Вернуться к Т.Р. Эсадзе. Чехов: Надо жить

Глава IV

В Москву! В Москву! В Москву!1

«Милюся моя, я не знаю, когда выеду в Москву, — не знаю, потому что, можешь ты себе представить, пишу в настоящее время пьесу. Пишу не пьесу, а какую-то путаницу. Много действующих лиц — возможно, что собьюсь и брошу писать. <...>

Будь здорова, милая немочка, не сердись на меня, не изменяй мне. Целую тебя крепко.

Твой Antoine»2.

Поедем в Москву! Лучше Москвы нет ничего на свете! Поедем, Оля! Поедем!3

«Из кабинета я ушел к себе в спальню и тут пишу у окна. Если гости не будут срывать настроения и если не буду злиться, то к 1—5 сентября уже окончу пьесу, т. е. напишу и перепишу начисто. А потом поеду в Москву, вероятно»4.

Алексеев признается: «...мы все время подзуживали его на то, чтобы он писал пьесу. Из его писем мы знали, что он пишет из военного быта, знали, что какой-то полк откуда-то куда-то уходит. Но догадаться по коротким, отрывочным фразам, в чем заключается сюжет пьесы, мы не могли. В письмах, как и в своих писаниях, он был скуп на слова. Эти отрывочные фразы, эти клочки его творческих мыслей мы оценили только впоследствии, когда уже узнали самую пьесу»5.

«Я страшно рада, что ты сел за работу, — вздохнет с облегчением Ольга Леонардовна. — Пьеса должна выйти отличной — понимаешь? И я чувствую, что она выйдет интересной. Как мне хочется поскорее прочесть ее с тобой вдвоем!» В том же письме она сообщит дорогому Антону. «Сейчас полночь, я вернулась из «Эрмитажа» (из нашего)6, где попробовала слушать оперетку, но кроме грубости, пошлости и вульгарности ничего не видела. И люди могут смеяться над этим — не могу этого понять и возмущаюсь». Предупреждая лишние расспросы об оперетке, Книппер посчитает нужным объясниться: «Мне сегодня не хотелось сидеть одной дома, я уже насиделась за эти дни, <...> в 7 час[ов] зашла в театр за жалованием, посмотрела Штокмана немного и с Вишневским пошла в оперетку — приятный кавалер? Как ты думаешь? Там встретили Дмитрия Шенберга7, посмотрели 1½ акта, поглядели на гимнастов, и я, насытившись всеми прелестями и промерзнув, отправилась домой и села писать моему далекому милому человечку»8. Возможно, оперетка давалась с трудом еще и потому, что с утра в ридикюле лежало свежее ялтинское послание, — его содержимое отвлекало: «Ты мне сегодня тоскующее письмо прислал, правда? Я утром шла на репетицию и, спускаясь по лестнице, думала, забелеет ли в ящике письмо от тебя, — и сердце запрыгало, когда увидела конвертик. Но как ты мне мало пишешь! Хотя, зная тебя, это понятно, иначе быть не может. Что за фраза: «не изменяй мне» — надеюсь — шутка? Как тебе не стыдно?» Позволив себе немножко пококетничать — «Не называй меня немкой, слышишь?» — она даже устроит маленький бунт против Чеховых: «Противные вы — приковали меня к себе! Очень надо мне вас любить — не хочу!» Но потом устанет: «Я никуда не хожу, никого не хочу видеть. А тебя хочу, хочу, хочу, хочу, хочу... Целую тебя, милый мой, много, много раз и горячо. Твоя, твоя Ольга»9.

Заговаривая Чехова и уговаривая себя, Книппер не знает еще, что бумажным журавликом ей летит новое чеховское письмо:

«Я работаю не в Гурзуфе, а в Ялте, и мне жестоко мешают, скверно и подло мешают. Пьеса сидит в голове, уже вылилась, выровнялась и просится на бумагу, но едва я за бумагу, как отворяется дверь и вползает какое-нибудь рыло. Не знаю, что будет, а начало вышло ничего себе, гладенькое, кажется. <...> Я скучаю и злюсь. Денег выходит чертовски много, я разоряюсь, вылетаю в трубу. Сегодня жесточайший ветер, буря, деревья сохнут.

Один журавль улетел»10.

Книппер вспомнит потом об этих самых чеховских журавлях: «По утрам Антон Павлович обыкновенно сиживал в саду и при нем всегдашние адъютанты — две собаки, дворняжки <...> и два журавля с подрезанными крыльями, которые были всегда около лю-деи, но в руки не давались»11.

На предмет нескончаемого и временами невыносимого ялтинского паломничества, доктор И.Н. Альтшуллер свидетельствует: «Чехова считали долгом посетить съезжавшиеся [в Ялту] писатели и вообще люди, имевшие отношение к литературе и журналистике. И так как они отдыхали и делать им было нечего, то приходили часто и сидели подолгу. Среди них были люди Чехову приятные и близкие, с которыми ему было хорошо и которых он сам звал, а были и чуждые и несимпатичные, от которых отделаться он все-таки не мог <...> Кто к нему только не ходил, и по каким только делам! Фельдшер, долгое время присылавший ему для прочтения плоды своей безграмотной музы, приезжает специально в Ялту, чтобы посоветоваться, так как Чехов «тоже нашего медицинского персонала». Знакомая владелица вновь открывающегося курорта является с просьбой написать для газет объявление такое, «чтобы действительно было замечательно». И когда смущенный Антон Павлович клянется, что он никогда этим не занимался, она смеется и говорит: «Тоже, ей-богу, Вы скажете, самый замечательный писатель и вдруг не можете! Кто же этому поверит?» Приходил учитель гурзуфской школы, молчаливый человек, просиживавший часами, покусывая свою бородку. Приходили посоветоваться, как устроиться получше, как устроить своих больных, приходили по выдуманным предлогам, так как в программу пребывания на южном берегу, кроме посещений Учан-Су, Ай-Петри, массандровских подвалов и прочих достопримечательностей, входил и визит к популярному писателю. И мешали ему работать, мешали думать, мешали быть одному. А отказать, защитить себя он не был в состоянии, не умел, и если не всегда был с такими посетителями слишком приветлив, то всегда внешне любезен и корректен»12.

О том же скажет А.И. Куприн, правда, найдет в нескончаемом людском потоке рациональное зерно: «Бывали у него люди всех слоев, всех лагерей и оттенков. Несмотря на утомительность такого постоянного человеческого круговорота, тут было нечто и привлекательное для Чехова: он из первых рук, из первоисточников знакомился со всем, что делалось в данную минуту в России»13.

Чехов останется в недоумении: «Милая моя, что такое?!! Ты пишешь, что получила от меня до сих пор только одно письмо, между тем я пишу тебе каждый или почти каждый день! Что означает сие? Мои письма никогда не пропадали.

Вчера пошел в сад, чтобы отдохнуть немножко, и вдруг — о ужас! — подходит ко мне дама в сером: Екатерина Николаевна14! Она наговорила мне разной чепухи и, между прочим, дала понять, что ее можно застать только от часа до трех. Только! Простилась со мной, потом немного погодя опять подошла и сказала, что ее можно застать только от часа до трех. Бедняга, боится, чтобы я не надоел ей.

Пьеса начата, кажется, хорошо, но я охладел к этому началу, оно для меня опошлилось — и я теперь не знаю, что делать. Пьесу ведь надо писать не останавливаясь, без передышки, а сегодняшнее утро — это первое утро, когда я один, когда мне не мешают. Ну, да все равно, впрочем. <...> Ек[атерина] Ник[олаевна] сообщила по секрету, что ее муж, т. е. Вл[адимир] Ив[анович], приедет сюда на две недели, чтобы работать. В конце месяца. Я удеру в Гурзуф, чтобы не мешать»15.

Чеховские письма при всей их житейской несуразице и общей неразберихе настраивают на оптимистический лад, однако возможный визит в Ялту Владимира Ивановича толкает на превентивные меры, включая уязвимость, неискушенность и наблюдательность:

«Вчера и сегодня получаю от тебя письма, дорогой, милый мой Антон, и страшно счастлива. Счастлива, что пьеса налаживается, но окончательно тебя не понимаю, что ты не ограждаешь себя от назойливых посетителей в такое время. Вполне понятно, что ты становишься злым и раздражительным, а эти скверные мелкие ощущения должны мешать работать.

Ах ты славянский халатик! Но я думаю, если тебе очень приспичит писать — ты выставишь всех визитеров. <...>

Так ты приедешь, милый мой? В начале сентября? А тебе хочется меня увидать? Или тебе и без меня хорошо? Ты ведь холодный человек будущего! <...>

Немирович вряд ли уедет, пока не наладит «Мертвых». Если он с тобой заговорит, ты от меня не отрекайся по твоему обыкновению и не ставь меня в неловкое положение, т. к. он знает, что я говорила с ним с твоего ведома, понимаешь?

Многодумная ты моя головушка, будь здоров, не злись и не раздражайся так много, а лучше устрани причины. А то я буду тебя бояться. Целую тебя, дорогой мой, и жду.

Твоя Ольга.

А письма твои не очень нежные»16.

Немирович собирался в Ялту, чтобы работать над новой пьесой «В мечтах». «Новости дня» будут своевременно введены в курс дела: «Вл.И. Немирович-Данченко оставил первоначальную мысль переделать в драму свою повесть «Губернаторская ревизия» и пишет теперь совершенно новую пьесу, на тему о роли женщины в современной общественной жизни. Пьеса задумана очень широко и отразит в себе новейшие философские течения, с ницшеанством во главе. У автора написаны уже два акта. Пьеса будет в 4-х актах»17.

Но, как говорится, мы предполагаем, а Бог располагает. Утомительная изматывающая работа над постановкой Г. Ибсена «Когда мы, мертвые, пробуждаемся», а также тяжкая болезнь сестры не позволят Владимиру Ивановичу в оговоренные сроки претворить в жизнь развернутый анонс «Новостей дня». На душе станет покойнее, можно снова стать прагматичной, менее осмотрительной и даже пооткровенничать.

«Я сейчас приехала из бани, дома никого, тишина, и я хочу поболтать с тобой, мой Антон. Ведь ты мой? А ты вот меня никогда не называешь по имени, только в первом письме; оно тебе не нравится?

Маша ушла в гимназию на урок18; когда я ее провожала, — нашла твое письмо. Твои последние письма шли по 5, 6 дней — это ведь ужасно! Как ты меня огорчаешь, когда пишешь, что посетители все еще мешают тебе работать. Ты подумай — день за днем проходит в пустой болтовне, а сам говоришь, что пьеса просит вылиться, сам негодуешь на то, что мешают.

Милый, голубчик, ну устрани, ну сделай как-нибудь, чтобы этого не было, чтобы ты мог спокойно, не раздражаясь, работать. Я на твоем месте переживала бы страшные муки, если бы пришлось писать при таких условиях. Я, конечно, свои занятия не могу сравнить с твоей работой, но и я оградила себя от ненужных посещений. Запираюсь у себя и сообщаю прислуге, что я перестаю существовать для кого бы то ни было. Да что я пишу, — ты все это отлично сам знаешь и понимаешь. Жду от тебя письма, в кот[ором] услышу наконец, что ты пишешь, что ты можешь весь отдаться своей работе. Это будет? Как я буду счастлива, как я буду ликовать!

<...> Новость: Вишневский съехал от Федотовой, живет в меблир[ованных] комн[атах] «Тюрби», где Сандуновские бани, и приглашал меня и Машу к себе чай пить. Санин возликовал, когда увидал «славянку с серыми глазами», как он называет Машу.

Вл[адимир] Ив[анович] едет 30-го в Варшаву к сестре, кот[орая] очень плоха. На всякий случай не говори об этом его жене, раз она ждет его в Ялту, хотя, наверное, она это знает»19.

По понятным причинам, в конце душного крымского лета 1900 года Чехов живет большей частью за скобками, не задумываясь над тем, что вокруг него зреет заговор, а его еще не написанная пьеса из средства на глазах превращается в цель.

«Вчера был у меня Алексеев. Сидел до 9 час[ов] вечера <...> Пьесу пишу, но боюсь, что она выйдет скучная. Я напишу и, если мне не пондравится, отложу ее, спрячу до будущего года или до того времени, когда захочется опять писать. Один сезон пройдет без моей пьесы — это не беда. Впрочем, поговорим об этом, когда буду в Москве.

А дождя все нет и нет. У нас во дворе строят сарай. Журавль скучает. Я тебя люблю. <...> Ты ходишь с Вишневским в оперетку? Гм...»20

Константин Сергеевич и четверть века спустя будет сетовать на обычную чеховскую волокиту, сознавшись, впрочем, в эгоистическом жестокосердии: «Все эти отговорки приводили нас в отчаяние, и мы писали умоляющие письма, чтобы он поскорее прислал пьесу, спасал театр и т. п. Мы сами не понимали тогда, что мы насилуем творчество большого художника»21.

Впрочем, все это еще впереди, а пока разговоры носят житейский характер:

«Скверно и дождливо, Антон! Я сейчас прибежала с репетиции с мокрыми ногами, т. к. была без галош, а башмак с дыркой. Вишневский меня почему то называет «бедной невестой» и при этом громко и значительно хохочет, т. е. когда видит меня в дырявом башмаке или в старом платье. Санин мне разрешает меньше давать на подписки; т. к. «этой девушке нужны теперь деньги», говорит он. Ты не понимаешь, на что они все намекают? <...>

В 6 час[ов] мы идем пить чай к Вишневскому, с печеньем и вареньем. Ты нам, конечно, завидуешь? Еще будут Савицкая и Немирович»22.

В Аутке при упоминании чая с печеньем только вздрагивают — напряженная работа над пьесой перемежается с выматывающими визитами литературных и окололитературных пилигримов.

«У меня каждый день Ладыженский, который приехал дней 10 назад, — понизив голос, сообщит Чехов сестре. — Пьесу писать, конечно, нельзя»23.

Но нет худа без добра. «Мне случилось, по его просьбе читать черновик пьесы «Три сестры», — скажет с расстановкой постфактум Ладыженский. — Читать я должен был ровно, без декламации, наблюдая, чтобы акт в таком чтении тянулся около получаса, так как актеры растянут паузами и декламацией. И часто автор останавливал чтение.

— Постой. Здесь, кажется, мало движения. Надо убрать лишнее в монологе.

И было ясно, что Чехов видит перед собой живых людей, даже слышит, быть может, их голос, и что все это достигается напряжением творческой мысли»24.

Через неделю (с сезонным отъездом паломников) Чехов наконец почувствует твердую почву под ногами и в надежде, что набрел на большую землю, выскажется определеннее: «Не пишу тебе, потому что погоди, пишу пьесу. Хотя и скучновато выходит, но, кажется, ничего себе, умственно. Пишу медленно — это сверх ожидания. Если пьеса не вытанцуется как следует, то отложу ее до будущего года. Но все-таки, так или иначе, кончу ее теперь»25.

Большая земля обернется унылым океаническим островом.

«Милюся моя, ангел мой, я не пишу тебе, но ты не сердись, снисходи к слабостям человеческим. Всё время я сидел над пьесой, больше думал, чем писал, но всё же мне казалось, что я занят делом и что мне теперь не до писем. Пьесу пишу, но не спешу, и очень возможно, что так и в Москву поеду не кончив; очень много действующих лиц, тесно, боюсь, что выйдет неясно или бледно, и потому, по-моему, лучше бы отложить ее до будущего сезона.

У меня гости: начальница гимназии с двумя девицами. Пишу с перебоями. Сегодня провожал на пароход двух знакомых барышень и — увы! — видел Екатерину Николаевну, отъезжавшую в Москву. Со мной была холодна, как могильная плита в осенний день! И я тоже, по всей вероятности, был не особенно тепел»26.

Но если островитянки только расхолаживают, то на глазах тучнеющие земляки — напротив — мотивируют:

«Ждем с нетерпением пьесу Антона Чехова. Вы, наверное, слышали об этом модном писателе. Пьеса, на которой мы все и публика должны отдохнуть, т. к. оригинальной современной пьесы еще до сих пор нет, все играем переводные. Заранее можно предсказать пьесе Чехова громадный успех в Художественном театре, а автору больших авторских, ибо театр теперь вмещает 1500 р., и если играть пьесу в ноябре, то можно будет получить minimum 31 т[ысячу] авторских (без Петербурга потом). Надо было бы Антону Чехову поторопиться»27.

Получив гарантийное письмо, Чехов в тот же день ответит Вишневскому: «Пьесу я пишу, уже написал много, но пока я не в Москве, судить о ней не могу. Быть может, выходит у меня не пьеса, а скучная, крымская чепуха. Называется она «Три сестры» (как Вам уже известно)28, для Вас приготовляю роль инспектора гимназии, мужа одной из сестер. Вы будете в форменном сюртуке и с орденом на шее.

Если пьеса не сгодится в этом сезоне, то в будущем сезоне переделаю»29.

Перспективный разговор о «Трех сестрах» неожиданно завершится похвалой бане, притом в духе научно-фантастическом: «Завидую Вам, что Вы часто бываете там, где я уже лет шесть не был, т. е. в бане. Я весь теперь покрыт рыбьей чешуей, оброс, хожу без одежи и кричу диким голосом; барышни меня боятся»30.

Чехов имеет в виду следующие строки из письма Вишневского: «Комната у меня отличная, хотя плачу очень дорого, но зато большая, светлая, веселая, чистая, много воздуха, электрич[еское] освещение и, главное, рядом с банями, а без них я не могу жить»31.

Напомним, острое желание Александра Леонидовича ежедневно париться в Сандунах станет поводом чеховского обещания времен «Вишневого сада»: в новой пьесе «Вишневский будет в купальне <...> мыться, плескаться и громко разговаривать...»32

Вслед за Вишневским нетерпение в ожидании пьесы выкажет В.Э. Мейерхольд: «Неужели может случиться, что Вы не дадите нам Вашей пьесы в этом году?! Для меня это будет большое огорчение. Я все-таки, видите ли, рассчитываю получить рольку в Вашей пьесе. Сознаюсь. Уж очень тоскливо без дела, во-первых, а во-вторых, сыграть чеховского человека так же важно и интересно, как сыграть шекспировского Гамлета»33.

Участие в эпистолярном прессинге крымского затворника, по прошествии времени обернувшемся коллективным покровительством и даже опекой, даст Мейерхольду право за пару месяцев до ареста в «Докладе о репертуарном плане Государственного оперного театра имени К.С. Станиславского» заявить: «Художественный театр получил такого автора, как Чехов, общими усилиями театра. Что Вы думаете, Константин Сергеевич и Владимир Иванович привлекли его в театр? Нет, мы предъявляем наши права. Пусть что угодно пишут Владимир Иванович и Константин Сергеевич в своих воспоминаниях. Я тоже хочу написать свои воспоминания, но я ленив. Но я тоже предъявляю свои права, Ольга Леонардовна тоже предъявит свои права, Вишневский тоже предъявит свои права, Москвин и т. д., потому что все мы его тащили в театр, все мы его окружали такой заботой и так его обволакивали лаской, что он почувствовал, что он идет в свою среду»34.

С началом осени ничего не изменится. Чехов пишет Книппер:

«...мне очень, очень, очень скучно без тебя. Я приеду, когда кончатся у тебя репетиции и начнутся спектакли, когда в Москве будет уже холодно, т. е. после 20-го сентября. Теперь я сижу дома, и мне кажется*, что я пишу. <...>

* говорю «кажется», потому что в иной день сидишь-сидишь за столом, ходишь-ходишь, думаешь-думаешь, а потом сядешь в кресло и возьмешься за газету или же начнешь думать о том о сем, бабуся милая!»35

Ольге Леонардовне пишет и Немирович, — судя по всему, капризное недоразумение месячной давности неожиданно обретет системный характер и войдет в глубокое противоречие с чутким взглядом Владимира Ивановича на жизнь. Захочется топать ногами:

«Долго колебался, говорить Вам или писать. Выходит — писать. Может быть, и к лучшему, так как я слишком негодую, мог бы сказать лишнее.

Голубчик Ольга Леонардовна! Что Вы с собой хотите делать? Подумайте же о себе как об артистке. Сделайте над собой усилие. Вот уже четвертая репетиция, что Вы подвергаете меня мучительным испытаниям. Попробовал я у Марии Павловны повлиять на Вас — ничего из этого не вышло36. Вы или имеете на репетициях такой вид, точно Вас приговаривают к одиночному заключению, или пользуетесь свободной минутой, чтобы изнеможенно закрыть глаза или даже не можете сдержать зевоты утомления. И никакой домашней работы, ни малейшего художественного подъема! Какое-то жалкое отбывание повинности.

Во мне возбуждает дрожь негодования одна мысль, что в то самое время, как я и Ваши товарищи отдают все нервы и силы, когда нужно все напряжение для работы, когда нужно, чтоб Вы любили эту работу, Вы с возмутительной беспечностью топчете Ваши способности и готовитесь к новой роли и к новой пьесе с небрежностью, достойной провинциальной актрисы.

Я бы наговорил Вам еще не таких резкостей. И имею на это полное право, потому что среди Вас окружающих нет никого, кто так хотел бы Вашего артистического роста и так заботился бы о нем.

Я уже не хочу подчеркивать глубокого оскорбления, что речь идет о пьесе, к которой я отношусь с таким увлечением.

Вл. Немирович-Данченко»37

Примерно тогда же газета «Новости дня» сперва пообещает чеховскую пьесу в предстоящем театральном сезоне, попутно ее переименовав38, а потом и вовсе отменит — и пьесы Чехова, и его приезд в Москву39.

На Пречистую Чехов отправит Книппер программное письмо, поддержав Ольгу Леонардовну в ее житейских исканиях:

«Ты пишешь: «Ах, для меня всё так смутно, смутно»... Это хорошо, что смутно, милая моя актрисочка, очень хорошо! Это значит, что ты философка, умственная женщина».

Но сомнения не рассеются.

«Как бы ни было, 20 сентября я выеду в Москву и пробуду там до 1 октября. Все дни буду сидеть в гостинице и писать пьесу. Писать или переписывать начисто? Не знаю, бабуся милая. Что-то у меня захромала одна из героинь, ничего с ней не поделаю и злюсь».

Может статься, замечание в отношении хромоты [Маши] вызвано неуверенностью, связанной с задуманным сюжетным поворотом в третьем действии. Чехов опасается обмануть высокие ожидания Ольги Леонардовны и предусмотрительно спишет все на прогрессирующую плешь.

«Я боюсь, как бы ты не разочаровалась во мне. У меня страшно лезут волосы, так лезут, что, гляди, чего доброго, через неделю буду лысым дедом. По-видимому, это от парикмахерской. Как только постригся, так и стал лысеть».

Вынужденное одиночество опустошает, впрочем, Чехов никогда не забывает, с кем имеет дело.

«Страшно скучаю. Понимаешь? Страшно. Питаюсь одним супом. По вечерам холодно, сижу дома. Барышень красивых нет. Денег становится всё меньше и меньше, борода седеет...

Дуся моя, целую тебе ручку — и правую и левую. Будь здорова и не хандри, не думай, что всё для тебя смутно.

До свиданья, Оля моя хорошая, крокодил души моей!»40

На другой день он признается сестре: ««Трех сестер» писать очень трудно, труднее, чем прежние пьесы. Ну, да ничего, авось выйдет что-нибудь, если не в этом, то в будущем сезоне. В Ялте, кстати сказать, писать очень трудно; и мешают, да и всё кажется, что писать не для чего, и то, что написал вчера, не нравится сегодня»41.

О неясных перспективах текущей работы спустя четыре дня Чехов сообщит управляющему делами издательства Маркса42: «Пьеса моя, о которой Вы пишете, «Три сестры», едва только начата, когда же будет кончена, точно сказать не могу. Как бы ни было, печатать я буду ее после ряда исправлений, т. е. после того уже, когда она пойдет на сцене, а это будет, вероятно, не раньше Рождества. К тому же раньше, чем войти в сборник, она будет напечатана в журнале, куда я уже обещал ее»43.

Тогда же он напишет Комиссаржевской:

«Я нездоров все эти дни, дорогая Вера Федоровна, жар, голова трещит и настроение прескверное. Шестой день уже не выхожу из дома и ничего не делаю. Пьеса, давно уже начатая, лежит на столе и тщетно ждет, когда я опять сяду за стол и стану продолжать. И, по всей вероятности, скоро я опять примусь за нее, но когда кончу, как кончу — сказать теперь никак не могу. Во всяком случае пьеса будет не бенефисная и ставить ее в бенефис едва ли Вы захотите. Впрочем, об этом после, по всей вероятности, в октябре, когда кончу пьесу и пришлю на Ваше усмотрение»44.

В отличие от писателя счастливая Ольга Леонардовна, кажется, окончательно успокаивается, предавшись лирическому настроению в погожий воскресный день: «Собирались утром экспромтом. Погода теплая, мягкая, дышится легко, все кругом улыбается так задумчиво, ласково <...> До Новодевичьего монастыря мы доехали на конке, затем прошли версты две по огородам, пахло укропом и капустой, затем переехали Москву-реку и очутились на Воробьевке. Там не было ни души, к счастью, тишина необычайная, в воздухе тихо, тихо, ни один листок не трепетал, и мне хотелось быть одной, одной, или сидеть с тобой в этой осенней неге и молчать и чувствовать только природу вокруг. Ты бы понял все это. Я сейчас так живо переживаю с тобой это настроение. В лесу уже виднеются золотистые клены, березки, краснеющие осины; дубки еще зеленые стоят. Земля сырая, пахнет грибами, попадаются запоздалые любимые мои цветочки, в воздухе паутинки, ну, одним словом, такая красота везде, что не оторвалась бы. Солнце нежное, задумчивое, и на небе такая же мягкость в очертаниях облаков. Долго мы любовались златоглавой матушкой Москвой, подернутой дымкой; солнце как-то пятнами освещало ее. Люблю я этот вид с детства. Попили чайку на террасе, подурили, похохотали, побегали и пошли блуждать по лесу и по овражкам. Я с дядей Сашей были в лирическом настроении и собирали большие букеты из всевозможных осенних листьев, трав и цветов. Я привезла Маше большущий веник — ей понравилось. Обратно мы поехали на лодке до Дорогомиловского моста. Прямо жарко было на воде. Мы ехали и пели, а потом задумались. На берегах гуляли гуси, видели двух залетевших диких уток. Приехали домой радостные, оживленные, шумно обедали»45.

Ее письмо Чехов получит на Воздвиженье, в пору, когда острая фаза болезни хотя и отступила, но по-прежнему дает о себе знать: «...твое последнее письмо, в котором ты описываешь свое путешествие на Воробьевы горы, растрогало меня, оно очаровательно, как ты сама. А я вот уже 6 или 7-й день сижу дома безвыходно, ибо все хвораю. Жар, кашель, насморк. Сегодня, кажется, немного лучше, пошло на поправку, но все же слабость и пустота, и скверно от сознания, что целую неделю ничего не делал, не писал. Пьеса уныло глядит на меня, лежит на столе; и я думаю о ней уныло»46.

О том, что в ночь на 10 сентября полностью сгорело здание городского театра, Чехову писать не хочется. Он скажет об этом на следующий день:

«Ты знаешь, милая? Сгорел тот самый театр, в котором ты играла в Ялте. Сгорел ночью, несколько дней назад, но пожарища я еще не видел, так как болел и не был в городе. А еще что у нас нового? А еще ничего. <...> Что касается моей пьесы, то она будет рано или поздно, в сентябре, или октябре, или даже ноябре, но решусь ли я ставить ее в этом сезоне — сие неизвестно, моя милая бабуня. Не решусь, так как, во-первых, быть может, пьеса еще не совсем готова, — пусть на столе полежит, и, во-вторых, мне необходимо присутствовать на репетициях, необходимо! Четыре ответственных женских роли, четыре молодых интеллигентных женщины, оставить Алексееву я не могу, при всем моем уважении к его дарованию и пониманию. Нужно, чтобы я хоть одним глазком видел репетиции. Болезнь задержала, теперь лень приниматься за пьесу»47.

Четыре дня спустя он пошлет безответную телеграмму: «Субботу мать едет в Москву. Пьеса не готова. Приеду после. Кланяюсь, целую ручки»48. Тогда же напишет сестре: «Милая Маша, мать уезжает в Москву в субботу 23-го сентября. В понедельник утром пошли на вокзал Машу49. Я тоже уезжаю, за границу, но когда — пока неизвестно. В Ялте погода очень хорошая, теплая. Нового ничего нет. Будь здорова. О деньгах не беспокойся; буду высылать или надумаю, как и где ты будешь их брать в Москве»50.

Это случится во вторник, а в пятницу он напишет Ольге Леонардовне серьезное письмо: «Давненько уже я не писал тебе, давненько. Совесть меня мучает за это немножко, хотя я не так уж виноват, как может это казаться. Писать мне не хочется, да и о чем писать? О моей крымской жизни? Мне хочется не писать, а говорить с тобой, говорить, даже молчать, но только с тобой. Завтра в Москву едет мать, быть может, и я поеду скоро, хотя совсем непонятно, зачем я поеду туда. Зачем? Чтобы повидаться и опять уехать? Как это интересно. Приехать, взглянуть на театральную толчею и опять уехать.

Я уеду в Париж, потом, вероятно, в Ниццу, а из Ниццы в Африку, если не будет там чумы. Вообще нужно будет так или иначе пережить, или, вернее, перетянуть эту зиму. <...> Сердишься на меня, дуся? Что делать! Мне темно писать, свечи мои плохо горят. Милая моя, крепко целую, прощай, будь здорова и весела! Вспоминай обо мне почаще. Ты редко пишешь мне, это я объясняю тем, что я уже надоел тебе, что за тобой стали ухаживать другие. Что ж? Молодец, бабуся!»51

Пропустив телеграмму, Книппер не на шутку всполошится лишь когда узнает о письме Чехова Марии Павловне: «Отчего ты не едешь, Антон? Я ничего не понимаю. Не пишу, потому что жду тебя, потому что хочу сильно тебя видеть. Что тебе мешает? Что тебя мучает? Я не знаю, что думать, беспокоюсь сильно. Или у тебя нет потребности видеть меня? Мне страшно больно, что ты так не откровенен со мной. Все эти дни мне хочется плакать. Ото всех слышу, что ты уезжаешь за границу. Неужели ты не понимаешь, как тяжело мне это слышать и отвечать на миллионы вопросов такого рода? Я ничего не знаю. Ты пишешь так неопределенно — приеду после. Что это значит? Все время здесь тепло, хорошо, ты бы отлично жил здесь, писал бы, мы бы могли любить друг друга, быть близкими. Нам было бы легче перенести тогда разлуку в несколько месяцев. Я не вынесу этой зимы, если не увижу тебя. Ведь у тебя любящее, нежное сердце, зачем ты его делаешь черствым? Я, может, пишу глупости, не знаю. Но у меня гвоздем сидит мысль, что мы должны увидеться. Ты должен приехать. Мне ужасна мысль, что ты сидишь один и думаешь, думаешь. Антон, милый мой, любимый мой, приезжай. Или ты меня знать не хочешь, или тебе тяжела мысль, что ты хочешь соединить свою судьбу с моей? Так напиши мне все это откровенно, между нами все должно быть чисто и ясно, мы не дети с тобой. Говори все, что у тебя на душе, спрашивай у меня все, я на все отвечу. Ведь ты любишь меня? Так надо, чтобы тебе было хорошо от этого чувства и чтобы и я чувствовало тепло, а не непонимание какое-то. Я должна с тобой говорить, говорить о многом, говорить просто и ясно. Скажи, ты согласен со мной?

Я жду тебя изо дня в день. Сегодня открытие нашего театра. Я не играю, буду смотреть с Машей. <...> Мне гадко на душе, мутно и тяжело. <...> Мало ем, мало сплю.

Ну, подумай и отвечай твоей Ольге»52.

Он так и не придумает, что сказать, и по давно заведенной традиции просто извинится.

«Милюся моя Оля, славная моя актрисочка, почему этот тон, это жалобное, кисленькое настроение? Разве в самом деле я так уж виноват? Ну, прости, моя милая, хорошая, не сердись, я не так виноват, как подсказывает тебе твоя мнительность. До сих пор я не собрался в Москву, потому что был нездоров, других причин не было, уверяю тебя, милая, честным словом. Честное слово! Не веришь?»53

Ключ и рояль... Рояль и ключ. В моей жизни нет ничего такого страшного, что могло бы испугать меня, и только этот потерянный ключ терзает мою душу, не дает мне спать...54 Крымская сушь сводит с ума. Вот дерево засохло, но все же оно вместе с другими качается от ветра55.

«А в Ялте всё нет дождей. Вот где сухо, так сухо! Бедные деревья, особенно те, что на горах по сю сторону, за всё лето не получили ни одной капли воды и теперь стоят желтые; так бывает, что и люди за всю жизнь не получают ни одной капли счастья. Должно быть, это так нужно»56.

Что же еще ей сказать? только одно: ты меня не любишь!57

«Ты пишешь: «ведь у тебя любящее, нежное сердце, зачем ты делаешь его черствым?» А когда я делал его черствым? В чем, собственно, я выказал эту свою черствость? Мое сердце всегда тебя любило и было нежно к тебе, и никогда я от тебя этого не скрывал, никогда, никогда, и ты обвиняешь меня в черствости просто так, здорово живешь.

По письму твоему судя в общем, ты хочешь и ждешь какого-то объяснения, какого-то длинного разговора — с серьезными лицами, с серьезными последствиями; а я не знаю, что сказать тебе, кроме одного, что я уже говорил тебе 10 000 раз и буду говорить, вероятно, еще долго, т. е. что я тебя люблю — и больше ничего. Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству.

Прощай, прощай, милая бабуся, да хранят тебя святые ангелы. Не сердись на меня, голубчик, не хандри, будь умницей»58.

После Книппер признает — по-другому быть не могло, ибо счастья нет, не должно быть и не будет для нас... Мы должны только работать и работать, а счастье это удел наших далеких потомков59, — и это будет чистая правда.

«Казалось бы, очень просто разрешить эту задачу — бросить театр и быть при Антоне Павловиче. Я жила этой мыслью и боролась с ней, потому что знала и чувствовала, как ломка моей жизни отразилась бы на нем и тяготила бы его. Он никогда бы не согласился на мой добровольный уход из театра, который и его живо интересовал и как бы связывал его с жизнью, которую он так любил. Человек с такой тонкой духовной организацией, он отлично понимал, что значил бы для него и для меня мой уход со сцены, он ведь знал, как нелегко досталось мне это жизненное самоопределение»60.

В день заочного объяснения с Ольгой Леонардовной Чехов не знает еще, что главная надежда художественников в сезоне 1900—1901 гг. островская «Снегурочка» с треском — безнадежно — провалилась. Он услышит об этом на следующее утро из газет.

«Читал сегодня первые рецензии насчет «Снегурочки» — и мало понял. По-видимому, «Снегурочка» только вначале нравится, потом же надоедает, как забава. Я того мнения, что Ваш театр должен ставить только современные пьесы, только! Вы должны трактовать современную жизнь, ту самую, какою живет интеллигенция и какая не находит себе трактования в других театрах, за полною их неинтеллигентностью и отчасти бездарностью»61.

Так — деликатно подбирая слова — Чехов тушует истинную причину неудач МХОТа в постановке классического репертуара, несостоятельности, коренящейся вовсе не в слабости труппы, а прежде всего в односторонних, весьма ограниченных творческих возможностях руководителей театра.

«Весело придумывать то, чего никогда не бывает в жизни, — и через двадцать пять лет скажет Алексеев о неудачной постановке прелестной весенней сказки Островского, — но что тем не менее правда, что существует в нас, в народе — в его повериях и воображении.

«Снегурочка» — сказка, мечта, национальное предание, написанное, рассказанное в великолепных, звучных стихах Островского. Можно подумать, что этот драматург, так называемый реалист и бытовик, никогда ничего не писал, кроме чудесных стихов, и ничем другим не интересовался, кроме чистой поэзии и романтики»62.

В «Моей жизни в искусстве» глава о «Снегурочке» начинается с откровения: «Фантастика на сцене — мое давнишнее увлечение. Я готов ставить пьесу ради нее. Это — весело, красиво, забавно; это — мой отдых, моя шутка, которая изредка необходима артисту. Во французской шансонетке поется:

«De temps en temps il faut
Prendre un verre de Clico!»63

Для меня фантастика нечто вроде стакана пенящегося шампанского. Вот почему я с удовольствием ставил «Снегурочку», «Синюю птицу» и проч.»64.

На первый взгляд, и в самом деле, что-то из ряда вон выходящее.

«Могут ли серьезные историки театра с доверием отнестись к столь легковесным аргументам? На сцене МХТ ставится пьеса Островского, как они-то полагают, «не историческая, но философская (!), раскрывающая мировоззрение автора с редкой определенностью и полнотой», а для Станиславского все это всего лишь «весело, красиво, забавно»? Вся «философия» просто отдых»?65

А, собственно, почему бы и нет? Чем с этой точки зрения весенняя сказка А.Н. Островского отличается от летнее-осенней «Чайки» А.П. Чехова, которая в разработке режиссерского плана давалась столь легко, что даже не верилось, что это может быть кому-нибудь интересно?

Исполнитель партии Берендея в постановке Большого театра сезона 1900/01 года Л.В. Собинов поделится впечатлениями от увиденного в «Эрмитаже»: «Ждал я от постановки очень много. Много, конечно, и получил, но многое как-то очень уж перехвачено. Костюмы удивительные, массы двигаются замечательно, но отдельные персонажи пропадают с головой за всеми этими утомляющими внимание подробностями... В общем поставлено хитро, но скучновато. От Художественного театра можно было ожидать гораздо больше. Все присяжные критики ставили в упрек Новому театру бытовой тон и ждали чего-то фантастического от Худ[ожественного] т[еатра]. Фантазии-то много, но поэзии-то осталось мало. Все как-то стерлось в этом мейнингенстве»66.

«Больше всего захватывают К.С. Станиславского сочетания красок, — согласится Н.Е. Эфрос. — Роскошь колорита, игра света, неожиданная компоновка групп несут его с неудержимой силой и часто уносят за рамки пьесы, наперекор ее ясным требованиям»67. Касаемо «Снегурочки» критик будет вынужден признать, — в постановке МХОТа «больше режиссерского фейерверка, чем поэзии»68.

Участие в спектакле удивительных театральных костюмов, обоснованно поразивших Собинова, имеет показательную предысторию. В феврале 1900 года с благословения и при исчерпывающей финансовой поддержке С.Т. Морозова художественники снарядят экспедицию на русский Север — в поисках Берендеева царства, как скажет потом художник Симов. Тогда же из Архангельской губернии для спектакля выпишут всякую утварь, разумеется, принадлежащую реальному быту, так что с точки зрения аутентичности придраться будет не к чему. Однако для воплощения сказки методом реконструктивно-сценического аттракциона, в котором все как у людей, окажется недостаточно (берендеи останутся для зрителя марсианами) и вызовет естественную зевоту.

Алексеев сформулирует задачу откровенно и четко: «Пусть на сцене будет исторически не совсем верно — главное сделать так, чтобы этому поверили»69. Этнографичной и внеисторичной «Снегурочке» не поверят. Или поверят, но не проникнутся. Перефразируя Ю.М. Лотмана, материал для сообщения сообщением не станет70.

В 1924 году под впечатлением безвременной кончины первого председателя Совнаркома В.И. Ульянова (Н. Ленина) советский писатель А.М. Пешков (М. Горький) напишет очерк «В.И. Ленин», в котором, в частности, припомнит реакцию вождя мирового пролетариата на его главный роман: «...этот лысый, картавый, плотный, крепкий человек, потирая одною рукой сократовский лоб, дёргая другою мою руку, ласково поблёскивая удивительно живыми глазами, тотчас же заговорил о недостатках книги «Мать», оказалось, что он прочитал её в рукописи, взятой у И.П. Ладыжникова71. Я сказал, что торопился написать книгу, но — не успел объяснить, почему торопился, — Ленин, утвердительно кивнув головой, сам объяснил это: очень хорошо, что я поспешил, книга — нужная, много рабочих участвовало в революционном движении несознательно, стихийно, и теперь они прочитают «Мать» с большой пользой для себя.

«Очень своевременная книга». Это был единственный, но крайне ценный для меня его комплимент»72.

Еще через восемнадцать лет о проблеме своевременности заговорит Немирович.

Бокшанской: ««Гамлет»... А я все думаю, что он не ко времени, требующему театра ярко бодрого, что его на годик бы отложить»73.

Хмелеву: «Гамлет» для ожидаемой театральной залы будет несвоевременен. Поэзии сомнений, пессимизму временно не будет места»74.

Москвину: «Не могу отделаться от мысли, что «Не могу отделаться от мысли, что «Гамлет» не своевременен. Я ли уж не хочу этой постановки! Я ли не взлелеял ее десятками лет! Я ли не нашел в ней такое новое, что поражает шекспироведов, чего никогда не знали в театрах всего мира?

И вот все же думаю — «Гамлет» не ко времени. Разбираясь в репертуаре, мы представляем себе настроение залы, звучание пьесы, когда она пойдет — скажем, через год... После войны, после пережитых волнений, зрительной залы бодрой, налаживающей новую полосу жизни. Жаждущей веры в лучшее... И вдруг — мятущийся в сомнениях Гамлет, пессимистически настроенный поэт и шесть смертей в одной последней сцене!.. Что было бы замечательно в годины спокойных размышлений и мечтаний, то может показаться ненужным в вечера, еще дышащие тяжелейшими испытаниями, в часы жажды яркой комедии, пафоса без малейшей меланхолии, проблем полнокровных, мужественных»75.

Размышляя о своевременности и несвоевременности художественного высказывания и Пешков, и Немирович говорят в сущности об одном и том же — о конъюнктуре. Вопрос сей в рамках художественного процесса — сугубо административный, и никакого отношения к творчеству не имеющий, поскольку один лишь художник решает, что своевременно, что нет, а любая его работа — это реакция на окружающую действительность, на события, творящиеся с ним и вокруг него. В качестве примера, С.М. Эйзенштейн посчитает Гамлета своевременным, на что ему в 1947 году укажет И.В. Сталин: «Царь у вас получился нерешительный, похожий на Гамлета. Все ему подсказывают, что надо делать, а не он сам принимает решения... Царь Иван был великий и мудрый правитель...»76.

Актуальность произведения — литературного ли, театрального или кинематографического вовсе не в выборе нужной темы или востребованного жанра, а прежде всего в умении слышать свое время, в способности понимать его. Если же «мы живем, под собою не чуя страны»77, а нужность и своевременность фильма, книги, или спектакля делаем главным мерилом зрительского успеха, возмездие наступает неотвратимо.

Расплатой становится культурно-историческое небытие.

«Ни от кого не получаю писем. Немирович точно рассердился, не прислал за все время ни одной строчки. Родственники тоже не пишут». Впрочем, сейчас не до хандры, напротив — сюжетный туман рассеивается и можно рядиться. «Ах, какая тебе роль в «Трех сестрах»!78 Какая роль! Если дашь десять рублей, то получишь роль, а то отдам ее другой актрисе. В этом сезоне «Трех сестер» не дам, пусть пьеса полежит немножко, взопреет, или, как говорят купчихи про пирог, когда подают его на стол, — пусть вздохнет...»79

Давайте помечтаем...80

Ко времени доставки покойного и благоразумного чеховского письма в канцелярию директора МХОТа в тучной московской благодати образуется большая дыра. Провал «Снегурочки» вернет дар речи и подстегнет к решительным действиям — вначале в форме эмоциональной телеграммы художественного директора: «Измучились от ожидания твоей пьесы нужна чрезвычайно. Когда приедешь? Немирович-Данченко»81. За ней последует еще одна — уже от Книппер: «Приезжай скорее жду нетерпением. Ольга»82

Бомбардировкой депешами не ограничится:

«Что-то у нас с тобой происходит непонятное, дорогой мой! Я все жду, жду тебя, без конца жду, а ты мне присылаешь все: «приеду вероятно». Я не хочу вероятно, я хочу наверное.

Я тебе отправила два сумасбродных письма — ты сердишься на меня? Ну, прости, голубчик, но, право, мне так скверно было на душе, да и сейчас не сладко. Ты понимаешь меня, или нет? Если любишь, так поймешь. <...>

Как ты мне не доверяешь! Мне смешно даже. Что ты обо мне думаешь? Не воображай, что я отношусь серьезно к твоим намекам. Я тихо улыбаюсь, когда читаю. Ах ты, милый мой писатель, отшельник! Приезжай скорее; сам же говоришь, что писать не хочется, а хочется говорить. И мне тоже. Вот уже неделю почти, что не пишу тебе, все чего-то жду. Когда пришла твоя телеграмма, у меня сердце дрогнуло — так и думала, что телеграфируешь о своем приезде. А прочитавши, обиделась и чуть не заплакала. Ну приезжай же, я сделаю все, чтоб тебе было хорошо и приятно здесь, чтоб ты оттаял, отошел, чтоб тебе было хорошо от моей любви. А мне от твоей будет тоже хорошо? Милый, милый, так хочется жить полной жизнью.

Мне как-то нет желания писать о внешней моей жизни, о том, что случается каждый день. Мне это кажется чем-то неважным сейчас. Ну — играю, волнуюсь. Сегодня ужасно рада играть «Дядю Ваню».

Сыграла два раза Леля в «Снегурке» <...> Для меня каторга играть в этой сказке — за кулисами — гадость, пыль, хоры, оркестр, техники, рабочие, народу — без конца. Я устаю от закулисной возни ужасно.

После первого спектакля мы ужинали в «Континентале», было просто и славно. <...>

Что ты там делаешь целые дни? О чем ты можешь беседовать с M-me Бонье83? Слушать сплетни, переливать из пустого в порожнее? Такая жизнь должна давить. Тебе надо вон из этой тухлятины, — pardon за выражение.

Ну, Антончик, милый мой, приезжай, родной мой; у нас свежо, но сухо, солнечно. Целую тебя, люблю тебя, жду тебя.

Люби меня и верь мне. А ты мой?

Твоя Ольга»84

На Покров местами вызывающий покровительственный тон окончательно сойдет на нет и сделается сообразным дурному — безвыходному — положению, в котором очутился театр настроения.

«Вчера играли «Дядю Ваню», дорогой мой! С каким наслаждением, с какой радостью! Первую пьесу в этом сезоне публика приветствовала так горячо, так дружно. Опять на всех нас пахнуло чем-то хорошим, родным, дорогим! Не могу тебе передать, как мне было приятно играть вчера. Думала о тебе, милый мой! Хотела бы, чтоб ты был тут, чтоб ты видел, как артисты и публика любят «Дядю Ваню», как радуются успеху. Вчера все играли хорошо. Немирович после первого акта пришел за кулисы возбужденный, говорил, что играем тонко, мягко, стильно. Видишь, как любят тебя! После первого акта аплодисменты так и грянули. Я теперь конец второго действия веду иначе — нервнее, возбужденнее, но сдержанным звуком, негромко, и чувствую, что это лучше и ближе к замыслу моего милого скромного писателя — правда, родной мой?

Говорят, ты усиленно пишешь. Я это чувствовала, потому, что в письмах ты молчишь о пьесе. Напиши, дорогой мой, напиши хорошую пьесу, чтобы нам, т. е. мне вместе с тобой пережить много хороших моментов! Вчера получила твое письмо. Так ты меня любишь? Мы с тобой будем хорошо, хорошо жить, несмотря на всяких бесов. Я в этом слепо убеждена.

После «Дяди Вани» я с Машей пили чай у Раевской, и Влад[имир] Ив[анович] тоже; разговаривали о театре — надоело! Ночевала у Маши, и сейчас пишу у нее. <...> Ну, целую тебя, дорогой мой, много и горячо, горячо. Хочешь?

Твоя, твоя Ольга»85

В тот же день о неуспехе постановки «Снегурочки» в Художественном театре Чехову напишет Мейерхольд: «Прошла неделя, как начался наш театральный сезон, «как мало прожито, как много пережито»... «Снегурочка», на которую потрачено безумное количество артистических сил, столько напряжений режиссерской фантазии и столько денег — провалилась. Все участвующие пали духом и продолжают свою работу с болью в душе и уныло... Публика, равнодушная и к красоте пьесы, и к тонкому юмору ее, критиканствует, повторяя мнения разных «ведомостей» и «листков». Сборы уже начинают падать. Все чувствуют себя неловко... В чем дело? Очевидно, «Снегурочка» отжила свой век. Очевидно, при «современной смуте», на развалинах строя всей нашей жизни — мало призыва к одной лишь красоте... Или это каприз развинченной публики, или это слепое ее доверие к прессе? Как понять?.. М. Горький почему-то считает невежественными и публику, и прессу. Наши рецензенты невежественны, конечно... А публика? Правда, она легковерна, но чутья она не потеряла. Разве неверно, что пьеса мелка, хоть и красива? Часть вины пусть примет на себя наш главный режиссер: опять перемудрил. Если приедете, увидите. Всего не напишешь»86.

В середине октября наличие кризиса в Художественном театре признает Алексеев: ««Снегурочка» растаяла в тот момент, когда лишь только мы маленько разгулялись. Она... вся — прикончилась. Мы потеряли всякую надежду оживить ее, и наша молодежь в полнейшем унынии. Одно средство оживить их — это скорее ставить новую пьесу. Если она будет иметь успех, мы спасены, нет — дело очень и очень плохо, почти безнадежно»87.

Чехов ничего не ответит Мейерхольду, а в письме к Ольге Леонардовне, кажется, намеренно дистанцируется от терпящих бедствие художественников:

«Милая моя, если выеду, то 12 октября, не раньше. Буду телеграфировать, это обязательно. С пьесой вышла маленькая заминка, не писал ее дней десять или больше, так как хворал, и немножко надоела она мне, так что уж и не знаю, что написать тебе о ней. У меня была инфлуэнца, болело горло, кашлял неистово; едва выходил наружу, как начиналась головная боль, а теперь дело пошло на поправку, уже выхожу... Как бы ни было, пьеса будет, но играть ее в этом сезоне не придется. <...> В Москве, вероятно, буду переписывать свою новую пьесу начисто»88.

Ответом станет депеша Книппер, более похожая на телеграмму из приемной Художественного театра:

«Телеграфируйте день приезда жду писем не посылаю»89.

Спустя три дня Чехов получит строгую телеграмму за подписью Немировича:

«Я не пишу тебе, так как день за день жду тебя самого. После твоей телеграммы ждал еще увереннее90. Возьми себя в руки и кончай пьесу. Привезешь, обсудим по-товарищески: ставить ее или отложить. Театр любит тебя по-прежнему, но начинает подозревать, — ты охладел к нему. Давай о себе сведения чаще»91.

Вслед за Владимиром Ивановичем, уличившим Чехова в равнодушии к товарищам, на бессмысленно прожитые месяцы посетует Книппер, вспомнив, наконец, о том, что милый писатель — вообще-то живой человек. Многое объяснится:

«Ты ждешь писем, дорогой мой, милый Антон, и удивляешься или негодуешь, что я тебе не пишу. В письме ты говоришь, что выедешь 12-го и в этот же день я получаю телеграмму — Непременно 2192.

Я решила, что это ошибка, перестановка цифр; много думала, но так как отчаянно хочу тебя видеть, то склонна была подумать, что это ошибка телеграфа. Вчера случайно в театре услышала от Немировича, что ты выезжаешь 21-го, и потому спешу тебе писать, милый мой.

Мне больно думать, что ты там один живешь, я не могу этого переварить. И зачем пропали даром эти прекрасные осенние месяцы? Я обыкновенно мало сожалею о прошедшем, но мысль об этом близком прошедшем и о настоящем причиняет мне боль, мучает меня. А тебя, скажи? Я не знаю, как я переживу эту зиму, я даже не думаю об ней, а то не знаю, чем утешить себя, — работой только, разве. Дорогой мой, не сердись, что я хнычу, я знаю, что и тебе не легко. Но за эти терзания мы будем награждены, правда? Весна должна нам принести много света, тепла, радостей, обновления. Ты непременно криво улыбнешься, читая эти строки, а в душе согласен со мной, права я?

Как твое здоровье теперь? Пиши мне о себе подробнее, а то не договариваешь — я это чувствую. Ты удивился, получив телеграмму на «вы»? Дело в том, что я пришла на телеграф и встретила там хорошо знакомую телеграфистку, но так была занята своими мыслями и так опешила, что не нашлась — могла бы купить марок и уйти, но помню, что не знала, как вывернуться и написала не то, что хотела и на вы. Глупо, правда?

<...> Не пугайся, — я не хочу разговора с серьезными лицами и последствиями, как ты опасался. Не буду приставать к тебе, не буду тебя мучить, а буду только любить, буду мягкая, хорошая и интересная для тебя — хочешь?

А знаешь, я перестаю верить тебе, что ты приедешь теперь! Ты все откладываешь. Но теперь должен сдержать слово. Я буду считать дни и часы до 23-го. <...> Будем сидеть у тебя в номере, пить чай, т. е. чтоб самовар кипел, чай можно и не пить; сидеть на хорошем диванчике — тепло и уютно чтоб было, и ты будешь слушать и снисходительно улыбаться, и будешь четвертым пальцем потрогивать усы — это ведь твоя привычка, когда ты слушаешь.

Твои пьесы имеют самый большой успех теперь. Публика их любит, артисты играют их лучше, чем в те сезоны, играем с наслаждением, с радостью. «Снегурка» — это каторга, мука для всех. Ты ликуешь? Ты ведь предсказывал это, помнишь?

<...> Люби меня и думай хорошо обо мне. Мы будем счастливы.

Твоя Оля.

Написала много и ничего не сказала! Потому что писать не хочу, хочу видеть тебя около меня»93.

Кажется, Книппер снова — как в августе — намерена писать часто, через день:

«Еще раз пишу тебе, мой ялтинский отшельник, хотя искренно хочу, чтобы мое письмо не застало тебя на юге. Ведь ты уже собираешься в дорогу, правда? Я тебя жду, жду, жду отчаянно. Чего же тебе еще писать? О себе? Я сплю, ем, играю на сцене; живу ли я? Не знаю. Мне все кажется, что у меня жизнь или прошла, или вся в будущем. Что вернее, как ты думаешь? Эти дни чувствую себя плохо, должно быть простудилась. <...> Ты приедешь — все увидишь непременно, все спектакли — как я радуюсь этому! Ты приедешь милый, хороший, ласковый, да? Я тебя помню таким, каким ты был в минуту нашей разлуки на Севастоп[ольской] платформе — так ты и врезался в моей памяти — твое лицо твое выражение.

С нетерпением жду телеграммы, присылай скорее, скорее. Сегодня ты бы должен быть здесь, нет — завтра, если бы выехал 12-го, как предполагал. Почему ты все меняешь свои планы?

Ну, будь здоров, до скорого свиданья, тянучка моя, целую тебя и обнимаю.

Твоя Ольга»94

Вопрос риторический, — с чего бы это менять планы тянучке-отшельнику, который вот уже третий год при всех своих хворях для Художественного театра все одно, что спасательный круг? То, что его несговорчивость и медлительность — не есть дело принципа, что пьеса предельно сложная, в работе забравшая уйму сил и все еще требующая детальной проработки, Чехов подчеркнет не единожды: «Ужасно трудно было писать «Трех сестер», — скажет он Горькому. — Ведь три героини, каждая должна быть на свой образец, и все три — генеральские дочки»95; «Нет, ставить ее в нынешнем году не собираюсь, — объявит А.А. Плещееву. — Я останусь в Москве недолго, поеду за границу, на Ривьеру...»96. Свое решение отложить доработку пьесы на неопределенный срок А.П. подтвердит корреспонденту «Новостей дня»: «По наведенным у него справкам, новая его пьеса далека от окончания и в этом сезоне во всяком случае не пойдет»97. Тем не менее, анонимный фельетонист той же газеты как будто еще задается вопросом: «Увидим мы или не увидим чеховских «Трех сестер» в этом сезоне на сцене театра?» Однако, приведя сводку разноречивых суждений корреспондентов московских газет, аноним заключит свой фельетон следующими словами: «Думаю, что могу ответить определенно. Вчера, в одном из антрактов «Штокмана» А.П. Чехов рассказал мне, что пьесу надо еще дописать и отделать, а на это надо время. Управиться с этим делом скоро он не рассчитывает, и, конечно, этот сезон останется без «Сестер». А там видно будет. Таков ответ самого автора»98.

О том же он скажет Книппер: «Милая, я приеду в Москву 23 октября, в 5 ч. 30 м. вечера — ведь курьерские поезда уже не ходят. Если играешь в этот вечер, то не встречай.

Погода в Ялте изумительная, какой не было при тебе ни разу. Всё цветет, деревья зеленые, солнце светит и греет по-летнему, не жарко. Вчера и третьего дня шел дождь, неистовый дождь, а сегодня опять солнце. Видишь, как хорошо я живу. Насчет пьесы не спрашивай, всё равно в этом году играть ее не будут.

Из Москвы поеду за границу. Ты пишешь про то, как надоела «Снегурочка», и спрашиваешь: «Ты ликуешь?» Что же мне ликовать-то? Я писал, что пьеса вам не по театру, что не ваше дело играть такие пьесы, и если бы пьеса имела громаднейший успех, то я все же был бы против ее постановки у вас. Ваше дело — «Одинокие», это тип, которого вы должны держаться, хотя бы они, т. е. «Одинокие», имели бы даже неуспех»99.

На третье письмо за пять дней Ольги Леонардовны не хватит — ограничится в двух словах: «Телеграфируй беспокоюсь»100.

Через день все повторится, разве что букв прибавится: «Приезжай скорее хочу видеть. Ольга»101

Примечания

1. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 156.

2. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 14 августа 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 99—100.

3. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 171.

4. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 17 августа 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 100.

5. Алексеев К.С. (Станиславский) А.П. Чехов в Художественном театре // СС. Т. 5. Кн. 1. С. 103.

6. «Нашим» Книппер называет «Эрмитаж» в Каретном ряду, где проходили спектакли МХОТа, в отличие от популярного в актерской среде ресторана под тем же названием, расположенного на Трубной площади.

7. Шенберг Дмитрий Акимович (псевдоним Дмитриев; 1870—1947) — доктор медицины, артист театра и кино. Брат А.А. Санина.

8. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 19 августа 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 74.

9. Там же.

10. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 18 августа 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 102.

11. Книппер-Чехова О.Л. О А.П. Чехове // А.П. Чехов в воспоминаниях современников, 1986. С. 625.

12. Альтшуллер И.Н. О Чехове // А.П. Чехов в воспоминаниях современников, 1986. С. 543—544.

13. Куприн А.И. Памяти Чехова // Там же. С. 516.

14. Е.Н. Немирович-Данченко, супруга Владимира Ивановича.

15. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 20 августа 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 103.

16. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 23 августа 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 76.

17. «Новости дня», 1900, № 6179, 4 августа.

18. М. П. преподавала географию в гимназии Л.Ф. Ржевской.

19. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 24 августа 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 78.

20. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 23 августа 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 104.

21. Алексеев К.С. (Станиславский) А.П. Чехов в Художественном театре // СС. Т. 5. Кн. 1. С. 103.

22. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 26 августа 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 78.

23. Из письма А.П. Чехова — М.П. Чеховой от 28 августа 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 105.

24. Вл. Ладыженский. Из книги «Далекие годы» // «Россия и славянство» (Париж), 1929, № 33, 13 июля. С. 5.

25. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 30 августа 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 106.

26. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 5 сентября 1900 г. // Там же. С. 108.

27. Из письма А.Л. Вишневского — А.П. Чехову от 31 августа 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 379. Примечания.

28. Еще 31 июля 1900 г. в газете «Новости дня» (№ 6175) была помещена информация: «Новая пьеса А.П. Чехова, которую он пишет для Художественно-Общедоступного театра, будет называться, по слухам, «Три сестры»».

29. Из письма А.П. Чехова — А.Л. Вишневскому от 5 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 107.

30. Там же.

31. Из письма А.Л. Вишневского — А.П. Чехову от 31 августа 1900 г. // Там же. С. 380. Примечания.

32. Алексеев К.С. (Станиславский). А.П. Чехов в Художественном театре // СС. Т. 5. Кн. 1. С. 108.

33. Из письма В.Э. Мейерхольда — А.П. Чехову от 4 сентября 1900 г. // Мейерхольд В.Э. Статьи, письма, речи, беседы. Ч. I. С. 80—81.

34. В.Э. Мейерхольд. 4 апреля 1939 г. // Мейерхольд В.Э. Статьи, письма, речи, беседы. Ч. II. С. 476.

35. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 6 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 109.

36. В гостях у М.П. Чеховой, приехавшей в Москву 22 августа, Немирович и Книппер были 31 августа.

37. Письмо В.И. Немировича-Данченко — О.Л. Книппер от начала сентября 1900 г. // ТН4. Т. 1. С. 357.

38. «Новости дня», 1900, № 6211, 5 сентября.

39. «Новости дня», 1900, № 6227, 21 сентября.

40. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 8 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 111.

41. Из письма А.П. Чехова — М.П. Чеховой от 9 сентября 1900 г. // Там же. С. 113.

42. Грюнберг Юлий Осипович (1853—1900) — управляющий конторой изданий А.Ф. Маркса и конторой редакции «Нивы».

43. Из письма А.П. Чехова — Ю.О. Грюнбергу от 13 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 114.

44. Из письма А.П. Чехова — В.Ф. Комиссаржевской от 13 сентября 1900 г. // Там же. С. 115.

45. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 10 сентября 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 83—84.

46. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 14 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 116.

47. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 15 сентября 1900 г. // Там же. С. 116—117.

48. Телеграмма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 19 сентября 1900 г. // Там же. С. 119.

49. Имеется в виду Цыплакова Мария Тимофеевна (в замужестве Шакина; ? — после 1948) — прислуга в доме Чеховых.

50. Из письма А.П. Чехова — М.П. Чеховой от 19 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 119.

51. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 22 сентября 1900 г. // Там же. С. 119—120.

52. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 24 сентября 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 88—89.

53. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 27 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 123.

54. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 180.

55. Там же. С. 181.

56. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 27 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 124.

57. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 180.

58. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 27 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 124.

59. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 146.

60. Книппер-Чехова О.Л. О А.П. Чехове // А.П. Чехов в воспоминаниях современников, 1986. С. 617.

61. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 28 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 125.

62. Алексеев К.С. (Станиславский). Моя жизнь в искусстве // СС. Т. 1. С. 281.

63. «Время от времени следует / Выпить стаканчик Клико!» (фр.) Клико — марка французского шампанского.

64. Алексеев К.С. (Станиславский). Моя жизнь в искусстве // СС. Т. 1. С. 280.

65. Рудницкий К.Л. Русское режиссерское искусство: 1898—1907. С. 160.

66. Из письма Л.В. Собинова — Н.А. Будкевич от 23—24 сентября 1900 г. // Собинов Л.В. Письма. М., 1970. С. 86—87.

67. «Новости дня», 1900, 27 сентября.

68. Там же.

69. Симов В. Царь Федор Иоаннович // «Искусство», 1938. № 6. С. 34.

70. «Известный комический анекдот: стоит человек, мимо него пробегает другой, ударяет его по лицу и бежит дальше. Первый долго стоит, размышляет, а потом говорит: «Не понимаю, что он этим хотел сказать...» В театре это действительно было бы сообщением, а в жизни — это материал для сообщения, а не сообщение. И отсюда принципиальная разница». Лотман Ю.М. О природе искусства // Об искусстве. С. 403.

71. Ладыжников Иван Павлович (1874—1945) — издатель, участник революционного движения конца 1890-х — начала 1900-х годов.

72. Пешков А.М. (М. Горький). В.И. Ленин // ПСС. Художественные произведения. Т. 20. С. 9.

73. Из письма В.И. Немировича-Данченко — О.С. Бокшанской от 16 мая 1942 г. // ТН4. Т. 4. С. 130.

74. Из срочной телеграммы В.И. Немировича-Данченко — Н.П. Хмелеву от 30 мая 1942 г. // Там же. С. 133.

75. Из письма В.И. Немировича-Данченко — И.М. Москвину от 4 июня 1942 г. // Там же. С. 142—143. По возвращении в Москву в январе 1943 г. Немирович возобновит репетиции «Гамлета».

76. Из беседы И.В. Сталина с С.М. Эйзенштейном и Н.К. Черкасовым по поводу фильма «Иван Грозный» 26 февраля 1947 г. // Марьямов Г.Б. Кремлевский цензор. М., 1992. С. 84—85.

77. Мандельштам О.Э. Полное собрание сочинений и писем: В 3 т. М., 2009—2011. Т. 1. С. 184.

78. Роль Маши.

79. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 28 сентября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 125—126.

80. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 145.

81. Телеграмма В.И. Немировича-Данченко — А.П. Чехову от 25 сентября 1900 г. // ТН4. Т. 1. С. 359.

82. Телеграмма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 30 сентября 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 92.

83. Бонье Софья Павловна (?—1921) — вдова врача, преданная помощница Чехова, член Ялтинского благотворительного общества, исполняла поручения Чехова в Ялтинском попечительстве о приезжих больных.

84. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 30 сентября 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 91—92.

85. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 1 октября 1900 г. // Там же. С. 92—93.

86. Из письма В.Э. Мейерхольда — А.П. Чехову от 1 октября 1900 г. // Мейерхольд В.Э. Статьи, письма, речи, беседы. Ч. 1. С. 81.

87. Из письма К.С. Алексеева (Станиславского) — С.В. Флерову от 15 октября 1900 г. // СС. Т. 7. С. 383.

88. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 4 октября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 128.

89. Телеграмма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 7 октября 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 93.

90. Упоминаемой телеграммы Чехова в архиве Немировича нет.

91. Телеграмма В.И. Немировича-Данченко — А.П. Чехову от 10 октября 1900 г. // ТН4. Т. 1. С. 360.

92. Непонятно, о какой телеграмме говорит Книппер — о телеграмме Немировичу, или о еще одной, так же несохранившейся.

93. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 11 октября 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 94—95.

94. Из письма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 13 октября 1900 г. // Там же. С. 95—96.

95. Из письма А.П. Чехова — А.М. Пешкову (М. Горькому) от 16 октября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 133.

96. Плещеев А.А. Чеховский день // Там же. С. 385. Примечания.

97. «Новости дня», 1900, № 6261, 25 октября.

98. «Новости дня», 1900, № 6262, 26 октября.

99. А.П. Чехов — О.Л. Книппер от 14 октября 1900 г. // ПСС. Т. 27. С. 132.

100. Телеграмма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 16 октября 1900 г. // Переписка А.П. Чехова и О.Л. Книппер. Т. 1. С. 96.

101. Телеграмма О.Л. Книппер — А.П. Чехову от 18 октября 1900 г. // Там же. С. 97.