Вернуться к Т.Р. Эсадзе. Чехов: Надо жить

Глава VII

Да не введут в заблуждение путевые заметки Чехова, фиксирующие труд переписчика. Автор сам предельно лаконично и ясно определяет цель своего визита на остров. На риторический вопрос «зачем» он отвечает практически буквально — «чтобы побывать по возможности во всех населенных местах и познакомиться поближе с жизнью большинства ссыльных»1. Он не скрывает и средства, с помощью которого добивается поставленной цели: «я прибегнул к приему, который в моем положении казался мне единственным. Я сделал перепись. В селениях, где я был, я обошел все избы и записал хозяев, членов их семей, жильцов и работников»2. Камуфляж примут за чистую монету: «чтобы облегчить мой труд и сократить время, мне любезно предлагали помощников, но так как, делая перепись, я имел главною целью не результаты ее, а те впечатления, которые дает самый процесс переписи, то я пользовался чужою помощью только в очень редких случаях. Эту работу, произведенную в три месяца одним человеком, в сущности, нельзя назвать переписью; результаты ее не могут отличаться точностью и полнотой, но, за неимением более серьезных данных ни в литературе, ни в сахалинских канцеляриях, быть может, пригодятся и мои цифры»3.

Не вызывающий особых подозрений процесс сбора, анализа и публикации демографических, экономических и социальных данных в полной мере компенсирует отсутствие каких бы то ни было нужных бумаг и придаст полноценному и независимому знакомству Чехова с условиями содержания заключенных и поселенцев на острове легитимный, почти официальный характер. Чехов будет лично обходить каждый дом:

«Если есть собаки, то вялые, не злые, которые, как я говорил уже, лают на одних только гиляков, вероятно, потому, что те носят обувь из собачьей шкуры. И почему-то эти смирные, безобидные собаки на привязи. Если есть свинья, то с колодкой на шее. Петух тоже привязан за ногу.

— Зачем это у тебя собака и петух привязаны? — спрашиваю хозяина.

— У нас на Сахалине все на цепи, — острит он в ответ. — Земля уж такая»4.

Справедливо обращая внимание предупредительных тюремных администраций на «такие безобразные явления, как вонючие щи или хлеб с глиной»5, он с особым пристрастием инспектирует казенные дома.

«С работ, производимых чаще в ненастную погоду, каторжный возвращается в тюрьму на ночлег в промокшем платье и в грязной обуви; просушиться ему негде; часть одежды развешивает он около нар, другую, не дав ей просохнуть, подстилает под себя вместо постели. Тулуп его издает запах овчины, обувь пахнет кожей и дегтем. Его белье, пропитанное насквозь кожными отделениями, не просушенное и давно не мытое, перемешанное со старыми мешками и гниющими обносками, его портянки с удушливым запахом пота, сам он, давно не бывший в бане, полный вшей, курящий дешевый табак, постоянно страдающий метеоризмом; его хлеб, мясо, соленая рыба, которую он часто вялит тут же в тюрьме, крошки, кусочки, косточки, остатки щей в котелке; клопы, которых он давит пальцами тут же на нарах, — всё это делает казарменный воздух вонючим, промозглым, кислым; он насыщается водяными парами до крайней степени, так что во время сильных морозов окна к утру покрываются изнутри слоем льда и в казарме становится темно; сероводород, аммиачные и всякие другие соединения мешаются в воздухе с водяными парами и происходит то самое, от чего, по словам надзирателей, «душу воротит»»6.

Заключенных и надзирателей, желающих жить семейной жизнью, так много, что всем приходится потесниться:

«За недостатком места в избах, 27 семейств живут в старых, давно уже обреченных на снос постройках, в высшей степени грязных и безобразных, которые называются «казармами для семейных». Тут уже не комнаты, а камеры с нарами и парашами, как в тюрьме. По составу своему население этих камер отличается крайним разнообразием. В одной камере с выбитыми стеклами в окнах и с удушливым запахом отхожего места живут: каторжный и его жена свободного состояния; каторжный, жена свободного состояния и дочь; каторжный, жена-поселка и дочь; каторжный и его жена свободного состояния; поселенец-поляк и его сожительница-каторжная; все они со своим имуществом помещаются в одной камере и спят рядом на одной сплошной наре. В другой: <...> каторжный, жена свободного состояния и двое детей; каторжный, жена свободного состояния и дочь; каторжный, жена свободного состояния и семеро детей: одна дочь 16, другая 15 лет; каторжный, жена свободного состояния и сын; каторжный, жена свободного состояния и сын; каторжный, жена свободного состояния и четверо детей. В четвертой: надзиратель унтер-офицер, его жена 18 лет и дочь; каторжный и его жена свободного состояния; поселенец; каторжный и т. д.»7

В глазах непосвященного глубокие преобразования, сопровождающие жизнь на острове, носят вполне бессистемный, и даже разнонаправленный характер.

«Здесь, в Ускове, та же картина, что и в Красном Яре. Широкая, дурно раскорчеванная, кочковатая, покрытая лесною травой улица и по сторонам ее неоконченные избы, поваленные деревья и кучи мусора. Все вновь строящиеся сахалинские селения одинаково производят впечатление разрушенных неприятелем или давно брошенных деревень, и только по свежему, ясному цвету срубов и стружек видно, что здесь происходит процесс, как раз противоположный разрушению»8.

Случаются и разумные исключения, где о хаосе жизни можно только мечтать: «Среди селения большая площадь, на ней деревянная церковь и кругом по краю не лавки, как у нас в деревнях, а тюремные постройки, присутственные места и квартиры чиновников. Когда проходишь по площади, то воображение рисует, как на ней шумит веселая ярмарка, раздаются голоса усковских цыган, торгующих лошадьми, как пахнет дегтем, навозом и копченою рыбой, как мычат коровы и визгливые звуки гармоник мешаются с пьяными песнями; но мирная картина рассеивается в дым, когда слышишь вдруг опостылевший звон цепей и глухие шаги арестантов и конвойных, идущих через площадь в тюрьму»9.

Иногда мечты сбываются: «Дербинское занимает площадь больше чем в квадратную версту и имеет вид настоящей русской деревни. Въезжаешь в него по великолепному деревянному мосту; река веселая, с зелеными берегами, с ивами, улицы широкие, избы с тесовыми крышами и с дворами. Новые тюремные постройки, всякие склады и амбары и дом смотрителя тюрьмы стоят среди селения и напоминают не тюрьму, а господскую экономию. Смотритель всё ходит от амбара к амбару и звенит ключами — точь-в-точь как помещик доброго старого времени, денно и нощно пекущийся о запасах. Жена его сидит около дома в палисаднике, величественная, как маркиза, и наблюдает за порядком. Ей видно, как перед самым домом из открытого парника глядят уже созревшие арбузы и около них почтительно, с выражением рабского усердия, ходит каторжный садовник Каратаев; ей видно, как с реки, где арестанты ловят рыбу, несут здоровую, отборную кету, так называемую «серебрянку», которая идет не в тюрьму, а на балычки для начальства. Около палисадника прогуливаются барышни, одетые, как ангельчики; на них шьет каторжная модистка, присланная за поджог. И кругом чувствуются тихая, приятная сытость и довольство; ступают мягко, по-кошачьи, и выражаются тоже мягко: рыбка, балычки, казенненькое довольствие...»10

Впрочем, вопреки казенному порядку, спонтанные перемещения по острову все же вызывают некоторые неудобства: «...я приехал поздно вечером и ночевал в надзирательской на чердаке, около печного борова, так как надзиратель не пустил меня в комнату. «Ночевать здесь нельзя, ваше высокоблагородие; клопов и тараканов видимо-невидимо — сила! — сказал он, беспомощно разводя руками. — Пожалуйте на вышку». На вышку пришлось взбираться в темноте по наружной лестнице, мокрой и скользкой от дождя. Когда я наведался вниз за табаком, то увидел в самом деле «силу», изумительную, возможную, вероятно, на одном только Сахалине. Стены и потолок, казалось, были покрыты траурным крепом, который двигался, как от ветра; по быстро и беспорядочно снующим отдельным точкам на крепе можно было догадаться, из чего состояла эта кипящая, переливающаяся масса. Слышались шуршанье и громкий шёпот, как будто тараканы и клопы спешили куда-то и совещались. [Кстати, у сахалинцев существует мнение, будто клопов и тараканов приносят из лесу во мхе, которым здесь конопатят постройки. Мнение это выводят из того, что не успеют-де проконопатить стен, как уже в щелях появляются клопы и тараканы. Понятно, мох тут ни при чем; насекомых приносят на себе плотники, ночующие в тюрьме или в поселенческих избах]»11.

Иной раз приходится сталкиваться с вещами почти мистическими: «Почему-то еще, вероятно, по пословице — на бедного Макара все шишки валятся, ни в одном селении на Сахалине нет такого множества воров, как именно здесь, в многострадальном, судьбою обиженном Палеве. Тут каждую ночь воруют; накануне моего приезда троих отправили в кандальную за кражу ржи. Кроме таких, которые воруют из нужды, в Палеве немало еще так называемых «пакостников», которые вредят своим односельчанам только из любви к искусству. Без всякой надобности убивают ночью скотину, выдергивают из земли еще не созревший картофель, выставляют из окон рамы и т. п. Всё это влечет за собой потери и истощает вконец жалкие нищенские хозяйства и, что едва ли не менее важно, держит население в постоянном страхе»12.

Порой мистика оборачивается чуть ли не щедринским13 анекдотом: «В Ново-Михайловке проживает еще одна сахалинская знаменитость — поселенец Терский, бывший палач. Он кашляет, держится за грудь бледными, костлявыми руками и жалуется, что у него живот надорван. Стал он чахнуть с того дня, как по приказанию начальства за какую-то провинность был наказан теперешним александровским палачом Комелевым. Комелев так постарался, что «чуть души не вышиб». Но скоро провинился в чем-то Комелев — и наступил праздник для Терского. Этот дал себе волю и в отместку отодрал коллегу так жестоко, что у того, по рассказам, до сих пор гноится тело»14.

То, что видит Чехов, зачастую приобретает вид вполне аллегорический в духе какого-нибудь Данта15 или Брейгеля Старшего16: «Селение совсем не похоже на хлебопашескую деревню. Здешние жители — это беспорядочный сброд русских, поляков, финляндцев, грузин, голодных и оборванных, сошедшихся вместе не по своей воле и случайно, точно после кораблекрушения»17.

Впрочем, чаще этот вид все-таки раблезианский: «...недостаток женщин и семей в селениях Тымовского округа, часто поразительный, не соответствующий общему числу женщин и семей на Сахалине, объясняется не какими-либо местными или экономическими условиями, а тем, что все вновь прибывающие партии сортируются в Александровске и местные чиновники, по пословице «своя рубашка ближе к телу», задерживают большинство женщин для своего округа, и притом «лучшеньких себе, а что похуже, то нам», как говорили тымовские чиновники»18.

Как человеку, располагающему к беседе, Чехову доверяют: «Стал я переправляться в коробочке через реку. Красивый упирается длинным шестом о дно и при этом напрягается всё его тощее, костистое тело. Работа нелегкая.

— А тебе, небось, тяжело?

— Ничего, ваше высокоблагородие; меня никто в шею не гонит, я легонько.

Он рассказывает, что на Сахалине за все 22 года он ни разу не был сечен и ни разу не сидел в карцере.

— Потому что посылают лес пилить — иду, дают вот эту палку в руки — беру, велят печи в канцелярии топить — топлю. Повиноваться надо. Жизнь, нечего бога гневить, хорошая. Слава тебе господи!»19

В доверии, разумеется, остается место традиционному чинопочитанию: «На Сахалине свободные при входе в казармы не снимают шапок. Эта вежливость обязательна только для ссыльных. Мы в шапках ходим около нар, а арестанты стоят руки по швам и молча глядят на нас. Мы тоже молчим и глядим на них, и похоже на то, как будто мы пришли покупать их»20.

Впрочем, полностью скепсиса избежать не удастся, — местные жители деревнями будут уходить от Чехова в тайгу. Этому, разумеется, найдется объяснение. Тот же Амфитеатров, вспоминая московскую перепись, скажет: «Народ нас, счетчиков, упорно считал, увы, за какой-то новый негласный вид полиции»21. Рискнем предположить, что искушенный житель Сахалина, отправляясь от греха подальше в лес, руководствовался примерно теми же соображениями.

Сегодня может показаться странным, однако выход из печати «Острова Сахалин» — сперва в журнале «Русская мысль»22, а затем и отдельной книгой23 — с подробным описанием реалий несуществующего мира в властных кругах вызовет вполне адекватную реакцию. Министерство юстиции и Главное тюремное управление отправят на Сахалин своих представителей — все подтвердится. Ревизоры назовут «положение дел» на острове «неудовлетворительным во всех отношениях». Будет запущен механизм послаблений, в том числе отмена телесных наказаний для женщин24. Под впечатлением прочитанного у писателя появятся последователи. Сахалинский врач Н.С. Лобас25 скажет: «С легкой руки Чехова Сахалин стали посещать как русские, так и иностранные исследователи»26. Сестра милосердия Евгения Майер27, завороженная «Сахалином», выступит инициатором создания на острове общества попечения о семьях ссыльнокаторжных, а также «работного дома», обеспечившего работой и питанием поселенцев.

Впрочем, все это будет потом. А сейчас, в середине сентября 1890 года Чехов по морю переберется с Северного Сахалина на Южный и начнет готовиться к отъезду, уже зная о том, что первоначальный план его азиатского вояжа разрушен до основания. «Я здоров, хотя со всех сторон глядит на меня зелеными глазами холера, которая устроила мне ловушку. Во Владивостоке, Японии, Шанхае, Чифу, Суэце и, кажется, даже на Луне — всюду холера, везде карантины и страх»28.

Пароход «Петербург» — превосходное судно шотландской постройки — в ночь с 13 на 14 октября покинет пост Корсаковский, а 16-го бросит якорь в бухте Золотой Рог. В городском полицейском управлении Чехов получит заграничный паспорт на имя Antoine Tschechoff для поездки «морским путем за границу». В связи с эпидемией «Петербург» из Владивостока отправится вокруг Азии под желтым карантинным флагом и зайдет лишь в четыре порта, остающиеся открытыми, — Гонконг, Сингапур, Коломбо и Порт-Саид.

Интересно, что Чехов, добросовестно изучивший погодную карту региона по статье И.Б. Шпиндлера29 «Пути тайфунов в Китайском и Японском морях»30, сумеет предсказать жестокий шторм, который и в самом деле обрушится на «Петербург» в Южно-Китайском море. Когда пароход станет бросать как щепку, капитан Гутан31 в полном соответствии с чеховским правилом «Если Вы в первом акте повесили на стену пистолет, то в последнем он должен выстрелить. Иначе — не вешайте его»32, предложит «держать в кармане наготове револьвер, чтобы успеть покончить с собой, когда пароход пойдет ко дну»33. Позже выяснится, что это был «розыгрыш» бывалого моряка, случайно прознавшего про доселе невостребованный чеховский Smith&Wesson.

«Ездил я на дженерихче, т. е. на людях, — напишет Чехов о своих впечатлениях от путешествия Суворину, — покупал у китайцев всякую дребедень и возмущался, слушая, как мои спутники россияне бранят англичан за эксплоатацию инородцев. Я думал: да, англичанин эксплоатирует китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже эксплоатируете, но что вы даете? <...> Хорош божий свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм! Пьяный, истасканный забулдыга муж любит свою жену и детей, но что толку от этой любви? Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний — нахальство и самомнение паче меры, вместо труда — лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше «чести мундира», мундира, который служит обыденным украшением наших скамей для подсудимых. Работать надо, а всё остальное к чёрту. Главное — надо быть справедливым, а остальное всё приложится. <...> Как я рад, что всё обошлось без Галкина-Враского! Он не написал обо мне ни одной строчки, и я явился на Сахалин совершенным незнакомцем»34.

1 декабря «Петербург» подходил к Одессе, но из-за метели и тумана только наутро смог встать на якорь у Платоновского мола. Через три дня обсервации35 все пассажиры и «бессрочноотпускные»36 были «сданы» на берег. Вечером того же дня Чехов сядет в скорый поезд на Москву. Домой он везет «экзотические фотографии», трех мангустов, купленных на Цейлоне, и, — это самое важное, — «миллион сто тысяч воспоминаний» с уймой материала для книги: «...сыт и очарован до такой степени, что ничего больше не хочу и не обиделся бы, если бы трахнул меня паралич или унесла на тот свет дизентерия. — Могу сказать: пожил! Будет с меня. Я был и в аду, каким представляется Сахалин, и в раю, т. е. на острове Цейлоне»37, — признается он И.Л. Леонтьеву (Щеглову), тому, кого ранней весной звал с собой в дорогу.

За месяц до отъезда на остров Чехов напишет Леонтьеву: «Здравствуйте, милый Жан, сколько зим, сколько лет! Моя бедная муза, по воле капризных судеб, надела синие очки и, забросив лиру, занимается этнографией и геологией... Забыты звуки сладкие38, слава... всё, всё забыто! Вот почему я так долго не писал Вам, друже и мой бывший коллега (говорю — бывший, потому что я теперь не литератор, а сахалинец). Как Вы живете, как чувствуете? В каком положении Ваши нервы, пьесы, бабушка? Напишите мне хоть одну строчку Вашим трагическим почерком и не покидайте меня... В апреле ведь я уезжаю, и увидимся мы едва ли ранее января! Мой маршрут таков: Нижний, Пермь, Тюмень, Томск, Иркутск, Сретенск, вниз по Амуру до Николаевска, два месяца на Сахалине, Нагасаки, Шанхай, Ханькоу, Манила, Сингапур, Мадрас, Коломбо (на Цейлоне), Аден, Порт-Саид, Константинополь, Одесса, Москва, Питер, Церковная ул[ица]39. Если на Сахалине не съедят медведи и каторжные, если не погибну от тифонов у Японии, а от жары в Адене, то возвращусь в декабре и почию на лаврах, ожидая старость и ровно ничего не делая. Не хотите ли поехать вместе? Будем на Амуре пожирать стерлядей, а в де Кастри глотать устриц, жирных, громадных, каких не знают в Европе; купим на Сахалине медвежьих шкур по 4 р. за штуку для шуб, в Японии схватим японский триппер, а в Индии напишем по экзотическому рассказу или по водевилю «Ай да тропики!», или «Турист поневоле», или «Капитан по натуре», или «Театральный альбатрос» и т. п. Поедем!»40

Леонтьев тут же ответит Чехову: «Если Вы спрашиваете меня всерьез, дорогой Антуан, зачем я не еду на Сахалин, то я должен буду Вам ответить на это словами Софьи Павловны Фамусовой:

Ах! если любит кто кого —
Зачем ума искать и ездить так далеко!41

А я люблю мою жену, и ума, т. е. литературных материалов, у меня столько, что, пожалуй, хватит до седых волос»42.

Кто же этот примерный семьянин, которому Чехов предлагал пусть и в полушутливой форме отправиться с ним на край света? Крайне любопытный персонаж — Иван Леонтьевич Леонтьев. Родился в дворянской семье в Санкт-Петербурге, однако с трёх лет «по бедности родителей» воспитывался в доме деда, барона В.К. Клодта фон Юргенсбурга43. Учился сперва во 2-й Петербургской военной гимназии, затем — в 1-м Павловском военном училище. В 1874 году был произведён в офицеры, служил в артиллерии в Крыму и Бессарабии; в 1877 году стал участником кавказской кампании русско-турецкой войны. В 1878 году Леонтьев возвратился в Петербург для дальнейшего прохождения службы в Главном артиллерийском управлении, а в 1883 г., выйдя в отставку, занялся литературным трудом, — сам Леонтьев считал началом своего пути одноактную шутку «Влюбленный майор», «набросанную в походной палатке осенью 1877 года»44. Глубокое знание армейского быта определили успех первых военных очерков Щеглова, опубликованных в 1881 году, в том числе в «Отечественных записках»: герои рассказов, молодые офицеры, осознающие бесчеловечную сущность войны, тяготящиеся бессмысленным существованием, стараются облегчить участь «нижних чинов». Публикации вызвали поощрительные отзывы критики; через несколько лет рецензенты сборника военных рассказов Щеглова отметят правдивость, искренность, «задушевную улыбку» автора, укажут на продолжение традиций Толстого и Гаршина, на внимание к «простым людям, просто и бесхитростно наслаждающимся сколько-нибудь светлым моментом своей серенькой, однообразной жизни»45, подчеркнут типичность характеров просветительски настроенной офицерской интеллигенции. Точное, остроумное, изящное воспроизведение быта и нравов — самое ценное качество прозы Щеглова. Чехов, считая его роман «Гордиев узел»46 трудом капитальным47, обратит внимание именно на мастерское изображение среды.

В том, что Чехов знал, о чем говорит, у Леонтьева будет возможность убедиться воочию.

«Помню, в первые дни нашего знакомства, зашел я как-то к нему в номер гостиницы «Москва». Вижу — Чехов сидит и быстро пишет. Я хотел было отретироваться, рассчитывая, что пришел не очень кстати и наверное помешал.

— Напротив, Жан, вы пришли как нельзя более кстати и должны мне помочь. Я сейчас описываю путешествие «артиллерийской бригады» и боюсь, как бы где не наврать. Вот, будьте добры, как бывший артиллерист, внимательно проштудируйте эту страничку!

И он усадил меня на свое место. Передо мною было окончание известного чеховского рассказа «Поцелуй»... И мне попались на глаза следующие строки: «Само орудие некрасиво. На передке лежат мешки с овсом, прикрытые брезентом, а орудие все завешено чайниками, солдатскими сумками, мешочками и имеет вид маленького, безвредного животного, которого, неизвестно для чего, окружили люди и лошади. По бокам его с подветренной стороны, размахивая руками, шагают шесть человек прислуги. За орудием опять начинаются новые уносные, ездовые, коренные, а за ними тянется новое орудие, такое же некрасивое и невнушительное, как и первое. За вторым следует третье, четвертое, около четвертого офицер и т. д.»

Тут Чехов остановил меня:

— Нет, вы начните раньше... вот отсюда: «Впереди всех шагали четыре человека с шашками...» Я вам говорю серьезно, мне очень важно знать ваше мнение!

Я стал читать с начала и прямо был поражен верностью описания и еще более был поражен, когда рассказ появился в «Новом времени» (рассказ был стремительно закончен в тот же вечер и наутро сдан в набор), поражен удивительной чуткостью, с какой схвачен был самый дух и склад военной среды. Просто не верилось, что все это написал только соскочивший с университетской скамьи студентик, а не заправский военный, прослуживший по крайней мере несколько лет в артиллерии!»48

Припомнит Щеглов и еще один эпизод своего общения с Чеховым: «Пьес Чехов тогда еще не писал, и одноактная шутка «Сила гипнотизма», о которой он вскользь упоминает в одном из писем ко мне, так и осталась неиспользованной... Это была чуть ли не единственная из тогдашних чеховских импровизаций в драматической форме, из коей, впрочем, в моей памяти сохранилась лишь часть «сценария»...

Какая-то черноглазая вдовушка вскружила головы двум своим поклонникам: толстому майору с превосходнейшими майорскими усами и юному, совершенно безусому, аптекарскому помощнику. Оба соперника, — и военный, и штатский, — от нее без ума и готовы на всякие глупости ради ее жгучих очей, обладающих, по их уверению, какой-то особенной демонической силой. Происходит забавная любовная сцена между соблазнительной вдовушкой и толстым майором, который, пыхтя, опускается перед вдовушкой на колени, предлагает ей руку и сердце и клянется, что из любви к ней пойдет на самые ужасные жертвы. Жестокая вдовушка объявляет влюбленному майору, что она ничего не имеет против его предложения и что единственное препятствие к брачному поцелую... щетинистые майорские усы. И, желая испытать демоническую силу своих очей, вдовушка гипнотизирует майора и гипнотизирует настолько удачно, что майор молча поворачивается к двери и направляется непосредственно из гостиной в первую попавшуюся цирюльню. Затем происходит какая-то водевильная путаница, подробности которой улетучились из моей головы, но в результате которой получается полная победа безусого фармацевта. (Кажется, предприимчивый жених, пользуясь отсутствием соперника, подсыпает вдовушке в чашку кофе любовный порошок собственного изобретения.) И вот, в тот самый момент, когда вдовушка падает в объятия аптекаря, в дверях появляется загипнотизированный майор и, притом в самом смешном и глупом положении: он только что сбросил свои великолепные усы... Разумеется, при виде коварства вдовушки, «сила гипнотизма» моментально кончается, а вместе с тем кончается и водевиль.

Помню, над последней сценой, то есть появлением майора без усов, мы оба очень смеялись. По-видимому, «Силе гипнотизма» суждено было сделаться уморительнейшим и популярнейшим из русских фарсов, и я тогда же взял с Чехова слово, что он примется за эту вещь, не откладывая в долгий ящик.

«Что же, Антуан, «Сила гипнотизма»?» — запрашиваю его вскоре в одном из писем...

««Силу гипнотизма» напишу летом — теперь не хочется!» — беспечно откликается Антуан из своего московского затишья.

Но прошло лето, наступила зима, затем пробежало много лет, и иные меланхолические мотивы заслонили беспардонно веселую шутку молодости»49.

Шутку молодости навсегда заслонит путешествие в Ад, начавшееся 21 апреля и завершившееся 7 декабря. А то, что все изменилось, станет ясно уже через десять дней, когда Чехов вступит в заочный спор с самим Толстым: «До поездки «Крейцерова соната» была для меня событием, а теперь она мне смешна и кажется бестолковой. Не то я возмужал от поездки, не то с ума сошел — чёрт меня знает»50.

Нет, конечно, Чехов не обезумел, и Толстой для него все так же — вне всяких сомнений — крупнейший и важнейший русский писатель. Просто теперь он уже, кажется, догадывается, в чем суть их расхождений.

«...в молодости мы видим людей, притворяющихся, что они знают, — однажды напишет Толстой в письме Страхову. — И мы начинаем притворяться, что мы знаем, и как будто находимся в согласии с людьми и не замечаем того большего и большего несогласия с самими собою, которое при этом испытываем. Приходит время <...>, что дороже всего согласие с самим собою. Ежели вы установите, откинув смело всё людское притворство знания, из которого злейшее — наука, это согласие с самим собой, вы будете знать дорогу. И я удивляюсь, что вы можете не знать ее»51.

Ничего подобного Чехов сказать не мог и без всякого Сахалина, а на каторгу ехал именно — и в первую очередь — для того, чтобы увидеть все своими глазами. В конце концов, не нами так устроено, — человек с рождения поставлен перед фактом узнавать «много лишнего»52, в частности, что в Сибири люди под землей не живут53, подтверждений не требовало. Как мы уже говорили, то, с чем столкнется Чехов на обитаемом острове, окажется далеким от всякого рода описаний, слухов и т. д., хоть и не сможет потрясти воображение, — к абсурду отечественной действительности, ее непреходящей и непроходимой дикости Чехов подготовлен собственной жизнью. Знания прибавится, но качество его скорее детализирующее, нежели опровергающее, или разоблачающее. Нет, он ехал за тридевять земель вовсе не за знанием, а за пониманием. Ибо одно дело — искусство владения словом, и совсем другое — чтение жизни. Поездка на Сахалин — это преодоление «кислятины»54, неизлечимой болезни сторонящегося реальности. С точки зрения обывателя, рационального в этом действии мало. За такое понимание надо платить, и чаще всего плата эта — мучительная переоценка ценностей, больше похожая на репетицию собственной смерти. Комизм положения еще и в том, что обретая это сокровенное понимание, человек в полной мере осознает свое глубокое непреодолимое одиночество, найденным пониманием ни с кем не поделишься, — все равно не поверят, пока не пройдут путь сами, а если даже и поймут, то исключительно превратно.

Нечто подобное случится и с самим Чеховым — в июле 1883 года, в самом начале его литературной биографии. Толком не разобравшись, он встанет на защиту от нападок на любимого Льва Толстого, неосмотрительно выступит в печати с фамильярной критикой некоего г. Леонтьева55.

«Знающих людей в Москве очень мало; их можно по пальцам перечесть, но зато философов, мыслителей и новаторов не оберешься — чертова пропасть, — саркастически заметит в своей авторской колонке петербуржского юмористического журнала «Осколки». — Их так много, и так быстро они плодятся, что не сочтешь их никакими логарифмами, никакими статистиками. Бросишь камень — в философа попадешь; срывается на Кузнецком вывеска — мыслителя убивает. Философия их чисто московская, топорна, мутна, как Москва-река, белокаменного пошиба и в общем яйца выеденного не стоит. Их не слушают, не читают и знать не хотят. Надоели, претенциозны и до безобразия скучны. Печать игнорирует их, но... увы! печать не всегда тактична. Один из наших доморощенных мыслителей, некий г. Леонтьев, сочинил сочинение «Новые христиане»56. В этом глубокомысленном трактате он силится задать Л. Толстому и Достоевскому и, отвергая любовь, взывает к страху и палке как к истинно русским и христианским идеалам. Вы читаете и чувствуете, что эта топорная, нескладная галиматья написана человеком вдохновенным (москвичи вообще все вдохновенны), но жутким, необразованным, грубым, глубоко прочувствовавшим палку... <...> Так бы и заглохла в достойном бесславии эта галиматья, засохла бы и исчезла, утопая в Лете, если бы не усердие... печати. Первый заговорил о ней В. Соловьев в «Руси»57. Эта популяризация тем более удивительна, что г. Леонтьев сильно нелюбим «Русью». На философию г. В. Соловьева двумя большими фельетонами откликнулся в «Новостях» г. Лесков... Нетактично, господа! Зачем давать жить тому, что по вашему же мнению мертворожденно? Теперь г. Леонтьев ломается: бурю поднял! Ах, господа, господа!»58 — заключает Чехов.

На самом деле, позиция Леонтьева будет по-настоящему уязвима лишь «в одном важном пункте: она не учитывала того колоссального дефицита миссионерски-воспитательного воздействия на общество, того вакуума авторитетной и практической церковности, который существовал в России. Кроме того, она не учитывала магии имени Л. Толстого, того «неравновесия имен», которое имело место в диаде «Л.Н. Толстой — К.Н. Леонтьев»: первый — гениальный писатель, второй — человек умный, но неудачник. Показательно, что даже люди, которые теоретически должны были сочувствовать К.Н. Леонтьеву в критике «нового христианства» Л. Толстого, фактически отреклись от него»59.

В остальном все было совсем не просто. Основная идея работы Леонтьева заключалась в том, что христианство в проповедовании Толстого и Достоевского в своих сочинениях — это не христианство Традиции, Предания, не святоотеческое христианство, которое, с его, Леонтьева точки зрения, сохранялось в монашеских обителях Афона и Оптиной пустыни. Несмотря на то, что Леонтьев никогда не скрывал своего восхищения литературным талантом Толстого, он, как человек глубоко религиозный и великолепно ориентировавшийся в вопросах богословия, безошибочно разглядел в толстовском рассказе «Чем люди живы» зачатки новой ереси60. Впрочем, очень может быть, что в руки Леонтьева каким-то образом попал изъятый цензурой майский номер «Русской мысли», или копия рукописи «Вступление к ненапечатанному сочинению», распространявшаяся нелегально и моментально разошедшаяся по рукам. Брошюра самого Леонтьева, дозволенная цензурой 25 сентября вышла в октябре. В таком случае по большей части теоретические размышления Леонтьева о «розовом христианстве» Толстого — это самое меньшее из того, что он мог бы сказать о новом мировоззрении автора «Войны и мира» и «Анны Карениной».

«В своей работе К.Н. Леонтьев точно обозначает черты нового мировоззрения, которое он называет «розовым христианством»: «Об одном умалчивать; другое игнорировать; третье отвергать совершенно; иного стыдиться, и признавать святым и божественным только то, что наиболее приближается к чуждым православию понятиям утилитарного прогресса — вот черты того христианства, которому служат теперь многие русские люди и которого, к сожалению, провозвестниками явились на склоне лет своих наши литературные авторитеты»61. К.Н. Леонтьев подчеркивает, что в основе «розового христианства» лежат две принципиальные идеи: идея демократического и либерального прогресса (mania democratica progressiva) — установка на переустройство общества и улучшение социальных институтов (гуманизм, суд, закон, экономика, права личности и т. д.), а также морализм — переустройство человеческого сердца, личностно-психологический прогресс, «земной эвдемонизм», являющийся по сути основой деятельностной любви, любви своевольной, основанной на случайных и неглубоких порывах сердца»62.

В 1881 г. в Записках христианина Толстой скажет: «Я прожил на свете 52 года и за исключением 14-ти 15-ти детских, почти бессознательных, 35 лет я прожил ни христианином, ни магометанином, ни буддистом, а нигилистом в самом прямом и настоящем значении этого слова, то есть без всякой веры. Два года тому назад я стал христианином. И вот с тех пор все, что я слышу, вижу, испытываю, все представляется мне в таком новом свете, что мне кажется, этот новый взгляд мой на жизнь, происходящий оттого, что я стал христианином... О том, как я сделался из нигилиста христианином, я написал длинную книгу»63. Пищей для длинной книги и главным содержанием ее станет собственная жизнь Толстого.

И тогда Чехов задумается, как если бы речь шла не о писателе, которого любишь с детских лет, зная, что он велик и потому неприкасаем, а как о своем великом современнике, способном стать главным героем огромного еще не написанного романа.

Известно, прежде чем стать писателем, Лев Николаевич в течение пяти лет — с 1851 по 1856 гг. — состоял на военной службе, что в каком-то смысле было делом вынужденным. За пять лет до армии, в 1846 г., он поступит на юридический факультет Казанского университета, однако учебу бросит. В 1849 году Толстой сделает вторую попытку, будет держать кандидатские экзамены при юридическом факультете Петербургского университета, но после восьми месяцев разгульной столичной жизни вернется в Ясную Поляну, доставшуюся ему при разделе отцовского наследства.

«Скромности у меня нѣтъ! вотъ мой большой недостатокъ. — Что я такое? Одинъ изъ 4-хъ сыновей отставнаго Подполковника, оставшійся съ 7 лѣтняго возраста безъ родителей подъ опекой женщинъ и постороннихъ, не получившій ни свѣтскаго, ни ученаго образованія и вышедшій на волю 17-ти лѣтъ, безъ большого состоянія, безъ всякаго общественнаго положенія и, главное, безъ правилъ; человѣкъ, разстроившій свои дѣла до послѣдней крайности, безъ цѣли и наслажденія проведшій лучшія года своей жизни, наконецъ изгнавшій себя на Кавказъ, чтобъ бѣжать отъ долговъ и, главное, привычекъ»64.

На Кавказ Лев Николаевич «бежит» со своим старшим братом поручиком Николаем, служившим в 4-й горной батарее 20-й артиллерийской бригады. Долговой (карточный) отъезд получится столь стремительным, что Толстой не захватит с собой не только вещей, но и документов, что впоследствии весьма затруднит производство в офицеры. Впрочем, в этом нет свидетельства особой спешки, скорее дань уходящей традиции: «Молодёжь начала XIX столетия привыкла к жизни на бивуаках, к походам и сражениям. Смерть сделалась привычной и связывалась не со старостью и болезнями, а с молодостью и мужеством. Раны вызывали не сожаление, а зависть»65.

Некоторое время он будет числиться волонтёром, носить солдатскую форму, хоть и живет в компании с офицерами. Лишь осенью 1851 года в Тифлисе Толстой сдаст экзамен на фейерверкера66 с зачислением командиром артиллерийского взвода в ту же 4-ю горную батарею, где прослужит два года, а затем получит чин прапорщика и отправится на Крымскую войну. Скажем сразу, армейские амбиции Толстого, некоторое время связывавшего судьбу с военным делом, останутся нереализованными67. Однако трагический опыт проигранной войны68, во многом решивший его судьбу как писателя, будет жить с Толстым до самой смерти.

6 (18) сентября 1852 года в 9 номере «Современника» — самого авторитетного в ту пору литературного журнала России появляется повесть «История моего детства» никому еще не известного Л.Н. Двадцатипятилетний Толстой писал свою первую во многом автобиографическую повесть, находясь в действующей армии на Кавказе. Вполне возможно, мотив пробуждения главного героя повести Николеньки Иртеньева был навеян публикацией в 1849 году в альманахе «Литературный сборник с иллюстрациями» при том же «Современнике» гончаровского «Сна Обломова». В этом почти несерьезном и даже дурацком предположении, как нам представляется, есть своя логика: «12-го августа 18..., ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе»69.

Рукопись Толстой отправил Некрасову. В сопроводительном письме он сделал приписку: «...съ нетерпѣніемъ ожидаю вашего приговора. Онъ или поощритъ меня къ продолженію любимыхъ занятій, или заставить сжечь все начатое»70. Ответ Некрасова не заставит себя долго ждать и обрадует Толстого «до глупости»: «Я прочёл Вашу рукопись. Она имеет в себе настолько интереса, что я её напечатаю»71.

Даже несмотря на вопиющее вероломство, с которым поступила редакция «Современника» в отношении толстовского текста72 [та рукопись «Детства», которая была послана Толстым, и по которой повесть набиралась для «Современника» до нас не дошла], Некрасов оказался прав, — первые же произведения Толстого заставят критиков в один голос заговорить о выдающихся художественных достоинствах «Детства» и «Отрочества».

«Давно не случалось нам читать произведения более прочувствованного, более благородно написанного, более проникнутого симпатией к тем явлениям действительности, за изображение которых взялся автор... <...> Если это — первое произведение г. Л.Н., то нельзя не поздравить русскую литературу с появлением нового замечательного таланта»73. «Что это нашло на русскую литературу? Она как будто стала поправляться: стали опять показываться отрадные явления... то и дело выступают новые литературные деятели с свежими силами и здоровым направлением... Очень понравилась нам повесть «История моего детства». Многие черты детства здесь схвачены очень живо. Рассказ проникнут теплым чувством»74. «Редко случалось нам читать такое живое и увлекательное описание первых лет жизни. В содержании нет ничего особенного: детство, его первые впечатления, первое пробуждение способностей, первое сознание себя и своей обстановки, одним словом — все то, что мы знаем, что мы испытали. Но как все это рассказано! Какое уменье владеть языком и подмечать первые движения души! А между тем как передать красоту рассказа, прелесть которого именно и заключается в рассказе?»75

Известный литературный критик П.В. Анненков76, откликаясь на публикацию «Детства» и «Отрочества» в высшей степени уважительно отнесется к первым повестям Толстого: «Повествование г. Л.Н.Т. имеет многие существенные качества исследования, не имея ни малейших внешних признаков его и оставаясь по преимуществу произведением изящной словесности. Искусство здесь находится в дружном отношении к мысли, постоянно присутствующей в рассказе...»77; «Рассказы г. Л.Н.Т. имеют строгое выражение, и отсюда тайна впечатления, производимого ими на читателя. С необычайным вниманием следит он за нарождающимися впечатлениями сперва ребенка, а потом отрока...»78; «Полнота выражения в лицах и предметах, глубокие психические разъяснения и, наконец, картина нравов известного светского и строго приличного круга, картина, написанная такой тонкой кистью, какой мы уже давно не видели у себя при описаниях высшего общества, были плодом серьезного понимания автором своего предмета. Вместе с тем изображение первых колебаний воли, сознания, мысли у ребенка, благодаря тому же качеству, возвышается у автора до истории всех детей известного места и известной эпохи, и как история, написанная поэтом, она уже заключает рядом с поводами к эстетическому наслаждению и обильную пищу для всякого мыслящего человека»79; «Судя даже по тому, что теперь имеем от него, мы уже с полным убеждением причисляем г. Л.Н.Т. к лучшим нашим рассказчикам и ставим его имя наряду с именами гг. Гончарова, Григоровича, Писемского и Тургенева...»80

Впрочем, вряд ли кто-либо из рецензентов мог предположить тогда, что детское (невинное) постижение окружающего мира задает не просто условия игры конкретной повести, и даже не цикла повестей, коих три. Не будем забывать, «История моего детства», «Отрочество» и «Юность» написаны на войне. Если быть точнее, все эти великолепные, пронизанные ясным и чистым светом хрустальные слова будут материализованы между бойней, лихорадочным проигрышем в карты отцовского наследства и плотной завесой тумана офицерской карьеры.

«...Само собою разумеется, что под влиянием Нехлюдова я невольно усвоил и его направление, сущность которого составляло восторженное обожание идеала добродетели и убеждение в назначении человека постоянно совершенствоваться. Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью, — очень легко и просто казалось исправить самого себя, усвоить все добродетели и быть счастливым... А впрочем, Бог один знает, точно ли смешны были эти благородные мечты юности, и кто виноват в том, что они не осуществились?..»81

Если на секунду забыть об условиях написания вышеприведенного текста, можно принять как данность ранний интерес Толстого к возделыванию и исправлению дикорастущего человека посредством неких верно формулируемых идеологем. В третьей по счету повести он впервые отведет тексту особую роль в переустройстве человека: «Я достал лист бумаги и прежде всего хотел приняться за расписание обязанностей и занятий на следующий год. Надо было разлиневать бумагу. Но так как линейки у меня не нашлось, я употребил для этого латинский лексикон. Кроме того, что, проведя пером вдоль лексикона и потом отодвинув его, оказалось, что вместо черты я сделал на бумаге продолговатую лужу чернил, — лексикон не хватал на всю бумагу, и черта загнулась по его мягкому углу. Я взял другую бумагу и, передвигая лексикон, разлиневал кое-как. Разделив свои обязанности на три рода: на обязанности к самому себе, к ближним и к Богу, я начал писать первые, но их оказалось так много и столько родов и подразделений, что надо было прежде написать «Правила жизни», а потом уже приняться за расписание. Я взял шесть листов бумаги, сшил тетрадь и написал сверху: «Правила жизни». Эти два слова были написаны так криво и неровно, что я долго думал: не переписать ли? и долго мучился, глядя на разорванное расписание и это уродливое заглавие. Зачем все так прекрасно, ясно у меня в душе и так безобразно выходит на бумаге и вообще в жизни, когда я хочу применять к ней что-нибудь из того, что думаю?..»82

Если бы не некоторые неурядицы житейского плана и увлечения, столь свойственные неокрепшей диалектической душе неофита, если бы как следствие не обидно проваленный экзамен по математике, вопрос, возможно, решился бы сам собой. Однако «дня через три я немного успокоился; но до самого отъезда в деревню я никуда не выходил из дома и, все думая о своем горе, праздно шлялся из комнаты в комнату, стараясь избегать всех домашних. Я думал, думал и, наконец, раз поздно вечером, сидя один внизу и слушая вальс Авдотьи Васильевны, вдруг вскочил, взбежал на верх, достал тетрадь, на которой написано было: «Правила жизни», открыл ее, и на меня нашла минута раскаяния и морального порыва. Я заплакал, но уже не слезами отчаяния. Оправившись, я решился снова писать правила жизни и твердо был убежден, что я уже никогда не буду делать ничего дурного, ни одной минуты не проведу праздно и никогда не изменю своим правилам»83.

Примечания

1. Чехов А.П. Остров Сахалин // ПСС. Т. 14—15. С. 66.

2. Там же.

3. Там же.

4. Там же. С. 73.

5. Там же. С. 159.

6. Там же. С. 92.

7. Там же. С. 130—131.

8. Там же. С. 154.

9. Там же. С. 158.

10. Там же. С. 149—150.

11. Там же. С. 148.

12. Там же. С. 161—162.

13. Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович (настоящая фамилия Салтыков, псевдоним Николай Щедрин; 1826—1889) — выдающийся русский писатель, сатирик, журналист, редактор журнала «Отечественные записки», Рязанский и Тверской вице-губернатор.

14. Чехов А.П. Остров Сахалин // ПСС. Т. 14—15. С. 117—118.

15. Данте Алигьери (1265—1321) — поэт, литературовед, богослов и политический деятель эпохи Возрождения, автор монументального эпического труда — «La divina commedia» («Божественная комедия»), отразившего взгляд с точки зрения христианской морали на бренную и короткую человеческую жизнь.

16. Питер Брейгель Старший (ок. 1525—1569) — нидерландский живописец и график.

17. Чехов А.П. Остров Сахалин // ПСС. Т. 14—15. С. 149.

18. Там же. С. 146—147.

19. Там же. С. 81.

20. Там же. С. 88.

21. Амфитеатров А.В. Лев Толстой «на дне» // «Возрождение», 1928, № 1225, 9 сентября.

22. «Русская мысль», 1893, №№ 10—12; 1894 №№ 2—7.

23. Чехов А.П. Остров Сахалин (Из путевых записок). М., 1895.

24. Официально телесные наказания отменены 24 августа 1894 г.

25. Лобас Николай Степанович (1858—1913) — закончил Военно-медицинскую академию, этнограф, журналист, врач, особо почитаемый каторжанами и поселенцами острова.

26. Лобас Н.С. Каторга и поселение на острове Сахалин (Несколько штрихов из жизни русской штрафной колонии). Екатеринослав, 1903. С. 7.

27. Майер Евгения Карловна (1865 — не ранее 1948) — дворянка, в 1899 году оказалась на Сахалине, став директором приюта для 68 детей каторжан. В 1901 г. добилась разрешения от министра юстиции на создание на острове Дома трудолюбия.

28. Из письма А.П. Чехова — А.С. Суворину от 11 сентября 1890 г. // ПСС. Т. 22. С. 133.

29. Шпиндлер Иосиф Бернардович (1848—1919) — российский физикогеограф, океанограф, метеоролог, публицист, редактор и педагог.

30. Шпиндлер И. Пути тайфунов в Китайском и Японском морях // «Морской сборник», 1881, № 4.

31. Гутан Рудольф Егорович (1848—1894) — капитан 2-го ранга, в 1869 г. окончил в Петербурге Морское училище (Морской кадетский корпус). Совершив в 1876—78 гг. кругосветное плавание на корвете «Баян», в 1884 г. был переведен для службы из военного флота в Добровольный. В 1888 г. командуя пароходом Добровольного флота «Петербург», перевозившим ссыльнокаторжных на сахалинскую каторгу, организовал спасение команды терпящего бедствие в Красном море французского войскового транспорта «Colombo». За этот подвиг был награжден французским правительством орденом Почетного легиона.

32. Арс. Г. [Гурлянд И.Я.] Из воспоминаний об А.П. Чехове // «Театр и искусство» (далее ТИ), 1904, № 28, 11 июля. С. 521.

33. Чехов М.П. Вокруг Чехова // Вокруг Чехова. С. 280.

34. Из письма А.П. Чехова — А.С. Суворину от 9 декабря 1890 г. // ПСС. Т. 22. С. 139—141.

35. Т. е. карантина.

36. 12 ноября 1890 года «зачат был» «первоклассно хороший» (по отзыву Ивана Бунина) рассказ «Гусев» о смерти в корабельном лазарете бессрочноотпускного солдата. Чехов дописал рассказ в пути и опубликовал в рождественском выпуске «Нового времени» 25 декабря 1890 года. См // ПСС. Т. 7. С. 327—339.

37. Из письма А.П. Чехова — И.Л. Леонтьеву (Щеглову) от 10 декабря 1890 г. // ПСС. Т. 22. С. 143.

38. «Мы рождены для вдохновенья, / Для звуков сладких и молитв...». Пушкин А.С. Поэт и толпа // Полное собрание сочинений: В 16 т. — М.; Л., 1937—1959. Т. 3. С. 142. Далее цитаты А.С. Пушкина даются по этому изданию.

39. Петербург, Церковная улица — адрес И.Л. Леонтьева (Щеглова).

40. Из письма А.П. Чехова — И.Л. Леонтьеву (Щеглову) от 16 марта 1890 г. // ПСС. Т. 22. С. 38.

41. Грибоедов А.С. Горе от ума // Библиотека всемирной литературы (далее БВЛ): В 200 т. М., 1967—1977 / Т. 79. А. Грибоедов, А. Сухово-Кобылин, А. Островский. М., 1973. С. 48. Далее цитаты А.С. Грибоедова по этому изданию.

42. Из письма И.Л. Леонтьева (Щеглова) — А.П. Чехову от 20 марта 1890 г. // Чехов А.П. ПСС. Т. 22. С. 398. Примечания.

43. Дед Щеглова (по матери) — барон Клодт фон Юргенсбург Владимир Карлович (1803—1887) — генерал от артиллерии, начальник чертежной в Инженерном штабе, знакомый А.С. Пушкина. Профессор математики Михайловского артиллерийского училища. Брат выдающегося скульптора П.К. Клодта (1805—1867), автора одного из символов Санкт-Петербурга, скульптурной группы «Укротители лошадей» на Аничковом мосту.

44. Иван Щеглов [И.Л. Леонтьев]. Наивные вопросы. СПб., 1903. С. 183.

45. Арсеньев К.К. Беллетристы последнего времени // «Вестник Европы», 1887, № 12.

46. Щеглов И.Л. Гордиев узел. СПб., 1887. — 250 с.

47. См. письмо А.П. Чехова — И.Л. Леонтьеву (Щеглову) от 22 февраля 1888 г. // ПСС. Т. 20. С. 204.

48. Леонтьев-Щеглов И.Л. Из воспоминаний об Антоне Чехове // А.П. Чехов в воспоминаниях современников, 1986. С. 76—77.

49. Там же. С. 53.

50. Из письма А.П. Чехова — А.С. Суворину от 17 декабря 1890 г. // ПСС. Т. 22. С. 147.

51. Из письма Л.Н. Толстого — Н.Н. Страхову от 8 апреля 1878 г. // ПСС. Т. 62. С. 411.

52. Чехов А.П. Три сестры // ПСС. Т. 13. С. 131.

53. См. Чехов А.П. Остров Сахалин // ПСС. Т. 14—15. С. 80.

54. См. письмо А.П. Чехова — А.С. Суворину от 17 декабря 1890 г. // ПСС. Т. 22. С. 147.

55. Леонтьев Константин Николаевич (1831—1891) — врач, дипломат; крупный русский философ, писатель, публицист, литературный критик, социолог, мыслитель религиозно-консервативного направления.

56. Леонтьев К.Н. Наши новые христиане. Ф.М. Достоевский и гр. Лев Толстой. По поводу речи Достоевского на празднике Пушкина и повести гр. Толстого «Чем люди живы?». М., 1882. — 68 с.

57. Соловьёв Владимир Сергеевич (1853—1900) — русский религиозный мыслитель, мистик, поэт и публицист, литературный критик, преподаватель; почётный академик Императорской Академии наук по разряду изящной словесности. Одна из центральных фигур русской философии конца XIX века — начала XX века по степени влияния, оказанного на взгляды представителей творческой интеллигенции, в частности на творчество поэтов-символистов. Стоял у истоков т. н. русского «духовного возрождения» начала XX века.

58. Чехов А.П. Осколки московской жизни // «Осколки», 1883, № 29, 16 июля.

59. Ореханов Ю.Л., Постернак А.В. Л.Н. Толстой, Ф.М. Достоевский и К.Н. Леонтьев: смысл и значение спора о «розовом христианстве» // «Ярославский педагогический вестник», 2011, № 3. Том I (Гуманитарные науки). С. 37.

60. Рассказ опубликован впервые в журнале «Детский отдых», 1881, № 12. В 1882 году был выпущен «Обществом распространения полезных книг», с иллюстрациями В. Шервуда. «Чем люди живы» — первый рассказ Толстого, появившийся после четырехлетнего перерыва с момента публикации романа «Анна Каренина», и вызвал повышенный интерес у критиков и современников.

61. Леонтьев К.Н. Наши новые христиане, Ф.М. Достоевский и гр. Лев Толстой. С. IV.

62. Ореханов Ю.Л., Постернак А.В. Л.Н. Толстой, Ф.М. Достоевский и К.Н. Леонтьев: смысл и значение спора о «розовом христианстве» // «Ярославский педагогический вестник», 2011, № 3. Том I (Гуманитарные науки). С. 34—35.

63. Толстой Л.Н. Записки христианина, дневники и записные книжки. 1881—1887 // ПСС. Т. 49. С. 8.

64. Толстой Л.Н. Запись от 7 июля 1854 г. Дневники и записные книжки // ПСС. Т. 47. С. 8.

65. Лотман Ю.М. Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя. Л., 1983. С. 4.

66. Фейерверкер — воинское звание младшего командного состава в артиллерии русской армии.

67. Подробно о перипетиях военной службы Толстого см. цикл статей О.Я. Сапожникова «Лев Толстой на Крымской войне: каким офицером был Толстой?» // https://regnum.ru/news/cultura/2408509.html

68. Крымская война 1853—1856 годов — война между Российской империей, с одной стороны, и коалицией в составе Британской, Французской, Османской империй и Сардинского королевства, с другой. Боевые действия разворачивались на Кавказе, в Дунайских княжествах, на Балтийском, Чёрном, Азовском, Белом и Баренцевом морях, а также в низовьях Амура, на Камчатке и Курилах. Наибольшего напряжения они достигли в Крыму, поэтому в России война получила название «Крымской».

69. Л.Н. История моего детства. «Современник», 1854, № 9.

70. Из письма Л.Н. Толстого — Н.А. Некрасову от 3 июля 1852 г. // ПСС. Т. 59. С. 193—194.

71. Из письма Н.А. Некрасова — Л.Н. Толстому начала августа 1852 г. Толстой Л.Н. // ПСС. Т. 59. С. 208. Примечания.

72. «Съ крайнимъ неудовольствіемъ прочелъ я въ IX № «Современника» повѣсть подъ заглавіемъ Исторія моего дѣтства и узналъ въ ней романъ Дѣтство, который я послалъ вамъ. Первымъ условіемъ къ напечатанію поставлялъ я, чтобы вы прежде оцѣнили рукопись и выслали мнѣ то, что она стоитъ, по вашему мнѣнію. Это условіе неисполнено. Вторымъ условіемъ — чтобы ничего не измѣнять въ ней. Это условіе исполнено еще менѣе, вы измѣнили все, начиная съ заглавія. Прочитавъ съ самымъ грустнымъ чувствомъ эту жалкую изуродованную повѣсть, я старался открыть причины, побудившія редакцію такъ безжалостно поступить съ ней». Из неотправленного письма Л.Н. Толстого — Н.А. Некрасову от 18 ноября 1852 г. // ПСС. Т. 59. С. 211.

73. Отд. Журналистика // «Отечественные записки», 1852, книга 10. С. 84.

74. Б.А. [Алмазов Б.Н.] Отд. «Журналистика», «Москвитянин», 1852, № 10. С. 113.

75. Аноним. Русская литература в 1852 году // «Отечественные записки», 1853, книга 1. С. 21.

76. Анненков Павел Васильевич (1813 (по др. сведениям 1812) — 1887) — русский литературный критик, историк литературы и мемуарист. В своих мемуарах запечатлел некоторые значимые вехи развития литературы и создал портреты отдельных деятелей эпохи, в том числе Гоголя, Тургенева, Белинского, Герцена и других. В течение многих лет занимался изучением рукописей, писем, черновиков и рисунков Пушкина, собирал воспоминания о поэте; итогом стали вышедший в 1855 году масштабный труд «Материалы к биографии Александра Сергеевича Пушкина», книга «Александр Сергеевич Пушкин в Александровскую эпоху» (1874), а также собрание сочинений поэта в семи томах (1855—1857).

77. П. А-въ [Анненков П.В.] О мысли в произведениях изящной словесности. Заметки по поводу последних произведений Тургенева и Л.Н.Т. // «Современник», 1855, № 1. С. 22.

78. Там же.

79. Там же.

80. Там же. С. 26.

81. Толстой Л.Н. Отрочество. Юность // ПСС. Т. 2. С. 75. Первая публикация — Л.Н.Т. Отрочество. «Современник», 1854, № 10.

82. Толстой Л.Н. Отрочество. Юность // ПСС. Т. 2. С. 89—90. Первая публикация — Граф Л.Н. Толстой, Юность. «Современник», 1857, № 1.

83. Толстой Л.Н. Отрочество. Юность // ПСС. Т. 2. С. 226.