Читая описания путешествий, почти во всех находим мы крайне недостаточными изображения аборигенов в их естественном состоянии. Атмосферные явления, верблюды — корабли пустыни, храмы и мечети, восточный рынок, перекати-поле, незнакомые звезды, рукотворная река, песок на зубах, выгоревшие костюмы и волосы, нехватка воды, антисанитария, скорпионы и змеи в этом взгляде, как правило, преобладают. Мы объясняем это тем, что путешественники или находились среди носителей иной культуры слишком короткое время, чтобы как следует познакомиться с их образом жизни, обычаями, уровнем их умственного развития, занимались наблюдением неповторимой экзотики, или же, — следуя логике тотального самовыражения на почве социально-интеллектуального превосходства, т. е. переживания героем себя, — намеренно не обращали внимания на других людей, оставаясь глубоко чуждыми и даже внутренне враждебными «дикому укладу».
В системе координат есть только одна точка отсчета — я. Только я.
Всякий же раз, как только речь заходит о военно-стратегических интересах, влекущих за собою повсеместное строительство безлюдных дорог, секретных аэродромов и прочих объектов вполне определенной направленности, пренебрежение вовсе становится открытой позицией, достойной положительного сожаления, ибо расы эти при столкновении с европейской цивилизацией, неминуемо исчезали и продолжают исчезать бесследно, пренебрегая ясным утром, отличной физической формой после крепкого сна и чашечки крепкого индонезийского Kopi Luwak Coffee, четырьмя оплаченными часами с лучшим в городе стриженым полем для гольфа, паттинг-грином в качестве элемента лоскутной мозаики пэчворка и первой из восемнадцати умозрительных лунок в расстоянии ста метров с копейками, — начальной точкой схода пока что (до удара) изотропного пространства в сечении зрительной пирамиды Filippo Brunelleschi, — над которой в качестве опознавательного знака беспомощно полощется крохотный красный флажок из китайского шелка.
Какое длинное предложение!
Колдуя на ти, игрок, разделенный с лункой изогнутым к западу изумрудным фервеем, несколько раз примеривается пятым айроном к крохотному мячу, покрытому dimples (производитель утверждает, что усовершенствованные ямки на поверхности многопрофильного бутерброда из пластика, — передовые космические технологии, — улучшают аэродинамические свойства, подъемный эффект при ударе с закручиванием, а также уменьшают колебания при полете). Рисуя экспликацию мышечной деятельности (человеческое тело — самозаводящаяся машина), в продолжение движения игрок разрастается и поглощает собой эти несчастные сто метров доглега, мысленно дотягивается до лунки, выстраивает траекторию будущего «хоул-ин-вана» (hole in one под углом 45 градусов) с учетом скорости бокового юго-восточного ветра, недельного роста котировок на бирже и ланча на двоих. Распространяя свое тело на весь фервей, игрок не собирается проникать в тайную сущность мяча, клюшки, поля, лунки. Исход его борьбы с самим собой решает техника. Техника создает организованные тела. Техника есть последняя любовь человека, и он готов изменить свой образ под влиянием предмета своей любви. Техника раскрыла новую ступень действительности, и эта действительность есть создание человека, результат прорыва духа в природу и внедрение разума в стихийные процессы.
В игре нужно научиться быть в ста восьми местах сразу, потому что из одной точки невозможно разглядеть существо проблемы. Отойди на шаг от того места, где стоял только что — и все вокруг изменится. А как же авторитет? В мире неограниченных возможностей авторитет надо чем-то подкреплять. Например, признанием других авторитетов, большими деньгами, популярностью, востребованностью. Если же ничего этого нет, а есть лишь ничем не подкрепленные амбиции и обида на весь белый свет, конфликт рассудит время. Холодно сосредоточившись на своем действии, гольфьер забрасывает клюшку за спину и, технично свингуя, исполняет резкий размашистый фейд с обратным спином, ненароком цепляя при ударе кусок плотного дерна.
В строгом соответствии второму закону Isaac Newton балатовый мяч с плоским деревянным стуком взмывает высоко вверх, на короткое время исчезает в облаках, потом, исполняя условие третьего закона, ныряет вниз и, стремительно увеличиваясь в размере и массе (кажется, это уже Эйнштейн), перелетает лунку, падая за воротник (collar) на значительном расстоянии от флажка. Преодолевая сопротивление коротко стриженого брейка, он катится в сторону лунки, лишь из чувства вежливости соглашаясь с первым законом, и останавливается на самом ее краю, на секунду ставя эйс под сомнение. Огромный и неповоротливый, поддавшись силе, прямо пропорциональной произведению собственной массы на массу Земли и обратно пропорционально квадрату расстояния между ними, он медленно валится в лунку, а потом, пролетев добрую сотню метров, всей своей тяжестью ухает в омут. Разогнав перламутровую муть слоеного нефтяного пятна, гигантский шар медленно исчезает в непроглядной толще свинцовых вод. От места падения расходятся ровные концентрические круги. Следом из тьмы проступают черты перекошенного лица.
Во всей неординарной внешности доктора Астрова Чехов, прежде всего, выделит усы, о которых сам Михаил Львович с некоторым недоумением и даже иронией скажет: «ишь, громадные усы выросли... Глупые усы»1. Инспектор мужской гимназии Федор Ильич Кулыгин свои чудные усы, в конечном счете, сбреет начисто.
Кулыгин. Что ж! Так принято, это modus vivendi2. Директор у нас с выбритыми усами, и я тоже, как стал инспектором, побрился. Никому не нравится, а для меня все равно. Я доволен. С усами я или без усов, а я одинаково доволен.
По свидетельству А.Л. Вишневского, когда он поинтересуется — «зачем это нужно, чтобы Кулыгин в последнем акте являлся со сбритыми усами», Чехов припомнит случай из жизни таганрогской гимназии. Учитель латинского и русского языка В.К. Виноградов, который всегда «носил бородку и усы», по случаю получения инспекторского места явился в класс гладко выбритым, что «вызвало среди учеников большой переполох»3.
Рад ли Кулыгин уходу артиллеристов? И да, и нет. Ему, привыкшему жить в сослагательном наклонении (ut consecutivum4), не дает покоя, если не сказать, приводит в трепет надвигающаяся опасность будущей рениксы (чепуха), нарушающей пусть и позорный, но спасительный супружеский мир.
Быть может, потому и сделается лысое лицо потерявшего равновесие Федора Ильича невыносимым: «Я бы сказал, на что теперь похожа ваша физиономия, да не могу»5. По-стиж ситуацию не спасет, — в масочных усах и бороде, отобранных у третьеклассника, инспектор гимназии напомнит персонажа синематографа братьев Люмьер, способного разве что напугать. Наталья Ивановна «(увидев Кулыгина, вскрикивает; тот смеется и снимает усы и бороду) Ну вас совсем, испугали!»6 С усами и бородой он скорее похож на учителя немецкого языка, а вот на Вершинина, к несчастью, не похож совсем.
Впрочем, то еще не — беда.
«Я к тебе привыкла, — скажет Наташа собравшейся уезжать Ирине, — и расстаться с тобой, ты думаешь, мне будет легко? В твою комнату я велю переселить Андрея с его скрипкой, — пусть там пилит! — а в его комнату мы поместим Софочку»7.
Наташе через запятую хочется разом оседлать все дела на свете:
— Ирине: «Ты завтра уезжаешь, Ирина, — такая жалость. Останься еще хоть недельку»8.
— всем: «Дивный, чудный ребенок! Что за девчурка! Сегодня она посмотрела на меня такими глазками и — «мама»!»9 (о Софочке)
— себе: «Значит, завтра я уже одна тут. (Вздыхает) Велю прежде всего срубить эту еловую аллею, потом вот этот клен... По вечерам он такой некрасивый...»10
— снова Ирине (между прочим, одетой по погоде — «того гляди снег пойдет»): «Милая, совсем не к лицу тебе этот пояс... Это безвкусица... Надо что-нибудь светленькое»11.
— снова себе «И тут везде я велю понасажать цветочков, цветочков, и будет запах...»12 (О подобающем запахе, как мы помним, заботится только Соленый).
— горничной: «Зачем здесь на скамье валяется вилка? (Проходя в дом, горничной.) Зачем здесь на скамье валяется вилка, я спрашиваю? (Кричит.) Молчать!»13
Будут и распоряжения:
«С Софочкой посидит Протопопов, Михаил Иваныч, а Бобика пусть покатает Андрей Сергеич. Столько хлопот с детьми...»14
Председатель земской управы, подобно Голядкину-младшему, кажется, окончательно обосновывается в генеральском доме, уже непредназначенном для жизни.
Альтер эго Наташи — ненавистная Анфиса — решит проблему выселения рационально, о чем в подробностях сообщит Ирине: «И-и, деточка, вот живу! Вот живу! В гимназии на казенной квартире, золотая, вместе с Олюшкой — определил господь на старости лет. Отродясь я, грешница, так не жила... Квартира большая, казенная, и мне цельная комнатка и кроватка. Все казенное. Проснусь ночью и — о господи, матерь божия, счастливей меня человека нету!»15
Казенная роща, казенная бумага, казенная палата, казенная квартира с казенной Олюшкой, даже бесплотный любовник милой Натальи Ивановны — в четвертом акте все казенное.
С некоторых пор Наташа стала тяготиться обществом. Женщина с глазами супруги окуня поверит в то, что теперь, когда творящий и воспринимающий слились в единое целое, все будет хорошо. Она думает, что картина с чайкой над озером — это окно, которым надо любоваться в свое удовольствие. Никто не заметит, что ее мир теперь обособлен в его чисто чувственной перспективной иллюзии. Остальное — пустые слова, и даже терминология. А дел не становится меньше, ей приходится за все браться самой. Она — кто еще не знает — одиночка с задатками организатора. Впрочем, инерция организации может действовать на организатора ничуть не меньше, чем он на организацию. Успешная организация имеет тенденцию превращать организатора из организма во взбесившийся автомат. Через ширму перекинут еще теплый шелковый халат с расстегнутыми пуговицами. Глубокий вздох, подрагивание полуоткрытых ресниц и звериная улыбка покойника на отсутствующем бескровном лице. Широкими кошачьими зрачками сквозь рассыпавшиеся языками пламенно рыжие волосы она с ужасом смотрит на свое отражение и пытается выговорить плохо слушающимся языком:
«Мы растем из железа. Мы растем из железа. Мы растем из железа».
Всеобщее презрение окружающих, мальчик с собачьим именем от нелюбящего супруга — игрока-неудачника, и девочка от его успешного сладострастного начальника, «Молитва Девы» в проигранном мужем доме, зеленый поясок и цветочки, цветочки, цветочки, цветочки — не волнуйтесь, Василий Васильевич, будет вам запах16, — интеллигентной франкоговорящей женщине есть от чего сойти с ума.
В третьем действии бесплодная Маша признается сестрам в том, что они и без нее знают: «Когда читаешь роман какой-нибудь, то кажется, что все это старо и все так понятно, а как сама полюбишь, то и видно тебе, что никто ничего не знает и каждый должен решать сам за себя...»17
Тут начинает разыгрываться воображение.
«В принципе мы переживаем это хорошо, положительно, — для нас это естественно. Ты пребываешь [в тексте], ты освобождаешься от всего [материального] и т. д. Но [на самом деле это] оборачивается тем, что ты осваиваешь то пространство, пространство текста, а в это время предметно-событийная реальность и твое пространство осваивают и присваивают совсем другие люди. Та же Наталья, положим. Они становятся хозяевами жизни. И именно эта трагедия русской культуры, [трагедия] русского образованного человека, который ведет себя таким образом, попала в поле зрения Чехова. Практически во всех его больших, поздних, последних пьесах это сквозная тема. <...> Чехов наверно первый понял эту опасность, куда может сорваться высокая русская культура, что это чревато тем, что здесь будут хозяйничать Натальи»18.
В отличие от ноябрьской, в беловой рукописи Маша присутствует в четвертом действии не только в сцене прощания с Вершининым, но также и в целом ряде предшествующих сцен. Помимо прочего в конце акта добавлены ее фразы: «Я не пойду в дом, я не могу туда ходить»19, «Я в дом уже не хожу, и не пойду»20. В самом финале пьесы вставлены несколько фраз Маши и Ирины.
Здесь мы возвращаемся к «Грозе», к заключительному монологу героини. При этом отметим, что образ Катерины в «Трех сестрах» на наших глазах распадается на два противостоящих друг другу — образам Маши и Наташи.
Катерина (одна). Куда теперь? Домой идти? Нет, мне что домой, что в могилу — все равно. Да, что домой, что в могилу!.. что в могилу! В могиле лучше... Под деревцом могилушка... как хорошо!.. Солнышко ее греет, дождичком ее мочит... весной на ней травка вырастет, мягкая такая... птицы прилетят на дерево, будут петь, детей выведут, цветочки расцветут: желтенькие, красненькие, голубенькие... всякие (задумывается), всякие... Так тихо! так хорошо! Мне как будто легче! А об жизни и думать не хочется. Опять жить? Нет, нет, не надо... нехорошо! И люди мне противны, и дом мне противен, и стены противны! Не пойду туда! Нет, нет, не пойду! Придешь к ним, они ходят, говорят, а на что мне это? Ах, темно стало! И опять поют где-то! Что поют? Не разберешь... Умереть бы теперь... Что поют? Все равно, что смерть придет, что сама... а жить нельзя! Грех! Молиться не будут? Кто любит, тот будет молиться... Руки крест-накрест складывают... в гробу! Да, так... я вспомнила. А поймают меня, да воротят домой насильно... Ах, скорей, скорей! (Подходит к берегу. Громко.) Друг мой! Радость моя! Прощай!21
В понедельник 5 мая в годовщину смерти скоропостижно скончавшегося генерала артиллерии комбрига Прозорова с самого утра невообразимый шум. Младшая дочь Ирина Сергеевна Прозорова, у которой сегодня важные именины (ей двадцать лет), категорически не согласна в этот солнечный, ясный, весенний день пребывать в состоянии уныния — она в белом платье и лицо ее сияет. Старшая сестра Ольга, учительница женской гимназии, напротив, будучи ответственной за состояние умов в доме (по крайней мере, для себя это так она когда-то решила), пытается наставить младшую сестру на путь истинный. Средняя сестра — Маша — в отличие от Ирины и Ольги в дискуссии участия не принимает, в угоду старшей сестре она выполнила все формальности, явившись в родительский дом в черном платье, однако какого-то особого благоговения перед памятью отца не испытывает. Маша уже три года как замужем за учителем латинского языка в мужской гимназии Федором Ильичем Кулыгиным, так что под одной крышей с сестрами давно не живет. Впрочем, этот брак трудно назвать счастливым — Федор Ильич намного старше Маши, когда восемнадцати лет она по совету Ольги выходила за тридцатисемилетнего гимназического учителя, «он казался ей самым умным человеком. А теперь не то. Он самый добрый, но не самый умный».
Однако, если Наташа как бы умирает, Маша выбирает жизнь.
В ожидании праздничного торжества дом наполняют немногочисленные гости — офицеры артиллерийской бригады покойного Прозорова. Штабс-капитан Василий Васильевич Соленый вот уже битый час похваляется своими навыками цирковой физической силы. Военный доктор Иван Романович Чебутыкин, после смерти генерала снимающий комнату в доме Прозоровых, и поручик Николай Львович Тузенбах, страстно и безнадежно влюбленный в Ирину Сергеевну, не находят в рассуждениях Соленого ничего, кроме повода для беззлобной шутки.
Между тем препирательства сестер благополучно заканчиваются примирением на пункте о скором переезде в Москву. Предстоящая жизнь сама собой живо рисуется как праздник — «Бог даст, все устроится»22. В этом светлом завтра место найдется всем Прозоровым, в том числе и будущему профессору брату Андрею, который все утро играет на скрипке, пытаясь всем видом показать, что к нему девичий спор отношения не имеет, — включая бедную Машу, которая конечно же «будет приезжать в Москву на все лето, каждый год»23. Ольгу смущает лишь то обстоятельство, что средняя сестра недостаточно щедра на чувства в отношении своего прекрасного супруга, тем паче речь идет о человеке, который по-прежнему небезразличен самой Ольге Сергеевне.
Неожиданно подключившийся к разговору сестер Тузенбах сообщает Прозоровым о том, что сегодня к ним с визитом обещает быть новый батарейный командир. На вопрос Ирины, интересный ли подполковник Вершинин человек, барон ответит: «Да, ничего себе, только жена, теща и две девочки. Притом женат во второй раз. Он делает визиты и везде говорит, что у него жена и две девочки. И здесь скажет. Жена какая-то полоумная, с длинной девической косой, говорит одни высокопарные вещи, философствует и часто покушается на самоубийство, очевидно, чтобы насолить мужу. Я бы давно ушел от такой, но он терпит и только жалуется»24.
Появившиеся в гостиной Чебутыкин и Соленый по обыкновению комкают разговор взаимной чепухой. Впрочем, настроение Ирины от этого ничуть не меняется, ей хочется счастья, и, кажется, она в эту минуту счастлива — по крайней мере, в своих ясных как день мечтаниях, в которых центральное место отведено предстоящему труду.
Тузенбах с радостью подхватит бодрую интонацию возлюбленной, предсказав, что «через какие-нибудь двадцать пять — тридцать лет работать будет уже каждый человек»25, однако его искренний благородный порыв быстро осадит сардонический штабс-капитан, прыская себе на руки лишенными запаха духами: «Через двадцать пять лет вас уже не будет на свете, слава богу. Года через два-три вы умрете от кондрашки, или я вспылю и всажу вам пулю в лоб, ангел мой»26.
Разрядит обстановку доктор Чебутыкин, признающий, что «никогда ничего не делал. Как вышел из университета, так не ударил пальцем о палец, даже ни одной книжки не прочел, а читал только одни газеты»27.
За этими разговорами Маша, до того не проронившая ни слова, а только насвистывавшая какую-то песенку, вдруг засобирается домой: «Сегодня я в мерлехлюндии, невесело мне»28.
Ее остановят подарки — сперва торт от председателя земской управы Михаила Ивановича Протопопова, следом — самовар от доктора Чебутыкина, знавшего сестер со дня их рождения, носившего девочек на руках.
А потом няня сообщит о том, что в жизнь дома Прозоровых вот-вот войдет Александр Игнатьевич Вершинин, подполковник из Москвы, «уж пальто снял, деточки, сюда идет». Новый командир батареи начнет с порога вспоминать сестер, а сестры влюбленного майора, и дело само собой дойдет до слез. «У вас были тогда только усы... — скажет Маша. — О, как вы постарели! Как вы постарели!»29 «Ну, что ты, Маша, плачешь, — подхватит Ирина, — чудачка... (Сквозь слезы.) И я заплачу...»30
Потом Вершинина признает Ольга, потом все вместе помянут мать Прозоровых, и Маша скажет о том, что начинает забывать ее лицо.
«Такова уж судьба наша, ничего не поделаешь, — ответит Вершинин, поглядывая на Машу. — То, что кажется нам серьезным, значительным, очень важным, — придет время, — будет забыто или будет казаться неважным»31. И чем больше он говорит, то и дело прерываемый Тузенбахом, Соленым, Чебутыкиным, — и наперебой — сестрами Прозоровыми, тем непринужденней становится разговор, тем ближе беседа.
Во время знакомства с Андреем Сергеевичем Прозоровым, осенью намеревающимся возвращаться в университет, Вершинин узнает о том, что Прозоров-сын влюблен «в одну здешнюю барышню»32; «я хочу тебя назвать: влюбленный скрипач!» — скажет Андрею сияющая Маша, «или влюбленный профессор!..»33 — перехватывая эстафетную палочку, с горящим взором возразит сестре Ирина.
Оказавшись в центре внимания, Андрей чувствует неловкость: «Ну, довольно, довольно... (Утирает лицо.) Я всю ночь не спал и теперь немножко не в себе, как говорится. До четырех часов читал, потом лег, но ничего не вышло. <...> Отец, царство ему небесное, угнетал нас воспитанием. Это смешно и глупо, но в этом все-таки надо сознаться, после его смерти я стал полнеть и вот располнел в один год, точно мое тело освободилось от гнета»34.
Сперва Андрей, а потом и Маша посетуют на совершенно неподъемный багаж знаний, совокупно приобретенный Прозоровыми под давлением отца и оказавшийся в этом городе ненужным придатком, «вроде шестого пальца»35.
«Мы знаем много лишнего»36, — подытожит бедная Маша, и Андрей попытается ретироваться. Вершинин всех остановит, в несколько фраз развенчав общее убеждение в бесполезности и невостребованности знания, Маша снимет шляпу и останется завтракать, а Ирина со вздохом, более напоминающим результат изумления, негромко проговорит: «Право, все это следовало бы записать...»37
Появление Федора Ильича Кулыгина, кажется, все портит. В первую очередь, это касается Маши. Вторично вручаемая Ирине «История земской гимназии за пятьдесят лет», попутно передаренная Вершинину, вызовет замешательство. Тут же выяснится, что подполковник, планируя визит, имел в виду, очевидно, поминки по генералу, но уж никак не именины Ирины Сергеевны — он готов откланяться.
«Вы останетесь у нас завтракать, — скажет Ирина Сергеевна и добавит. — Пожалуйста»38.
Несмотря на тревогу за неподобающее умонастроение обеих сестер, едва ли не сразу обозначившееся с приходом Вершинина, Ольга будет вынуждена скрепя сердце поддержать именинницу: «Прошу вас!» и проводит в залу.
Кулыгин, с первой минуты почуяв неладное и даже немного растерявшись, попытается примириться с Машей, анонсировав прогулку педагогов и вечер у директора гимназии. Маша сперва наотрез откажется, потом согласится, но все это с нескрываемой досадой и даже злостью. Ольга разрядит семейный конфликт, тактично поддержит Федора Ильича и вслед за Вершининым пригласит то ли за именинный, то ли за поминальный стол всех остальных.
Провожая взглядом Машу, направившуюся в сторону Вершинина, Ирина не торопится. Она знает своих сестер, видит, что Александр Игнатьевич Маше нравится. Это не дает Ирине покоя, разные мысли лезут в голову.
«О чем вы думаете?»39 — спросит Тузенбах, так же заметив тревожную перемену в настроении возлюбленной.
«Так, — уклонится от прямого ответа Ирина, и тут же переведет разговор в безопасное русло. — Я не люблю и боюсь этого вашего Соленого. Он говорит одни глупости...»40 Тузенбах согласится с тем, что Василий Васильевич — человек странный, но, в сущности, в общении тет-а-тет «бывает очень умен и ласков»41.
Тема Соленого Ирине Сергеевне неинтересна, именинница хочет уйти, и тогда барон попросит ее задержаться в гостиной. Снова и снова задавая тот же вопрос «о чем вы думаете?» Николай Львович (в который-то раз?) станет признаваться в любви навек, а Ирина запретит ему эти слова, и собеседники станут мечтать о труде, сойдясь на мысли хоть и безрадостной, но примиряющей: «Оттого нам невесело и смотрим мы на жизнь так мрачно, что не знаем труда. Мы родились от людей, презиравших труд»42. И только предательские слезы от пока еще неясной непроговоренной обиды никак не дают ей покоя.
Мечтателей врасплох застанет Наталья Ивановна. При виде плебейского — розового — платья, перетянутого на талии вызывающим — зеленым — пояском все умные слова разом вылетят из головы, а слезы иссохнут. Возникнет родовитое снисхождение, а следом жгучее желание поучать.
Наконец все сядут завтракать. Тут же — за двусмысленным столом — имениннице Ирине Сергеевне и важной гостье Наталье Ивановне пожелают «женишка»43. Маша противопоставит пожеланиям рюмочку винца и жизнь малиновую, будто бы на что-то решившись. Кулыгин, зная непокорный характер супруги, сделает ей осторожное замечание в духе оробевшего учителя латыни. Вершинин попытается обезопасить тему разговора, похвалит домашнюю наливку, поинтересовавшись, на чем она настояна. «На тараканах»44, — в духе ряженого трактирщика из «Мнимого барина», не раздумывая, ответит штабс-капитан Соленый, чем вызовет отчаяние Ирины Сергеевны и поспешное приглашение Ольгой Сергеевной дорогих гостей на вечернюю индейку и сладкий яблочный пирог.
Александр Игнатьевич испросит персонального приглашения пожаловать к Прозоровым.
«Пожалуйста»45, — с другой половины стола без особой надежды скажет Ирина Сергеевна.
«У них попросту»46, — примерно оттуда же напомнит о себе Наталья Ивановна, чем вызовет к жизни водевильный куплет от Чебутыкина и досадное восклицание Андрея Сергеевича.
Наконец с большой корзиной цветов явятся опоздавшие, безнадежно влюбленные подпоручики — Алексей Петрович Федотик и Владимир Карлович Родэ. Страстный фотограф Федотик, чуть ли не сходя с места, фотографирует всю компанию, потом — отдельно — Ирину Сергеевну, пока Родэ занимает публику и присаживается против Маши — рядом с Вершининым. От себя Алексей Петрович дарит имениннице поющий волчок, чем приводит Ирину в восторг, а Машу в отчаяние. В этот момент Кулыгин отмечает неочевидный факт того, что за столом сидят тринадцать человек. В глазах раздосадованной супруги Федор Ильич говорит это от безысходности, — за столом сидит двенадцать человек. Однако ему никто не возражает (у каждого на этот счет есть свои резоны), и тогда неприметный тринадцатый подтолкнет Кулыгина к еще одному смелому предположению (где наша не пропадала) — за столом есть влюбленные, «уж не вы ли, Иван Романович, чего доброго...»47
«Я старый грешник, — усмехнется Чебутыкин, — а вот отчего Наталья Ивановна сконфузилась, решительно понять не могу»48.
Раскрасневшаяся от стыда Наталья Ивановна выскочит из-за стола, за нею следом в гостиную выбежит Андрей Сергеевич. Догнав Наташу, он станет успокаивать ее, путано признаваясь в любви и, в конце концов, сделает предложение.
Пройдет год и еще почти девять месяцев.
Несмотря на то, что ни сестры, ни Андрей никуда не уедут, в доме Прозоровых многое переменится. Андрея Сергеевича лишь временами посещает светлая мысль о желанной и все более неосуществимой научной карьере, — теперь он служит секретарем земской управы, «той управы, где председательствует Протопопов»49. Прозоров-младший женат на Наташе, у них растет сын — Бобик, однако брак их оказался несомненной ошибкой — это Андрей отчетливо понимает. Не прошло и двух лет, а он уж решительно охладел к супруге, как в прежние годы предпочитая одиночество. Впрочем, в последнее время проявилась еще одна его прежняя страсть — вспомнив московские вольные годы, Андрей стал ездить в клуб, играть и проигрывать. Он проигрывает много, и об этом судачат в городе.
Не в пример Андрею Наташа старается сохранять присутствие духа. Да и некогда киснуть — заботы по дому в полном смысле легли на ее хрупкие плечи, тем паче, что Ольга дни напролет пропадает в гимназии, а Ирина — на телеграфе. Разумеется, Наталью Ивановну не может не беспокоить холодность мужа, иногда она даже печалится и тихо роняет слезу. К сожалению, за время замужества она так и не научилась понимать Андрея Сергеевича, вроде бы и говорят об одном и том же, но никогда не слышат друг друга.
— Я боюсь, Бобик наш совсем нездоров. Отчего он холодный такой? Вчера у него был жар, а сегодня холодный весь... Я так боюсь!
— Ничего, Наташа. Мальчик здоров.
— Но все-таки лучше пускай диета. Я боюсь. И сегодня в десятом часу, говорили, ряженые у нас будут, лучше бы они не приходили, Андрюша.
— Право, я не знаю. Их ведь звали.
— <...> Бобик холодный. Я боюсь, ему холодно в его комнате, пожалуй. Надо бы хоть до теплой погоды поместить его в другой комнате. Например, у Ирины комната как раз для ребенка: и сухо, и целый день солнце. Надо ей сказать, она пока может с Ольгой в одной комнате... Все равно днем дома не бывает, только ночует...
Пауза.
Андрюшанчик, отчего ты молчишь?
— Так, задумался... Да и нечего говорить...50
Насильно мил не будешь. Тем паче, есть в городе люди, коих не смущает чье-то замужество и даже напротив, — в отсутствии обязательств рисуются некоторые перспективы.
В случае Маши с Вершининым все с точностью до наоборот. Майское знакомство давно переросло в нечто большее, однако взаимные семейные узы не предполагают возможности полноценного счастья. Его приходится брать «урывочками, по кусочкам», то и дело боясь потерять.
Они видятся чуть не каждый день, и без умолку говорят, говорят... Вот и сегодня, в масленичный Разгуляй Вершинин провожает Марию Сергеевну к Прозоровым. В пустой отцовской гостиной они будут снова объясняться в любви — в самом деле, о чем еще наедине говорить влюбленным? Однако в разговор их невольно вмешается барон Тузенбах. Провожавший с телеграфа Ирину, Николай Львович в который раз пытается уверить ее в своих искренних глубоких чувствах, а уставшая Ирина как прежде не хочет его слушать.
Присутствие сестры и подполковника в полутемной гостиной для Ирины становится неприятным сюрпризом. В отличие от барона она не здоровается ни с Машей, ни с Вершининым. В смущении затянувшейся паузой, Ирина рассказывает историю об обезумевшей даме, у которой сегодня умер сын. Та не смогла вспомнить адреса брата в Саратове, и Ирина вместо сочувствия допустила в отношении опамятовавшей с горя женщины откровенную бестактность. М-да, тут Маша права, в отсутствии счастья «мало-помалу грубеешь, становишься злющей...»51
Без сил опустившись в кресло, Ирина Сергеевна признается, что не любит работу на телеграфе. С некоторых пор сестры редко общаются, и сейчас, разглядывая неумело скрывающую ревность Ирину, Маша как бы между прочим заметит: «Ты похудела... (Насвистывает.) И помолодела, и на мальчишку стала похожа лицом»52.
Ирина Сергеевна пропустит наблюдение сестры мимо ушей, снова скажет о ненавистном телеграфе, помянет стучащего в пол Чебутыкина, сообщит об очередном проигрыше Андрея, а потом снова заговорит о Москве: «Господи боже мой, мне Москва снится каждую ночь, я совсем как помешанная. (Смеется.) Мы переезжаем туда в июне, а до июня осталось еще... февраль, март, апрель, май... почти полгода!»53
«Надо только, чтобы Наташа не узнала как-нибудь о проигрыше»54, — вернется Маша к теме Андрея.
«Ей, я думаю, все равно», — через губу ответит Ирина, всем своим видом показывая, что тема брата и невестки исчерпана.
Между тем, перекошенный спросонья Чебутыкин подтвердит финансовый беспорядок в доме.
«Он заплатил за квартиру?» — шутки ради поинтересуется Маша.
«Нет. За восемь месяцев ни копеечки. Очевидно, забыл»55 — неискренним смехом ответит Ирина, глядя на важно присевшего к столу доктора и на от души веселящуюся сестру, а потом вдруг прямо поглядит в глаза серьезного Вершинина. — Что вы молчите, Александр Игнатьич?»56
«Не знаю, — смутится подполковник. — Чаю хочется. Полжизни за стакан чаю! С утра ничего не ел...»57
Масленичный вечер будет открыт. Станут съезжаться гости, снова начнутся разговоры, где центральной станет тема счастья, включая жизнь через двести-триста лет, перелетных птиц, падающий за окнами снег, прошедшую молодость и даже Бальзака, венчавшегося в Бердичеве.
Потом расстроенный Тузенбах сообщит о своей добровольной отставке, а Федотик сделает Ирине маленький презент. Потом доктор признается Родэ, что ему тридцать два года, подадут самовар, и пасьянс, который с тайной надеждой раскладывала Ирина, увы, так и не сложится. Потом Наталья Ивановна попытается заговорить с Соленым, но будет жестоко разочарована кровожадным ответом бессердечного штабс-капитана. А потом Вершинин получит письмо, из которого выяснится, что его жена снова отравилась. Он уйдет незаметно, и никто не обратит на его уход никакого внимания, лишь Ирина потухшим голосом спросит Машу: «А куда ушел Александр Игнатьич?»58
В отсутствии оппонента опечаленный Николай Львович отправится мириться со странным Василием Васильевичем, чем удивит штабс-капитана: «Почему мириться? Я с вами не ссорился»59.
Поддавшись настроению ожидания праздника, сослуживцы выпьют.
«Я против вас, барон, никогда ничего не имел, — скажет Соленый. — Но у меня характер Лермонтова. (Тихо.) Я даже немножко похож на Лермонтова... как говорят...»60, после чего достанет из кармана флакон с непахучими духами и умоет руки, тем не оставив Тузенбаху ни малейшей надежды: «Не сердись, Алеко... Забудь, забудь мечтания свои...»61
Средь шумного бала в гостиной в обнимку с книгой появится Андрей, следом пойдут пересуды о черемше и чехартме, о двух московских университетах, потом захмелевший барон сядет за фортепиано, и начнутся танцы, а потом появится Наташа, и ощущение надвигающегося праздника мгновенно испарится.
«Ряженых не будет, — объявит Андрей, и тут же прибавит. — Наташа говорит, что Бобик не совсем здоров, и потому... Одним словом, я не знаю, мне решительно все равно»62.
Все послушно разойдутся. Напоследок поставив Наташе диагноз, — «Не Бобик болен, а она сама... Вот! (Стучит пальцем по лбу.) Мещанка!»63, — Маша предложит Родэ обсудить неожиданно образовавшееся свободное время на улице, Чебутыкин с Андреем снова отправятся в клуб, и только Ирине как неприкаянной останется бродить по пустым комнатам, не зная, куда себя деть.
Впрочем, ненадолго — явившийся из небытия демонический Василий Васильевич в одному ему свойственной манере признается Ирине Сергеевне в будоражащем его душу страстном чувстве: «Давеча я вел себя недостаточно сдержанно, нетактично. Но вы не такая, как все, вы высоки и чисты, вам видна правда... Только вы одна можете понять меня. Я люблю, глубоко, бесконечно люблю...»64
Ирина сделает робкую попытку избавиться от возмутительных признаний невыносимого штабс-капитана, однако Соленого это не остановит: «Я не могу жить без вас. (Идя за ней.) О мое блаженство! (Сквозь слезы.) О счастье! Роскошные, чудные, изумительные глаза, каких я не видел ни у одной женщины...»65
Новая попытка Ирины Сергеевны протестовать лишь раззадорит странного человека: «Первый раз я говорю о любви к вам, и точно я не на земле, а на другой планете. (Трет себе лоб.) Ну, да все равно. Насильно мил не будешь, конечно... Но счастливых соперников у меня не должно быть... Не должно... Клянусь вам всем святым, соперника я убью... О чудная!»66
Любовную тираду остановит бродящая по дому со свечой Наталья Ивановна. После того, как Соленый исчезнет, она предложит опешившей Ирине перебраться в комнату к Ольге, через горничную получит приглашение от ожидающего на улице Протопопова покататься на тройке, так что встречать Ольгу, Кулыгина и Вершинина Ирина будет в одиночестве.
«Странно, я ушел недавно, полчаса назад, и ждали ряженых...»67 — в недоумении скажет Александр Игнатьевич.
«Все ушли»68, — обескровленными губами проговорит Ирина Сергеевна.
«И Маша ушла? — всполошится Кулыгин и вопрошающе поглядит на Вершинина. — Куда она ушла? А зачем Протопопов внизу ждет на тройке? Кого он ждет?»69
Свыкшаяся с горьким одиночеством Ольга посетует на усталость и головную боль, как результат бесконечной работы и затянувшегося педагогического совета, потом вспомнит о проигрыше Андрея, о котором говорит весь город. Относительно переутомления Кулыгин согласится с Ольгой Сергеевной и в свою очередь пожалуется на усталость.
«Жена моя сейчас вздумала попугать меня, едва не отравилась, — неопределенно проговорит Александр Игнатьевич. — Все обошлось, и я рад, отдыхаю теперь... Стало быть, надо уходить? Что ж, позвольте пожелать всего хорошего. Федор Ильич, поедемте со мной куда-нибудь! Я дома не могу оставаться, совсем не могу... Поедемте!»70
Федор Ильич откажется, повторно сославшись на усталость, и снова поинтересуется у Ирины, домой ли отправилась Маша.
Потом все уйдут, даже Наталья Ивановна в шубке и шапке, — на полчаса — и, оставшись одна, Ирина твердо скажет: «В Москву! В Москву! В Москву!»71
Пройдет еще год с четвертью, Прозоровы как прежде будут жить в генеральском доме, Андрей — так же ходить на службу, разве что теперь он избран членом земской управы. В прошлом сентябре в семье Андрея Сергеевича родилась дочь. Ольга все так же пропадает на работе, Ирина ушла с телеграфа и служит в городской управе. Ее воздыхатель барон Тузенбах, как и обещал, вышел в отставку и все еще не оставляет надежд проявить себя на гражданском поприще. Маша все так же встречается с Вершининым, а Кулыгин все так же делает вид, что он в неведении.
Все поставит вверх дном жуткий пожар, случившийся на пороге лета. Прозоровы, чудом избежавшие рукотворного стихийного бедствия, будут помогают погорельцам, генеральский дом на время превратится в своеобразный пункт оказания первой помощи.
В присутствии Анфисы Ольга отбирает вещи для передачи погорельцам. Мария Сергеевна по инициативе Федора Ильича коротает ночь вместе с сестрами, она безучастно лежит на диване, как всегда, в черном платье.
Нагрузив чемоданы одеждой, Ольга просит Анфису снести вещи нуждающимся. Восьмидесятилетней няньке чемоданы с бельем поднять не под силу, и Ольга зовет Ферапонта, он, как и другие, сегодня дежурит в доме Прозоровых.
После ухода земского сторожа, к слову вспомнившего о московском пожаре двенадцатого года, нянька неожиданно обратится к Ольге Сергеевне с жалобной просьбой не прогонять ее из дому. Объяснение нянькиному воззванию явится тут же, — в комнату Ольги и Ирины вплывет Наташа. Выпроводив Анфису из владений сестер, невестка примется убеждать Ольгу в том, что необходимо избавить дом от бесполезной старухи: «Ни к чему она тут. Она крестьянка, должна в деревне жить... Что за баловство! Я люблю в доме порядок! Лишних не должно быть в доме»72.
Наставления сочетаются с заботой, сопровождающейся поглаживанием старшей золовки по щеке: «Ты, бедняжка, устала! Устала наша начальница! А когда моя Софочка вырастет и поступит в гимназию, я буду тебя бояться»73. Опережая растерянность собеседницы, Наташа уверена: «Тебя выберут, Олечка. Это решено»74.
Ольга не сразу придет в себя: «Я откажусь. Не могу... Это мне не по силам... (Пьет воду.) Ты сейчас так грубо обошлась с няней... Прости, я не в состоянии переносить... в глазах потемнело...»75
Наташа торопится просить прощение, и в отличие от Маши, которая в обнимку с подушкой в сердцах покинет комнату, Ольга примет слова невестки за знак примирения с восстановлением положения вещей: «Пойми, милая... мы воспитаны, быть может, странно, но я не переношу этого. Подобное отношение угнетает меня, я заболеваю... я просто падаю духом!»76
Наташа снова рассыпается в мольбах о прощении, в ход идут даже поцелуи, которые завершаются, впрочем, прежним наставлением: «Я часто говорю лишнее, это правда, но согласись, моя милая, она могла бы жить в деревне»77.
Довод о том, что няня живет в семье уже тридцать лет — примерно столько, сколько живет на свете сама Ольга — не работает: «Но ведь теперь она не может работать! Или я не понимаю, или же ты не хочешь меня понять! Она не способна к труду, она только спит или сидит»78.
— И пускай сидит.
— Как пускай сидит? Но ведь она же прислуга. (Сквозь слезы.) Я тебя не понимаю, Оля. У меня нянька есть, кормилица есть, у нас горничная, кухарка... для чего же нам еще эта старуха? Для чего?79
За сценой бьют в набат, после чего Ольга, думая о чем-то своем скажет: «В эту ночь я постарела на десять лет»80.
Впрочем, вряд ли это Наташе, таких слов Наташа не понимает: «Нам нужно уговориться, Оля. Ты в гимназии, я — дома, у тебя ученье, у меня — хозяйство. И если я говорю что насчет прислуги, то знаю, что говорю; я знаю, что го-во-рю... И чтоб завтра же не было здесь этой старой воровки, старой хрычовки... (стучит ногами) этой ведьмы!.. Не сметь меня раздражать! Не сметь! (Спохватившись.) Право, если ты не переберешься вниз, то мы всегда будем ссориться. Это ужасно»81.
Появление Кулыгина прервет неприятный разговор: «Где Маша? Пора бы уже домой. Пожар, говорят, стихает. (Потягивается.) Сгорел только один квартал, а ведь был ветер, вначале казалось, что горит весь город»82.
Кажется, сейчас он пребывает в ощущении безопасности: «Олечка моя милая... Я часто думаю: если бы не Маша, то я на тебе бы женился, Олечка. Ты очень хорошая...»83 Нет-нет, это не фигура речи, — по крайней мере, Ольге Сергеевне именно так хочется думать и именно этим она живет. Слова Федора Ильича гораздо важнее, чем все остальное. Она бы и дальше слушала его фантазии, если бы не распоясавшийся Чебутыкин.
«Как нарочно, у доктора запой, пьян он ужасно. Как нарочно! — скажет Кулыгин и поднимется с дивана. — Вот он идет сюда, кажется... Слышите? Да, сюда...»84 Кулыгин рассмеется и со словами «этакий разбойник»85 спрячется за шкап. Следом за ним, стараясь остаться незамеченными, из комнаты ретируются так и не договорившиеся женщины.
Иван Романович, впрочем, не в том состоянии, чтобы кого-нибудь замечать, — то и дело поминая черта, он будет ругаться с неодушевленным пространством, попутно утверждая, что никакой он не врач, ничего не помнит, лечить не умеет, и до того договорится, что поставит под сомнение собственное существование, как минимум подчеркнув желательность этого. Ярким свидетельством иллюзорности и пошлости чебутыкинской жизни и, следовательно, официальной причиной запоя станут имена Шекспира и Вольтера, коих доктор, к стыду, не читал, «а на лице своем показал, будто читал»86.
Несуществование Ивана Романовича поставят под сомнение Ирина Сергеевна, измазанный сажей Вершинин и модно одетый барон.
«Здесь посидим, — скажет Ирина. — Сюда никто не войдет»87.
На огонек из-за опустевшего шкапа тут же выглянет застоявшийся Федор Ильич и поинтересуется временем. «Четвертый час»88, — глядя в светлеющее окно, ответит Тузенбах.
Заметив разобранного Чебутыкина, настроение у Ирины сразу портится, она предложит квартиранту идти спать, однако тот решительно откажется и в знак несогласия станет причесывать бороду. «Назюзюкался, Иван Романыч! — предупреждая пламя конфликта, Кулыгин весело хлопнет доктора по плечу. — Молодец! In vino veritas,89 — говорили древние»90.
Возможно, по той же причине Тузенбах заговорит о благотворительном концерте в пользу погорельцев с возможным участием в нем чудесно играющей на фортепиано Марии Сергеевны, и все с радостью подхватят такую нужную и уж точно безобидную тему. Разве что привыкший дуть на воду Федор Ильич засомневается, насколько прилично его супруге участвовать в концерте. Хотя, быть может, это и хорошо будет, во всяком случае, он готов поговорить с директором... Оглядывая себя, Вершинин увидит наконец, какой он чумазый, и как бы невзначай сообщит о том, что вчера слышал мельком, будто бригаду переводят куда-то далеко, — то ли в Царство Польское, то ли в Читу.
А потом Чебутыкин разобьет часы покойной мамы, сопровождая содеянное радостным возгласом «вдребезги!»91, и все запричитают, Кулыгин бросится собирать осколки, а взбунтовавшийся Иван Романович снова заговорит о бренности жизни и напоследок хлопнет дверью, сообщив присутствующим давно известное — о романчике Натальи Ивановны с председателем земской управы, после чего исчезнет, время остановится и все, кроме Вершинина уснут. Подполковник не сразу заметит спящих, и потому будет говорить с ними, как с бодрствующими об относительности и повторяемости времени92, о таинственной связи прошлого, настоящего и будущего. И лишь после того, как — все так же прикрываясь подушкой — в комнату явится Маша, Александр Игнатьевич обратит внимание на объятых сном пассажиров генеральского дома и в удивлении скажет: «Точно спят все»93.
Вершинин и Маша, никого не опасаясь, снова станут говорить о любви на одном им понятном языке, а потом в комнату вбежит отчаянно влюбленный погорелец Федотик и разбудит Ирину Сергеевну. Следом за ним заглянет с папироской штабс-капитан Соленый и снова погрозит ни о чем не подозревающему во сне барону. Потом по очереди очнутся все остальные, вернется Ольга, и когда сестры останутся, наконец, одни, с Ириной Сергеевной случится истерика: «Куда все ушло? Где оно? О, боже мой, боже мой! Я все забыла, забыла... У меня перепуталось в голове... Я не помню, как по-итальянски окно или вот потолок... Все забываю, каждый день забываю, а жизнь уходит и никогда не вернется, никогда, никогда мы не уедем в Москву... Я вижу, что не уедем...»94
Ольга как сможет, попытается успокоить младшую сестру, но Ирина непреклонна и страшна в своих тайных намерениях: «Я в отчаянии, и как я жива, как не убила себя до сих пор, не понимаю»95.
И тогда повторится то, что уже однажды было с Машей. «Милая, — скажет Ольга, — говорю тебе как сестра, как друг, если хочешь моего совета, выходи за барона!
Ирина тихо плачет.
Ведь ты его уважаешь, высоко ценишь... Он, правда, некрасивый, но он такой порядочный, чистый... Ведь замуж выходят не из любви, а только для того, чтобы исполнить свой долг. Я, по крайней мере, так думаю, и я бы вышла без любви. Кто бы ни посватал, все равно бы пошла, лишь бы порядочный человек. Даже за старика бы пошла...»96
Сквозь слезы Ирина еще пытается сопротивляться: «Я все ждала, переселимся в Москву, там мне встретится мой настоящий, я мечтала о нем, любила... Но оказалось, все вздор, все вздор...»97
Однако Ольга уже чувствует, что к ее доводам прислушиваются, — она обнимет сестру, тем показывая, что она на ее стороне: «Милая моя, прекрасная сестра, я все понимаю; когда барон Николай Львович оставил военную службу и пришел к нам в пиджаке, то показался мне таким некрасивым, что я даже заплакала... Он спрашивает: «Что вы плачете?» Как я ему скажу! Но если бы бог привел ему жениться на тебе, то я была бы счастлива. Тут ведь другое, совсем другое»98
Именно тогда Наташа с горящей свечой и безумным блеском в глазах молча пересечет комнату из правой двери в левую, а Маша, провожая ее взглядом хмуро скажет: «Она ходит так, как будто она подожгла»99.
За выговором Ольги последуют спасительное признание Маши и ее открытый уход на свидание с Вершининым, безнадежный разговор с братом, проигравшим заложившим дом, стук в пол в стельку пьяного Чебутыкина. «Какая беспокойная ночь!» — выдавит из себя измученная Ирина, а после прибавит: «Слышала? Бригаду берут от нас, переводят куда-то далеко. <...> Останемся мы тогда одни... <...> Милая, дорогая, я уважаю, я ценю барона, он прекрасный человек, я выйду за него, согласна, только поедем в Москву! Умоляю тебя, поедем! Лучше Москвы ничего нет на свете! Поедем, Оля! Поедем!»100
Три с половиной месяца спустя придет час расставания — город покидают военные. Бригада уходит в Польшу, и ничего хорошего ей это не сулит. На чемоданах сидит и Ирина Сергеевна. Дав согласие на брак с Николаем Львовичем Тузенбахом, завтра, сразу после венчания они едут работать на кирпичный завод — барон инженером, а Ирина учительницей в школу для заводских детей. Она сама так решила: раз уж не суждено быть в Москве, ничего не поделаешь, все в божьей воле. Николай Львович «хороший человек, удивительно даже, такой хороший»101.
Ольга окончательно оставила отцовский дом. Как и предсказывала Наташа, теперь она начальница и живет в гимназии на казенной квартире вместе с няней; она «целый день занята делом»102.
В отличие от сестер с Машей все по-прежнему, — то же черное платье, то же лукоморье. Разве что Александр Игнатьевич Вершинин сегодня навсегда уходит из ее жизни, и решительно не понятно, как и для чего теперь жить.
Что касается Андрея, с ним, кажется, все ясно. Во-первых, отцовский дом больше не принадлежит ему — дело сделано, а карточные долги принято отдавать. Во-вторых, у него большая беда с женой — и это обстоятельство, увы, так же непоправимо.
Тузенбах, пожалуй, мог бы считать себя единственным счастливчиком в этой истории. Однако вчера на бульваре около театра Василий Васильевич Соленый по обыкновению «стал придираться к барону»103, а тот вместо своего обычного оставьте меня в покое104 неожиданно вспылил, прилюдно оскорбив штабс-капитана, «и вышло так в конце концов, что Соленый обязан был вызвать его на дуэль»105. Это было так не похоже на беззлобного Николая Львовича, что его поведение вызвало всеобщее недоумение. Однако дело было сделано, и теперь непременно нужно стреляться — примирения никто не ждет и не желает.
Между тем расставание с военными будет долгим и мучительным. Разве что военный доктор Иван Романович Чебутыкин среди этой прощальной лихорадки выглядит вполне невозмутимо и даже умиротворенно.
Само расставание Вершинина с Машей будет на удивление сдержанным, даже суховатым, по крайней мере, едва ли чем-то из ряда вон выходящим. Александр Игнатьевич не застанет Машу в саду, не найдет слов для так и не успокоившейся, вконец измученной Ирины, и вынужден будет все свое красноречие обратить к Ольге.
Вершинин (взглянув на часы). Сейчас уходим, Ольга Сергеевна. Мне пора.
Пауза.
Я желаю вам всего, всего... Где Мария Сергеевна?
Ирина. Она где-то в саду... Я пойду поищу ее.
Вершинин. Будьте добры. Я тороплюсь106.
В ожидании Маши Ольга скажет: «В городе завтра не будет уже ни одного военного, все станет воспоминанием, и, конечно, для нас начнется новая жизнь...» Потом добавит: «Все делается не по-нашему. Я не хотела быть начальницей, и все-таки сделалась ею. В Москве, значит, не быть...»107
А Маши все нет, и Вершинин, поглядывая на часы, снова станет философствовать — об очевидной тяжести нынешней и непременном свете будущей жизни, о прошлых войнах, как стержне человеческой истории и томительном ожидании грядущего исхода, а в конце заключит: «Если бы, знаете, к трудолюбию прибавить образование, а к образованию трудолюбие»108, но не договорит и снова поглядит на часы, потом появится Маша, и они простятся навсегда.
Кулыгин, чуть ли не свидетель мелодраматической сцены, станет утешать жену: «Хорошая моя Маша, добрая моя Маша... Ты моя жена, и я счастлив, что бы там ни было... Я не жалуюсь, не делаю тебе ни одного упрека... Вот и Оля свидетельница... Начнем жить опять по-старому, и я тебе ни одного слова, ни намека...»109
Ответом станет отчаяние, не имеющее границ: «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том... златая цепь на дубе том... Я с ума схожу... <...> У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том... Кот зеленый... дуб зеленый... Я путаю... Неудачная жизнь... ничего мне теперь не нужно... Я сейчас успокоюсь... Все равно... Что значит у лукоморья? Почему это слово у меня в голове? Путаются мысли»110.
Глухой, далекий выстрел со стороны реки подведет под артиллерийской историей жирную черту.
Ольга предложит Маше пойти в дом, Маша откажется, Кулыгин попытается отвлечь сестер от тягостных дум отнятыми у третьеклассника бородой и усами, но его начинание поддержит лишь Ольга, а Наталья Ивановна и вовсе испугается. А потом Чебутыкин принесет печальную весть — только что на дуэли убит барон Тузенбах.
С закрытием занавеса исчезнет несоответствие, — мечтательный Влюбленный, как и положено в таких случаях, отправится на бойню, обманутый Тарталья в умиротворении вернется к своей любимой латыни, хитроумная и практичная Коломбина от горя сойдет с ума, жестокосердый Арлекин, перепутав куренка с вальдшнепом (цып-цып-цып останется), по инициативе обидчика расправится с добропорядочным Педролино (несчастным Пьеро), и пьющий Доктор — чудаковатый псевдоученый, разговаривающий цитатами из вчерашних газет — в знак окончания представления вместо истории о принце королевства, поверженном смертельной ипохондрией, злонамеренных принцессе и ее воздыхателе первом министре, и трех заколдованных сестрах, дочерях короля111 станет мурлыкать себе под нос забавную песенку знакомой шансонетки.
Если разглядывать решетку, не видна улица, если смотреть на улицу, исчезает решетка. До зубов оснащенная технически, нынешняя эпоха возвела в культ отсутствие определенности, где черное и белое всего лишь цирковые мячики в ловких руках иллюзиониста. Поощряя провинциальный экстремизм, то заигрывая с прошлым, то шельмуя его, пере-писывая, пере-крашивая и пере-лицовывая (именно так хочется помнить), мы с наслаждением позволяем себе заниматься интерпретацией времени и места действия, доводя заведомую ложь до качества архивного документа.
На фоне стремительно растущей всеядности мы рифмуем вещи по преимуществу нерифмуемые и даже взаимоисключающие. К примеру, для нескольких поколений советских людей неоклассицизм на подсознательном уровне был связан с диктатурой народного большинства. Новая эпоха, не имея к тому ни творческих потенций, ни реального хотения реставрации (не считать же таковым абстрактную тоску по инфантилизму и сильной руке штабс-капитана), повсеместно и с каким-то болезненным упрямством воспроизводит эволюционные коды всеобщей театрализации, снова востребованные жизнью. Даже притом, что скрылись за горизонтом события рампа, задники, кулисы и весь прочий аппарат, обслуживавший величественную сценическую картину. Если что и сохранилось, так это лишь помпезная завеса при входе, призванная обмануть неоправданные ожидания неискушенного зрителя. Впрочем, обман не смущает, — его сопереживание зависит от непосредственного участия, хотя и носит по преимуществу формализованный характер. Наблюдатель слишком занят: театральное представление доминирует, и все силы должны быть направлены на то, чтобы соответствовать общим умонастроениям. Такова суть убийственной логики технологического прорыва, генерированного поверженным человеческим духом. Такова причина крайней степени жестокости и заоблачного болевого порога. Такова история падения. Ибо царства, основанные на иллюзии жизни, в сущности, обречены.
В середине первого действия, при знакомстве с Вершининым Андрей Сергеевич Прозоров скажет: «Благодаря отцу я и сестры знаем французский, немецкий и английский языки, а Ирина знает еще по-итальянски. Но чего это стоило!»112 Стоило и в самом деле дорого. В конечном счете, ценой окажется собственная жизнь. Выдавая желаемое за действительное, старательно выстроенное пространство метатекста способно приучить обывателя думать о себе лучше, чем оно есть на самом деле. Примерно так же, как организованная память заставляет помнить лишь то, что отвечает интересам ее организовавшего. Когда-то художественный натурализм призывал создать иллюзию подлинной жизни и тем самым слить театр с жизнью, уничтожив проклятье разделявшей их условности. Зритель должен был забыть, что он находится в театре. Зритель забыл. Мы все теперь живем за четвертой стеной, там, где прежде жили актеры.
В поздних черновых заметках Чехов запишет: «отец генерал известный, хорошие картины, дорогая мебель; он умер, дочери его получили воспитание, но не чистоплотные внешне, читают мало, ездят верхом, скучны; честны и не лгут, пока не нужно»113. Что хотел сказать А.П., и имела ли эта загадочная запись отношение к сюжету о сестрах Прозоровых, мы вряд ли когда-нибудь узнаем.
«Сейчас мне приходят в голову куски последнего спектакля «Трех сестер», — скажет на закате дней Немирович. — К.Н. Еланская — Ольга говорит в третьем действии Ирине, которая плачет: «Милая моя, прекрасная сестра, я все понимаю...» и т. д. Ну, когда в обыденной жизни, в простецком реализме будет Ольга говорить «прекрасная сестра»? Или в конце пьесы — так всех всегда захватывающий целый монолог Ольги: «Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было. Но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас. Счастье и мир наступят на земле. И помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь...» Разве это не романтизм в самом великолепном смысле этого слова? А в то же время актриса ни на один сантиметр не уходит в область фальши, в область лжи, остается глубоко простой и глубоко искренней. Но вся она охвачена самыми чисто поэтическими замыслами и взлетами. И вы ни на одну секунду не перестаете верить, что перед вами живой человек со всеми чертами живого, знакомого вам быта. И оттого эти куски поднимаются над жизнью и становятся романтическими, тогда как в том романтизме, о котором у нас говорят театроведы и любители театра, вы ни на минуту не теряете представления о театре-фикции, за искусством, великолепных актерских индивидуальностей не видите жизни.
Ведь то же самое можно найти и в «Дяде Ване», когда Соня говорит: «Мы увидим все небо в алмазах, мы услышим ангелов...» и т. д. Или когда Нина в «Чайке» говорит: «Умей нести свой крест и веруй. Я верую, и мне не так больно. И когда я думаю о своем призвании, я не боюсь жизни»114.
В беловой рукописи к крупному финальному монологу Ольги Сергеевны Прозоровой автором были добавлены реплики сестрам. Однако в отличие от текста Ирины, слова Маши во всех изданиях «Трех сестер» вот уже сто двадцать лет печатают в сокращенном виде. Вот, что говорит Маша в финале беловой рукописи115: «О, как играет музыка! Они уходят от нас, один ушел совсем, совсем навсегда, мы остаемся одни, чтобы начать нашу жизнь снова. Я буду жить, сестры! Надо жить...» Потом она посмотрит вверх. «Над нами перелетные птицы, летят они [уже] каждую весну и осень, уже тысячи лет, и не знают, зачем, но летят и будут лететь еще долго, долго, много тысяч лет — пока, наконец, бог не откроет им тайны...»116
Положив голову на грудь Ольги Сергеевны, Ирина ответит Маше: «Придет время, все узнают, зачем все это, для чего эти страдания, никаких не будет тайн, а пока надо жить... надо работать, только работать! Завтра я поеду одна, буду учить в школе и всю свою жизнь отдам тем, кому она, быть может, нужна. Теперь осень, скоро придет зима, засыплет снегом, а я буду работать, буду работать...»117
И только после этого Ольга обнимет сестер: «Музыка играет так весело, бодро, и хочется жить! О, боже мой! Пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас, счастье и мир настанут на земле, и помянут добрым словом и благословят тех, кто живет теперь. О милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно118, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем... Если бы знать, если бы знать!»119
Нет, — перед нами вовсе не разбитый на три части проблемный монолог, обращенный к публике (что в принципе противоречит эстетике чеховской драматургии), а полноценный диалог, принципиальный для понимания смысла происходящего.
Что же открывается в финале? Что значит «я буду жить, сестры»? Причем тут перелетные птицы, согласно некоей божественной тайне, из года в год следующие одним и тем же маршрутом? И что хочет сказать сестрам Ольга?
Во втором действии в споре с Вершининым о неизменности жизни Тузенбах роняет: «...она не меняется, остается постоянною, следуя своим собственным законам, до которых вам нет дела или, по крайней мере, которых вы никогда не узнаете. Перелетные птицы, журавли, например, летят и летят, и какие бы мысли, высокие или малые, ни бродили в их головах, все же будут лететь и не знать, зачем и куда. Они летят и будут лететь, какие бы философы ни завелись среди них; и пускай философствуют, как хотят, лишь бы летели...»120
Маша не удовлетворится пораженческим утверждением барона: «Жить и не знать, для чего журавли летят, для чего дети родятся, для чего звезды на небе... Или знать, для чего живешь, или же все пустяки, трын-трава»121.
Однако детский вопрос так и повиснет в воздухе. Споры о причинах миграции птиц продолжаются и поныне, однако ни одна из научных гипотез (в подавляющем большинстве своем сугубо материалистических) не является исчерпывающей. Впрочем, Чехова, как представляется, в большей степени занимал не научный, а морально-этический, нравственный, человеческий аспект проблемы. Помимо Родины как одного из фундаментальных понятий человеческого общества, «у каждого из нас есть еще другая родина, которую никто нас любить не учил. И нужды учить нет. Мы и так ее любим, причем бессознательной любовью. Эта родина — маленькая точка на карте, место, где я родился и провел детство. Объективно говоря, не хуже и не лучше тысяч других мест, но для меня — единственное, особенное и ничем не заменимое. Образ этой родины, ее запахи, ее звуки человек помнит до гробовой доски, даже если он с детства туда не возвращался. Но вернуться тянет всю жизнь. Вдали от нее все, что с ней связано, волнует»122. В самом деле, этой стойкой любви нет какого-то конкретного рационального объяснения, например «у птиц привязанность к определенному месту на земле образуется в детстве, в каком-то критическом возрасте. Где они в этом возрасте окажутся, там и будет их родина, на которую они станут возвращаться всю жизнь. Запечатление каких-либо образов (в нашем случае — местности) мозгом в детстве и на всю жизнь этологи называют импринтингом — впечатыванием в формирующийся мозг. Заметьте, что инстинктивная родина — не обязательно место рождения, это место, где прошел чувствительный отрезок детства»123.
Посчитано, в пьесе «Три сестры» с учетом прилагательных Москва упомянута 46 раз. Объяснение простое — для Прозоровых этот город слишком много значит потому, что это их родина.
В этом инстинктивном — обломовском — движении к своему детству буколического гораздо меньше, чем кажется. А.А. Тарковский, исполнитель безымянной роли циника в картине «Застава Ильича», в определенном смысле предвосхитит роль Володи в следующем фильме М.М. Хуциева «Июльский дождь», а через десять лет снимет свою чеховскую кинодилогию — научно-фантастический «Солярис» (1972) и драматическое «Зеркало» (1975) о манящих свойствах человеческой памяти, губительно подменяющих собой реальную жизнь. «Русский человек любит вспоминать, но не любит жить»124.
Доктор. Все будет зависеть от него самого.
Елизавета Павловна. Неужели ангина могла дать такие последствия!
Доктор. Причем здесь ангина... Это обычный случай.
Елизавета Павловна. Обычный?
Доктор. Вы знаете, неожиданно умирает мать, жена, ребенок... Несколько дней — и человека нет, а был совершенно здоров.
Елизавета Павловна. Но ведь у него никто не умирал.
Доктор. Ну, есть ведь совесть... память...
Елизавета Павловна. А причем тут память? Вы считаете, он в чем-то виноват?
Сиделка. Да нет, это он так считает.
Доктор. Простите, вы что-то сказали?
Алексей. Оставьте меня в покое! В конце концов, я хотел быть просто счастливым125.
В следующей картине Тарковский расскажет о человеке, ценой собственной жизни готовом навсегда оставить мир людей и переселиться в другой, вымышленный мир126. Впрочем, его главный мотив, кажется, будет сформулирован героем все того же «Зеркала». «Я жду, и не могу дождаться этого сна, в котором я опять увижу себя ребенком и снова почувствую себя счастливым оттого, что еще все впереди, еще все возможно...»127
В «Трех сестрах» то же подспудное требование идеального мира, то же хроническое ожидание счастья бесконечного возвращения, в существе своем напрямую связанного с инфантильным (теоретическим) восприятием действительности, — результат страха перед самостоятельной жизнью и вызовами времени. Разве что у Чехова осознание невозможности и даже губительности путешествия в обратно рождает потребность персональной ответственности, ведь финальный диалог — это вовсе не декларативная констатация поражения, наподобие: «И под музыку удаляющейся батареи три сестры остаются одинокими»128. Напротив, это совместная попытка прощания и прощения друг друга, не формальная, не вычитанная из книг, а впервые, быть может, пережитая. Это расставание с книжными иллюзиями, вычитанными истинами, героями, которых так хотелось любить и ненавидеть. «Я буду жить, сестры» — признание своей вины за то, что до сих пор позволяла себе не жить, не быть. Об этом же говорит и Ирина, фактически повторяя текст Николая Львовича, когда-то обращенный к ней самой — «всю свою жизнь отдам тем, кому она, быть может, нужна»129. И конечно будет винить себя Ольга — апологет простых решений и рационального подхода к жизни. О признании своих ошибок и покаянии свидетельствует ее безоговорочное согласие с выстраданным выбором младших сестер: «О милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить!»130
Нет ли в этих душистых словах все той же экзальтации? Верит ли сам Чехов в сестер Прозоровых? А что еще остается? Пройдут десятилетия, и другой русский писатель напишет о том же, — впрочем, уже безо всякой надежды: «Мы научились смирению, мы разучились удивляться. У нас не было гордости, себялюбия, самолюбия, а ревность и страсть казались нам марсианскими понятиями, и притом пустяками. Гораздо важнее было наловчиться зимой на морозе застегивать штаны — взрослые мужчины плакали, не умея подчас это сделать. Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой. Великое равнодушие владело нами. Мы знали, что в нашей воле прекратить эту жизнь хоть завтра, и иногда решались сделать это, и всякий раз мешали какие-нибудь мелочи, из которых состоит жизнь. То сегодня будут выдавать «ларек» — премиальный килограмм хлеба, — просто глупо было кончать самоубийством в такой день. То дневальный из соседнего барака обещал дать закурить вечером — отдать давнишний долг»131.
На другой год после первой публикации рассказа Варлама Шаламова132 в одном частном телефонном разговоре на всю страну прозвучит: «Я хочу, чтоб все было настоящее, чтоб можно было умереть за друга или что-то сделать большое, выше своей судьбы. Ты понимаешь? Мне надоел этот всеобщий треп, когда слова ничего не значат...»133 А потом пройдет еще без малого шестьдесят лет, и чтение сделается утомительным занятием, примерно таким же, как самостоятельное размышление, а обломовский сон перерастет в болезненно-летаргический, т. е. беспробудный.
В новые времена найдутся гораздо более действенные средства, с помощью которых текст как инструмент освоения реальности и одновременно как средство ее необходимого восприятия превратится в нечто однородное и неразделимое. Бессюжетная переселенческая концепция «в Москву поедем книжки читать»134 станет универсальным способом уничтожения реальности, повторяя, по сути, спекулятивный, перформансивный опыт прочтения МХОТом манифеста Прозоровых135.
«Чехов дал «художественникам» возможность противопоставить острую, знобящую, пронзительную свежесть «жизненного реализма» — привычности реализма театрального, за которым стоит верность не действительности, но однажды установившемуся способу ее сценического представления. Чехов давал сцене прямой контакт с жизнью, побуждая (так всегда бывает) толковать о натурализме. Но эстетический эффект «знакомой жизни» взамен «знакомой сцены» был лишь частицей поэтики молодого театра»136.
Кто хочет что-нибудь живое изучить, всегда его сперва он убивает.
С легкой руки идеологов анатомического театра чеховщина получит бессрочную охранную грамоту, обретет неформальный статус тотема сценической безответственности, а сам Чехов, посмертно рекрутированный в театральные таксидермисты, сделается сочинителем концептуальных драматургических мантр, демиургом благозвучного (дисгармоничного) сочетания звуков, духовным инициатором и вдохновителем арт-объектов, предполагающих ни к чему не обязывающее оформительство.
Можно ли назвать Чехова модернистом? Если да, то с серьезной оговоркой. Многоликий модернизм во всех без исключения проявлениях явление априори плоскостное и вторичное, всецело зависящее от предшествующего художественного опыта — его главной пищи. Выступая по отношению к общекультурному метатексту не как холоднокровный аналитик, а как благодарный читатель, Чехов в отличие от модернистов никогда не откажется от жизни. Сохранив единство действия, он выработает особый метод организации разнонаправленного драматического движения, освоит принципиальную форму, раз и навсегда разрешающую вопрос формальной зависимости реализма от его тяги к жизнеподобию.
Когда-то Пушкин в последовательном движении к преодолению внеисторического романтического сознания вывел свое авторское я из центра авторского мироздания, став, таким образом, первым в мире автором, участником литературного диалога. Это будет гигантский шаг не только и не столько в литературе, но в первую очередь в человеческом самосознании, ибо любое я потенциально способно перестать быть всем и сделаться одним из. На протяжении девятнадцатого века пушкинский опыт будет осваиваться и разрабатываться многочисленными последователями, достигшими выдающихся результатов в постижении человеческой сути, способности полноценного и всестороннего коммуникативного общения с удаленным читателем через текст, в конце концов, овладении человеческим разумом, всем его естеством.
Оставаясь на позициях убежденного реалиста, Чехов первым осознает угрозу пребывания читателя внутри диалогичного текстового пространства, опасности старательно выстроенной системы литературных и театральных кулис — как естественного продолжения страницы/сценической площадки, и обозначит проблему необходимости решительного выхода за пределы иллюзии, ее осознанного преодоления. Надо жить, по капле выдавливая из себя раба. Раба чужого текста.
Если же говорить собственно о литературе, чеховский метод будет подобен открытию Н. Коперника137, ибо автор, добровольно уравняв себя с персонажем, переселится в им же созданную реальность, после чего предоставляемые творческие возможности в работе с текстом станут практически безграничны.
Потенциальный читатель окажется к этому не готов. Двадцатый век займется вивисекцией художественного пространства, его системным анализом и каталогизацией. При этом речь пойдет лишь о ре-форме, заключающейся в формализации смысла, его морфологическом препарировании с одновременным усилением позиций иллюзии в качестве интеллектуально обоснованного симулятора жизни.
Реалисты примут бой, продолжив поиски соотношения формы и содержания. При всех деформациях и преобразованиях структуры текст будет носить все тот же зеркальный характер — даже с учетом переживания мира как царства абсурда, фрагментарности и тотального распада с прямым (обратным) перетеканием в реальную жизнь, как это случится, к примеру, в рассказе «Continuidad de los parques» («Непрерывность парков») Хулио Кортасара, главный герой которого читает роман о человеке, пробирающемся в дом с целью умертвить читающего.
В России в период глобальных социально-политических катаклизмов (примерно до середины 30-х) эксперименты с возможностями художественного слова станут в полном смысле революционными. Однако и здесь работа с формой будет превалировать. Автор сконцентрируется на соответствии текста духу времени, на освоении эпохи, как творческой целины, требующей к себе не только внимания, но и уважения. Все это, к сожалению, не имеет ничего общего с тем, чем занимался Чехов. Более того, чеховский опыт преодоления слова, формирования стойкого навыка произвольного к нему отношения войдет в прямое противоречие с пониманием текста, как средства общественно-политической борьбы за умы, социальной ангажированности (идейный знак «наш — не наш», разумеется, не имеет значения).
Впрочем, отчаянные люди все же найдутся. Размыканием замкнутого на себе текста — в первую очередь на уровне бескомпромиссных а-художественных возможностей самого языка — наиболее жестко и последовательно займутся Андрей Платонов и Варлам Шаламов; сугубо личный писательский опыт будет играть здесь примерно ту же роль, что и в случае с Чеховым, разве что качество этого опыта окажется невиданным и совершенно запредельным, — как в страшной сказке он обернется одними неприятностями, ибо невинную чеховскую строчку «если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее», однажды изящно процитированную Лидией Авиловой, а позже возвращенную ей Чеховым в стенах Александринского театра, воспримут буквально — придут и возьмут138
Чтобы порок и добродетель невозможно было отделить друг от друга, не требуется особого умения. Просто каждый день, — что бы ни происходило за окнами, — следует подходить к зеркалу и терпеливо улыбаться своему отражению, и однажды как в сказке (обыкновенно это случается неожиданно) в обреченном на счастье человеке не остается ничего человеческого. Так что вовсе неудивительно, что исчезнувшего в соломенной шляпе установить не удастся, равно как и субъекта в учительском сюртуке, которому на фотографии некоего Федотика А.П. (1872—1921) нарисуют усы. Неодушевленные предметы в отличие от людей живут, как известно, за скобками. Постой-постой, в каком году это было? Москва уже где-то, или Москва еще за окном?
Прошлое — это мы сами, иначе его вообще нет: тот курортный городок сам по себе нам не интересен. И ссыльный морской офицер Б., вот уже больше ста тридцати лет ставящий знаки у мыса Джаоре на фарватере, и бесстрашно сражающийся с крестьянским голодом в Нижегородской губернии воскресенский поручик в отставке Евграф Петрович Егоров, и граф Толстой, помимо прочего, замышляющий в осажденном Севастополе проект новой религии — на бумаге одно лицо. Или два. Или все лица вместе взятые (Лев Николаевич Толстой, Лев Николаевич Мышкин и Николай Львович Тузенбах, по-лебедевски озорно, шутовски вывернувший наизнанку великое имя-отчество). Нет разницы, ибо слова, которыми прежде пользовались в поисках смысла, не выражают ничего, кроме точного перевода на английский, французский, немецкий и итальянский (последнее специально для Ирины Сергеевны). В голове крутится какая-то ерунда — верблюд в игольном ушке. Причем тут ушко, причем верблюд?
«Заново открытая художниками Ренессанса линейная перспектива предполагает наличие наблюдателя, из одной неподвижной точки созерцающего все части картины. Цельность и связность всем деталям и фрагментам картины и, следовательно, изображаемой ею реальности придает именно наличие этого предполагаемого зрителя»139.
С наступлением эры постиндустриального средневековья феномен расщепленного сознания и фантомно-фрагментарного восприятия реальности станет нормой.
Мы не ра-бы. Ра-бы не мы.
Даже не верится, что были такие времена, когда люди не могли позволить себе роскошь иметь записную книжку с телефонами родных и знакомых, дарили друг другу книги без надписей, ни во что не вмешиваясь, запоминали только общее: мы, отважные летчики и парашютисты, ослепленная правда прогрессивного человечества, родились от людей, искренне презиравших труд. Избегая подробностей, они были счастливы и с наступлением эры всеобщей грамотности сделались гражданами самой читающей в мире страны.
Ничего не окончилось, и этот беспощадный не на жизнь — на смерть бой будет вечным. Невзирая на то, что забытую всеми, включая Ивана Романовича Чебутыкина, Тарарабумбию сменит парадный марш на манер 1940 года, в глубине души мы по-прежнему любуемся беззаботными бронзовыми купальщиками, которыми кишит ялтинский пляж, обреченной толпой на молу, обеими руками посылающей прощальные поцелуи болтающемуся в волнах белому пароходу, доступными женщинами, без всякой цели дефилирующими по набережной и обгоревшими детьми, выпрашивающими у взрослых оплавленный шоколад.
Вот юная дачница, стоя по щиколотки в иссохшей выгоревшей траве, собирает в подол китайские яблочки. Откуда-то сверху один за другим падают мыльные пузыри. Вдалеке слышна музыка, — возможно, имеют в виду досрочные выборы местного головы. Взрослые сидят под сливовым деревом и от нечего делать забавляются в «замри-отомри». Здесь же трогательная игра с тенью, на закате как обычно становящейся большой.
Молодая женщина в широкополой шляпе машет свободной рукой. Значит, ты все еще играешь в этой дурацкой пьесе?
А потом вдруг умиротворяющая неподвижность желанного безвременья, заставляющая художника работать по памяти. Флоксы, пионы, разбитое сердце, золотые шары, ирис, анютины глазки, колокольчики — фон, воспринимаемый как статичная масса лишь невнимательным глазом стаффажа, раздавленного собственной беспомощностью в мятежном неуправляемом разнообразии цветов и оттенков перехода от органической жизни к организованной, от растительности — к конструктивности. Природа предстает перед ним в хаотической форме. Открывающийся ландшафт, — разрушенный, изрезанный, смятенный, — неясен. Все это ему в тягость, ибо его поступками и мыслями управляют прямая линия и прямой угол, прямая является для него средством, к которому он обращается настойчиво, она кажется ему возвышенной целью. Рисунок выполняется не пером, но тонкой акварельной кистью. Начало — широкие свободные мазки, потом, по влажной поверхности — почти досуха выжатой кистью с дополнительным пигментом. Для придания плотности применят белила, а излишек краски просто снимут рукой. В нарушенном равновесии, где темные тона готовы вступить в диалог со светлыми пятнами, земное уподобится миражу.
И тогда Ирием оказывается обыкновенный дачный участок, кусок ничем не примечательной земли с парой сосен, веревочными качелями и острым углом застекленной веранды. Уже оседланная фотографическая тренога терпеливо дожидается удачного режимного снимка. Вопрос лишь в том, смел ли ветер пыль с травы и листьев в соответствие с масштабом задач, требуемых временем.
На восьмом году революции в нескольких номерах ленинградской «Красной газеты» будет опубликован очерк автора «Белой гвардии»140 М.А. Булгакова «Путешествие по Крыму». «В начале июля Михаил Афанасьевич вместе с женой Любовью Евгеньевной Белозерской141 на пароходе «Игнатий Сергеев» отправился в Ялту»142.
«В Ялте прожили сутки и ходили в дом Чехова»143, — два дня спустя после посещения Белой дачи напишет Л.Е. Белозерская. Сам Булгаков по понятным причинам к дому в Аутке отнесется с большим вниманием.
«С карточки на стене глядит один из братьев Чехова, задумчиво возвел взор к небу. Подпись: «И у журавлей, поди, бывают семейные неприятности... Кра...»
Верхние стекла в трехстворчатом окне цветные: от этого в комнате мягкий и странный свет. В нише, за письменным столом, белоснежный диван, над диваном картина Левитана: зелень и речка — русская природа, густое масло. Грусть и тишина.
И сам Левитан рядом.
При выходе из ниши письменный стол. На нем в скупом немецком порядке карандаши и перья, докторский молоток и почтовые пакеты, которые Чехов не успел уже вскрыть. Они пришли в мае 1904 г., и в мае он уехал за границу умирать»144.
Через много лет Белозерская подтвердит: вечный дом Мастера с венецианским окном и виноградом, подымающимся к самой крыше — «зеркальное отражение ялтинской Белой дачи Чехова»145, так что с домом все сложится. С памятью будет сложнее — беспокойной, исколотой иглами крымского доктора И.М. Альтшуллера, лишенной покоя — она ничего не забудет: «У нас погода просто замечательная, изумительная, весна чудеснейшая, какой давно не было. Я бы наслаждался, да беда в том, что я один, совершенно один! Сижу у себя в кабинете или в саду и больше ничего»146.
В такие минуты он и в самом деле вспоминал тех, кого любил, кем интересовался и кто его не тревожил147. Он садился за рабочий стол и писал письма, и тогда адресаты снова оживали, разбредаясь по пустому дому, начинали жить.
«Ежедневно, в известный час, все актеры и писатели сходились на даче Чехова, который угощал гостей завтраком. Хозяйничала сестра Антона Павловича, Мария Павловна, наш общий друг. На главном месте хозяйки восседала мать Антона Павловича, прелестная старушка, всеми нами любимая. Слушая рассказы об успехах пьес Антона Павловича, она, несмотря на свои преклонные лета, непременно захотела поехать в театр, чтобы смотреть не нас, конечно, а Антошину пьесу. В день ее выезда, придя до завтрака, я застал Чехова чрезвычайно взволнованным. Оказывается, что мамаша вынула из сундука свое старинное шелковое платье, чтобы надеть его вечером в театр. Антон Павлович пришел в ужас.
«Мамаша в шелковом платье смотрит пьесу Антоши! Послушайте, нельзя же так».
И тут же, после горячего восклицания, он закатывался веселым, очаровательным смехом, потому что бытовая картина мамаши, сидящей в шелковом платье и аплодирующей сыну, который написал пьесу и теперь ездит в театр, чтобы раскланиваться публике, казалась ему очень смешной и мещански-сентиментальной»148.
Сейчас, глядя на огромные белые пятна, которыми с раннего утра покрылось чернильное море, он почему-то вспомнил свой давнишний разговор с Алексеем Сергеевичем Сувориным: «Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше — ни тпрру ни ну... Дальше хоть плетями нас стегайте»149. Тяготящегося несовершенством, его мучила проблема идеала — главной занозы творческого акта. Однако в отличие от других Чехов знал путь ее решения задолго до того, как стал великим писателем.
Когда мы, мертвые, пробуждаемся? Когда верим, надеемся и любим — иными словами, живем не выдуманной, а реальной жизнью, отдавая себя без остатка другим людям. Книги — они ведь на то и пишутся, чтобы мы с вами об этом не забывали.
Скажете, — а как же журавли? Они-то книжек не читают?
Так ведь на то они и птицы. Птицам читать не полагается.
Москва — Орудово, 1981—2023
Примечания
1. Чехов А.П. Дядя Ваня // ПСС. Т. 13. С. 64.
2. Образ жизни, условия существования, временное соглашение.
3. Вишневский А.Л. Клочки воспоминаний. С. 17—18.
4. Правило латинской грамматики, требующее применения сослагательного наклонения (конъюнктива) в придаточных предложениях следствия, начинающихся с союза ut (что, так что, чтобы).
5. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 174.
6. Там же. С. 186.
7. Там же. С. 186.
8. Там же.
9. Там же.
10. Там же.
11. Там же.
12. Там же.
13. Там же.
14. Там же.
15. Там же. С. 183.
16. Интересно, что совсем недавно (в 2015 году) ученые экспериментально подтвердили и обосновали факт того, почему тело умершего человека в первые часы после смерти источает запах свежескошенной травы.
17. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 169.
18. Романов В.Н. Фрагмент рабочего интервью по фильму «Я могу говорить».
19. Чехов А.П. Три сестры. ПСС. Т. 13. С. 178.
20. Там же. С. 185.
21. Островский А.Н. Гроза // ПСС. Т. 2. С. 263—264.
22. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13.
23. Там же. С. 120.
24. Там же. С. 122.
25. Там же. С. 123.
26. Там же. С. 124.
27. Там же.
28. Там же.
29. Там же. С. 127.
30. Там же.
31. Там же. С. 128.
32. Там же. С. 129.
33. Там же. С. 130.
34. Там же. С. 131.
35. Там же.
36. Там же.
37. Там же. С. 132.
38. Там же. С. 133.
39. Там же. С. 135.
40. Там же.
41. Там же.
42. Там же.
43. Там же. С. 136.
44. Там же.
45. Там же.
46. Там же.
47. Там же. С. 137.
48. Там же.
49. Там же. С. 141.
50. Там же. С. 139—140.
51. Там же. С. 177.
52. Там же. С. 144.
53. Там же. С. 145.
54. Там же.
55. Там же.
56. Там же.
57. Там же.
58. Там же. С. 150.
59. Там же.
60. Там же. С. 151.
61. Там же.
62. Там же. С. 152.
63. Там же. С. 153.
64. Там же. С. 154.
65. Там же.
66. Там же.
67. Там же. С. 155.
68. Там же.
69. Там же.
70. Там же. С. 156.
71. Там же.
72. Там же. С. 159.
73. Там же.
74. Там же.
75. Там же.
76. Там же.
77. Там же.
78. Там же.
79. Там же.
80. Там же.
81. Там же. С. 159—160.
82. Там же. С. 160.
83. Там же.
84. Там же.
85. Там же.
86. Там же. С. 161.
87. Там же.
88. Там же.
89. Истина в вине (лат.) .
90. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 161.
91. Там же. С. 162.
92. Ср. «Игнат помогает матери собирать деньги, рассыпанные по полу прихожей.
— Ой! Током что-то бьет.
— Каким током?
— Как будто это все было уже один раз... Тоже деньги собирал.
— Что-что?
— А я вообще тут первый раз.
— Давай сюда деньги и перестань фантазировать, я тебя очень прошу...» Тарковский А.А., Мишарин А.Н. Зеркало. Запись по фильму.
93. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 163.
94. Там же. С. 166.
95. Там же.
96. Там же. С. 168.
97. Там же.
98. Там же.
99. Там же.
100. Там же. С. 171.
101. Там же. С. 176.
102. Там же.
103. Там же. С. 174.
104. Там же. С. 129.
105. Там же. С. 177.
106. Там же. С. 183.
107. Там же. С. 184.
108. Там же.
109. Там же. С. 185.
110. Там же.
111. См. Карло Гоцци. Любовь к трём апельсинам // БВЛ. Т. 51. Карло Гольдони Комедии, Карло Гоцци Сказки для театра, Витторио Альфьери Трагедии. М., 1971. С. 323—353.
112. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 131.
113. Чехов А.П. Записные книжки // ПСС. Т. 17. С. 95.
114. Немирович-Данченко В.И. О театре романтическом и реалистическом // Рецензии. Очерки. Статьи. Интервью. Заметки: 1877—1942. С. 329—330.
115. Вымаранный художественниками текст выделен курсивом.
116. Статья и публикация Владимирской А.Р. Две ранние редакции пьесы «Три сестры» // ЛН. Т. 68. С. 86.
117. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 187.
118. Следует иметь в виду, что в постановке «Трех сестер» 1901 г. во МХОТе артиллеристы уходили из города под марш конца века, т. е. под Тарарабумбию.
119. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 187—188.
120. Там же. С. 147.
121. Там же.
122. Дольник В.Р. Непослушное дитя биосферы. СПб., 2009. С. 13—14.
123. Там же. С. 14—15.
124. Чехов А.П. Степь // ПСС. Т. 7. С. 64.
125. Тарковский А.А., Мишарин А.Н. «Зеркало». Запись по фильму.
126. Тарковский А.А. Сталкер, 1979.
127. Тарковский А.А., Мишарин А.Н. «Зеркало». Запись по фильму.
128. С. Андреевский Театр молодого века. (Труппа Московского Художественного театра) // Московский Художественный театр в русской театральной критике: 1898—1905. С. 244.
129. Ср. «Если бы мне было позволено отдать за вас жизнь свою!» Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 165.
130. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 188.
131. Шаламов В.Т. Сухим пайком // Собрание сочинений: В 6 т., 7 кн. М., 2013. Т. 1. С. 76.
132. Первая публикация — «Новый журнал», Нью-Йорк, 1966, № 85. Рассказ написан в 1959.
133. Гребнев А.Б., Хуциев М.М. Июльский дождь. С. 99.
134. Романов В.Н. Фрагмент рабочего интервью по фильму «Я могу говорить».
135. «Внешний успех в большинстве случаев объясняется теперь или ловкою аферою, или глупым шальным счастьем». С. Андреевский Театр молодого века. (Труппа Московского Художественного театра) // Московский Художественный театр в русской театральной критике: 1898—1905. С. 247.
136. Соловьева И.Н. «Три сестры» и «Вишнёвый сад» в постановке Художественного театра // РЭ. Т. 3. С. 6.
137. Николай Коперник (1473—1543) — польский и немецкий астроном, математик, механик, экономист, каноник эпохи Возрождения. Наиболее известен как автор гелиоцентрической системы мира, в которой Земля теряет приоритет центра мироздания. Положил начало первой научной революции.
138. В общей сложности В.Т. Шаламов проведет в лагерях системы ГУЛАГ 19 лет. У А.П. Платонова возьмут 15-летнего сына.
139. Гуревич А.Я. Категории средневековой культуры. М., 1972. С. 78.
140. Первая и вторая части романа были напечатаны в № 4 и 5 ежемесячного общественно-литературного журнала «Россия» за 1925 год. Третья часть так и не вышла по причине закрытия журнала.
141. Белозерская Любовь Евгеньевна (1895—1987) — вторая жена писателя и драматурга М.А. Булгакова.
142. Шалюгин Г.А. Ялта. В гостях у Чехова. М., 2018. С. 244.
143. Из письма Л.Е. Белозерской — М.А. Волошину от 10 июля 1925 г. // Там же.
144. Булгаков М.А. Путешествие по Крыму // «Красная газета» (вечерний выпуск), 1925, 27 июля; 3, 10, 22, 24, 31 августа.
145. Шалюгин Г.А. Михаил Булгаков в Ялте // «Литературная газета», 2016, № 47 (6577).
146. Из письма А.П. Чехова — О.Л. Книппер от 18 марта 1901 г. // ПСС. Т. 27. С. 231.
147. См. Булгаков М.А. Мастер и Маргарита // СС. Т. 9. С. 510—511.
148. Алексеев К.С. (Станиславский) Моя жизнь в искусстве // СС. Т. 1. С. 304.
149. Из письма А.П. Чехова — А.С. Суворину от 25 ноября 1892 г. // СС. Т. 23. С. 133.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |