Вернуться к А.А. Журавлева. Чехов: тексты и контексты. Наследие А.П. Чехова в мировой культуре

Л.Е. Бушканец. «Ионыч», незамеченный рассказ

Чехов пользовался ни с чем не сравнимой популярностью среди современников. В начале 1900-х гг. такого обожания не вызвали ни Толстой с его драматическими поисками, кризисами и «уходами», ни М. Горький, постоянно попадавший на страницы скандальной политической газетной хроники. После Тургенева ни один русский писатель «не был в такой интимной связи с читателем, как Чехов», — утверждал один из провинциальных критиков в 1914 году1. На фоне такой массовой читательской популярности отношение к Чехову критики было сложным, однако после «Палаты № 6», «Мужиков» (полемика по поводу которых продолжалась почти полтора года) и некоторых других закрепилось его место на вершине литературной иерархии, и каждое новое произведение вызывало бурное обсуждение.

Потому можно было предположить, что несколько десятков отзывов на появившийся в 1898 году рассказ «Ионыч» помогут выстроить стройную историю о том, как после первого успеха шла канонизация этого рассказа, «вершиной» чего стало не просто обязательное его чтение в рамках школьной программы, но вхождение в классификатор ЕГЭ.

Однако никакого соответствующего материала... не нашлось.

Рассказ был опубликован осенью 1898 года. В 1898—1899 годах критика обсуждала новые чеховские рассказы «Человек в футляре», «Крыжовник», недоумевала по поводу «О любви», но об «Ионыче» говорила вскользь. Так, вывод о переломе «в отношении к действительности» Н.К. Михайловский в большой программной статье «Кое-что о г. Чехове» подтверждает разбором «Палаты № 6» и «Черного монаха», произведений конца 90-х — начала 900-х годов — «Человек в футляре» и «О любви», «Дама с собачкой» и «В овраге»2, — но не обращается к «Ионычу».

Рассказ был включен автором в собрание сочинений, изданное А.Ф. Марксом. «Ионыч», «Случай из практики», «По делам службы», «Душечка», «Новая дача» напечатаны в т. IX, т. е. в 1901 году. Собрание сочинений спровоцировало множество обзорных статей о писателе.

Во многих статьях 1900-х годов, в том числе посмертных, рассказ лишь упоминается в общем ряду. Во многих некрологах названы «Степь», «Иванов», «Дуэль», «Палата № 6», «Рассказ неизвестного человека», «Мужики», «Скучная история», «Дядя Ваня», «По делам службы», «Случай из практики», «Крыжовник», «Невеста». Это те рассказы и пьесы, которые вошли в «критический канон» того времени. «Ионыча», как и «Архиерея», тоже чеховского шедевра, там нет. Критики отмечали, что такие персонажи, как Душечка, Никитин, Беликов, будут нарицательными — они не уступают Хлестакову или Фамусову, но Старцев среди них не назван. Волжский (Глинка А.С.) назвал рассказ «Человек к футляре», написанный практически одновременно (май—июнь 1898 г.) с «Ионычем», высшей точкой творчества писателя, в котором его «творческий синтез проявился с особой силой», но интересующий нас рассказ только упомянул3. В статье С. Венгерова в «Энциклопедическом словаре» (1903) сообщается: «Успех Ч. все возрастал; особенное внимание обратили на себя «Степь», «Скучная история», «Дуэль», «Палата № 6», «Рассказ неизвестного человека», «Мужики» (1897), «Человек в футляре», «В овраге»; из пьес — «Иванов», не имевший успеха на сцене, «Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры»»4. «Ионыча» в списке нет.

Отметим попутно, что основная часть произведений современной школьной программы все же сразу была оценена современниками.

Почему рассказ почти не вызвал интереса?

Причин было несколько.

Прежде всего — это «нормативизм» представлений о человеке и литературе. Эта особенность не зависела от направления, к которому принадлежал критик, а была характерной чертой мышления интеллигенции. Логика мышления критики рубежа веков опиралась на идеалистические (в философском смысле слова, т. е. абстрактные) представления о человеке: норма человеческой психики — это обязательно деятельное начало, оптимистический взгляд в будущее, отрицание уныния, обличение несправедливости. «Прогрессивный интеллигент» сразу должен был быть таким типом личности. Так, один из чеховских современников, Г. Задера, писал, используя характерную лексику: «Доктор Старцев в рассказе «Ионыч» — вначале молодой, неглупый врач, настолько занятый в больнице, что в продолжение больше года он, например, не мог выбрать свободного часа, чтобы съездить к Туркиным. <...> В этом превосходном рассказе <...> поразительно ярко изображена картина нравственного падения человека и врача, картина постепенного погружения в атмосферу той пошлой, обывательской жизни, той «обыденщины», из которой нет будто бы выхода. На наших глазах Старцев из молодого, неглупого врача, идейного работника, превращается в сытого, противного обывателя, в хищника и паразита»5. Показательны выражения «идейный работник», «противный обыватель».

Еще один критик утверждал: «Мы понимаем здесь «действительность» не во всем широчайшем значении этого слова, а главным образом как противоположность идеалу, сознательному творческому отношению к жизни, сознательному проявлению личности и личной воли»6, потому человек должен быть сознательным, правильным, деятельным и непреклонным. С наиболее развернутым осуждением центральных героев рассказов Чехова именно с этих позиций выступил А.М. Скабичевский в статье «Больные герои больной литературы. Литература в жизни и жизнь в литературе. Критические письма. Письмо 7-е». Опираясь на «Дом с мезонином» и «Мою жизнь», он писал об излюбленном чеховском типе человека — будто бы нравственно больного, надломленного, психопатического, одержимого разными душевными недугами7.

Со временем таким идеально-правильным станет каждый человек: Д.Н. Овсянико-Куликовский указывал, что в Чехове есть прозрение в лучшее будущее, предчувствие грядущих поколений. С. Булгаков подчеркивал, что в ряде рассказов Чехова мы видим призвание человека — оно в духовной деятельности и искании веры и пр. И. Джонсон писал: «Чехов страстно ждал, страстно тосковал как писатель по этой светлой, прекрасной жизни <...> А когда Старцев («Ионыч») бродил лунною ночью по кладбищу, то ему казалось, что «в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную»»8. Это некая идеальная модель «активного» человека.

Так специфика мироощущения читателя приписала рассказу смыслы, которых там нет, что происходит всегда, когда чтение не является постижением «другого» («Как служба понимания филология помогает выполнению одной из главных человеческих задач — понять другого человека (и др. культуру, др. эпоху), не превращая его ни в «исчислимую» вещь, ни в отражение собственных эмоций»9), а является проекцией собственных требований к жизни и литературе.

Именно эта установка нормативистски настроенной критики задала направление рецепции рассказа и определила ключевые концепты: «деградация», «пошлый город», «мещанство» и пр.

В картине мира большинства критиков эти идеалистические представления о человеке наложились на особенности российской жизни рубежа веков — ощущение кризиса и наступающей катастрофы и одновременно ожидания светлого будущего. Заданная когда-то Н.К. Михайловским мысль о тоске по общей идее в творчестве Чехова сформировалась в стройную концепцию: Чехов — писатель убожества нашей жизни, однако смысл его деятельности — призыв к свету, призыв к гуманной деятельности, новой, чистой жизни. Такой Чехов был «оправдан» критикой.

Потому если произведение укладывалось в схему «от безрадостного прошлого и мещанского настоящего к светлому будущему», от тьмы к свету, то оно вписывалось в критическую концепцию чеховского творчества. И «Крыжовник», и «Человек в футляре», и даже не очень понятный рассказ «О любви», но хотя бы с размышлениями о том, что когда любишь, то нужно исходить «от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе» (С., 10, 74), были приняты. Но «Ионыч» даже на фоне других чеховских рассказов исключительно «неудобен», поскольку ничего, очевидно связанного с «прогрессивным развитием жизни», там нет. Но надо искать...

Потому, во-первых, было «найдено», что рассказ этот о суровой русской действительности.

Р.И. Сементковский поставил рассказ «Ионыч» в один ряд с другими произведениями Чехова 1898 года, где, по его мнению, решается вопрос об отношении идеалов к современной жизни: «Прочтите последние произведения г. Чехова, и вы ужаснетесь той картине современного поколения, которую он нарисовал с свойственным ему мастерством. Возьмете ли вы Ионыча, героя рассказа, помещенного в «Литературных приложениях» «Нивы» за сентябрь, или ряд личностей, выведенных в других рассказах талантливого беллетриста, — вы одинаково вынесете какое-то щемящее впечатление бессилия найти в жизни идеальное содержание»10. И. П-ский писал о том, что рассказ «Ионыч» относится к тем произведениям, в основе которых лежат «глубокие драматические сюжеты в обыденной жизни»11, Волжский — о том, что «широко развертывается картина обыденной жизни с ее торжеством пошлости, мелочности, жестокой бессмыслицы, тупой скуки и безнадежной тоски»12.

Второй оправдывающий рассказ тезис (в духе «реальной критики», которая лучше писателя знает о том, что он хотел сказать) — о деградации героев, за которым стоит полуосознанный писателем, но осознанный критикой призыв к «новому человеку».

А. Волынский писал, что рассказ «Ионыч» — настоящая русская действительность, действующие на этом фоне типично русские люди (медленный, вялый темп их жизни тоже характерен для России) — неудачные дилетанты искусства, воображающие себя непризнанными талантами, разные добродушные домашние комедианты и комики, опускающийся, полнеющий, жиреющий доктор, переживший легкий неудачный роман без всякого ущерба и без всякого значения для души, а затем удачно практикующий и наживающий большое состояние. Потому настроение рассказа — удушливое, гнетущее, хотя автор на этот раз не дает воли никаким лирическим излияниям. Но этот рассказ является «обещанием нового человека»: «В самом деле, среди брожений современной литературы, знаменующих появление нового человека, Чехов стоит особняком, почти одиноко. <...> Герои Чехова болеют и сами не знают, чем болеют, умирают, и не знают, отчего именно умирают, и это их незнание и непонимание являются доказательством того, что они подошли к какой-то большой, сложной, еще не объемлемой ими правде. Художник сам еще не обнял этой правды и, может быть, никогда не обнимет ее, но он стоит перед нею, чувствуя всю ее важность. Хороня своих героев, он уже как бы склоняется перед какой-то новой, сверхнормальной истиной. Слово его, такое вдумчивое, такое благородное, передает конвульсию ветхого человека, из которого должен выйти новый человек. Он живет в старом воздухе, но задыхается в нем»13.

Д.Н. Овсянико-Куликовский также вписал рассказ в определившуюся схему: в рассказе Чехова «Ионыч», как и в других произведениях, «руководящей точкой зрения служит мрачный, безотрадный взгляд на человека и на современную жизнь. Но этот взгляд так выражен <...>, что внимательный и вдумчивый читатель чувствует присутствие идеала, его тихое, еще неясное веяние, и вместе с художником устремляет свой умственный взор в туманную даль грядущего, где уже чувствуется бледный рассвет новой жизни»14. Основой пессимизма Чехова, по мнению Овсянико-Куликовского, служит «унылое и безотрадное чувство, вызываемое в художнике созерцанием всего, что есть в натуре человеческой заурядного, пошлого, рутинного»15. Этот пессимизм исходит отнюдь не из отрицания возможностей совершенствования отдельного человека и общества в целом, напротив, он основан «на глубокой вере в возможность безграничного прогресса человечества», но «главным препятствием, задерживающим наступление лучшего будущего, является нормальный человек, который не хорош и не дурен, не добр и не зол, не умен и не глуп, не вырождается и не совершенствуется, не опускается ниже нормы, но и не способен хоть чуточку подняться выше ее»16. Потому критик внимательно рассмотрел процесс «постепенного очерствения души молодого врача»: «Ионыч» — отнюдь не рассказ «на старую, избитую тему о том, как — среда заедает свежего человека»17. Благодаря природному уму Старцев понимает заурядность и пошлость окружающей обстановки и обывателей города, но он и сам не выключен из «рутины, которая ему так ненавистна в других»18.

В результате та жизнь, которую проживают герои, как и вообще жизнь, которую мы все проживаем, дискредитирована. Влюбленность, если в ней герои сохраняют возможность размышлять о приданом, величие ночи, если ее ощущает полнеющий человек, семейное тепло, если глава семьи нелепо шутит, — всему этому отказано в праве на существование с высоты некоей абстрактной нормы.

Это представление стало разрушительным по отношению к рассказу Чехова, и это первая важная причина, по которой критика не проявила к рассказу большого интереса.

Вторая причина, которая определила невнимание критики к рассказу, состоит в следующем.

Как отмечала З. Гиппиус, в России «жизнь оторвалась от литературы, от всяких мыслей и чувств, которые были когда-то полусознательно необходимы человеку, и, разорвав эту связь, они обе умирают: литература как тело мысли, и жизнь, которая суживается и тупеет, поскольку мысли в жизни заменены «вопросами» (например, «вопросом о мужике») <...> Я касаюсь в литературе только т. н. либеральной партии, — пишет она. — Другие составляют меньшинство, литературы у них и вовсе почти нет, а вопросы совсем какие-то завялые и полусонные. Но либералы, истинные господа теперешнего времени, имеют и свои журналы, и свою «вопросную» литературу, и своих, соответствующего роста, гениев. <...> Чеховым привыкли восхищаться, но его не любят. Он до сердца не доходит, назревших «вопросов» не затрагивает, а если затрагивает, то все-таки чересчур чисто. Горький — другое дело. Он «в самый центр» попал, а в его произведениях есть и мужик, и интеллигент, и возмущение порядками, и бесшабашная «русская удаль», и слезы, и кураж подвыпившего рабочего»19. Кстати, эту слабость живого чувства в критике этого типа хорошо чувствовал и Чехов.

Рассказ «Ионыч» не ставил вопросов, в отличие от «Дуэли» или «Иванова». Не случайно произведения Чехова рубежа именно 1880—1890-х годов вспоминали при общей характеристике творчества Чехова больше всего: в них споры персонажей позволяют критику высказать свою собственную позицию по многим вопросам русской действительности. Однако «вопросы» эти надо увидеть в духе «реальной критики» Добролюбова, т. е. сделать произведение поводом для обсуждения общественных, отчасти политизированных проблем.

Вот характерный пример:

«Не угодно ли взглянуть на типичнейшего разночинца «чеховской интеллигенции» — Лаевского из «Дуэли», или, пожалуй, даже лучше — Ионыча. В несколько растянутом и скучноватом, несмотря на хорошенькие отдельные места, рассказе того же имени изображается молодой врач Дмитрий Ионыч Старцев, который поселяется в провинции, в глуши, и постепенно врастает в эту глушь всеми интересами своего ума и сердца. О нем нельзя сказать, что он опускается в тины провинциальной обыденщины, что среда заедала его. Входя в эту среду, он не вносил с собою никакого идейного подъема или каких бы то ни было общественных стремлений, и если заговаривал иногда, уже раздобревши на городской практике, о политике или науке, то случалось это при закуске или между двумя роберами винта. Пытался еще Старцев заводить разговоры на ту тему, что человечество, слава богу, идет вперед и скоро будут обходиться без паспортов и смертной казни, а за ужином или чаем проповедовал, что нужно трудиться, что без труда жить нельзя, — и этим истощались все ресурсы его образования, если не считать его медицинского ремесла, доставлявшего ему по вечерам удовольствие вынимать из кармана бумажки, добытые практикой, затем закуски, лафит No 17, карты — вот и вся жизнь «заеденного средою» и в то же время отъевшегося на счет этой среды человека. В этой жизни было одно маленькое романическое приключение. Оно не оставило почти никакого следа на деревянной душе Ионыча, но зато показало его во весь его дрянненький рост. Романическое приключение его вначале ничем не отличалось от тысячи подобных же романических приключений. Зажиточная провинциальная семья с претензией на литературные и артистические вкусы, а в семье, как водится, дочь, и тоже с претензией на музыкальный талант. Ионыч не то что влюбился в нее, но не прочь жениться. И он мечтает, — но не так, как мечтали когда-то при соловьях и луне, а иначе, по-своему: «Если ты женишься на ней, — размышлял он, — то ее родня заставит тебя бросить земскую службу и жить в городе. Ну что же, — думает он, — в городе, так в городе. Дадут приданое, заведем обстановку...»

Но ни романа, ни свадьбы не вышло. «Котик» уехала в консерваторию, а когда вернулась, Ионыч вошел уже в ту колею, когда устройство семейного очага понимается исключительно как беспокойство, и похвалил себя за то, что не женился прежде.

Рассказано так, что читатель решительно не может понять: радоваться ли ему вместе с Ионычем, что все обошлось благополучно и человек остался жить, хотя и по-прежнему скучновато, но без семейного беспокойства, или горевать о том, что Ионыч и провинциальная среда оказались без влияния друг на друга, или же покорно склонить голову перед властью действительности, с которой ничего не поделаешь... Можно морализировать на эту тему во всех трех направлениях вместе и порознь и все-таки не добраться до той простой истины, что в создании Ионычей, этой одной из многочисленных разновидностей «чеховского интеллигента», играют роль не столько роковые обстоятельства, протест против которых бесплоден, сколько разные другие условия и, на первом плане, нашими же руками заботливо устроенные особенности нашей школы, словно специально направленной на выработку тупых, самодовольных и пошлых потребителей жизни. Эту сторону Чехов совершенно опускает из виду, сваливая все в одну кучу, за счет якобы мудреной, сложной и стихийно-непонятной жизни. Оттого-то и поднимается такой протест в душе против общей картины жизни у г-на Чехова, что пессимизм его не объективный, не вытекающий из цельного философского миросозерцания, а какой-то смутный, частичный, едва ли не объясняемый во многих случаях преобладанием унылых настроений в душе автора. И потому иной раз самого писателя как-то скорее хочется пожалеть, чем тех, кто страдает в его рассказах от нескладицы и жестокости жизни.

В то время как все внимание рассказа сосредоточивается на том, как Ионыч толстеет и откладывает деньги в банк (мы бы сказали — пошлеет, если бы автор дал нам понятие о том, что в молодости у Ионыча были задатки высших стремлений), г-н Чехов проходит мимо двух страшных драм, которые должны были разыграться в семье Туркиных: одна — в эпизоде борьбы за обманчивый призрак музыкальной славы, другая — в последней попытке вернуть утраченный идеал семейного счастья. Но г-н Чехов указывает на них вскользь, мимоходом, — и то какими-то жесткими и сухими чертами. Бледно и шаблонно очерчены фигуры отца и матери Котика. Мать на протяжении всего рассказа, с промежутками по нескольку лет, только и делает, что читает романы собственного сочинения; у отца автор подметил только одну черту — коверканье языка: «здравствуйте, пожалуйста», «недурственно», «бонжурте», «это с вашей стороны весьма перпендикулярно»...

Личность девушки намечена самыми общими штрихами»20.

Е.А. Ляцкий, критик и литературовед, ждет от автора четкого авторского высказывания («рассказано так, что читатель решительно не может понять...») и осуждает его за отсутствие дидактики. В стремлении осудить не борющегося интеллигента он, склонявшийся к либерализму, готов пожалеть членов дворянской семьи (впрочем, здесь сказывается, видимо, собственное дворянское происхождение).

Но рассказ Чехова отчаянно сопротивляется такому подходу. В.М. Маркович в статье «Пушкин, Чехов и судьба «лелеющей душу гуманности»» рассматривает особое, как он это называет, — «гуманное» отношение автора к своему герою и выделяет в пределах одного фрагмента текста «соседство разных стилистических тональностей», которое оборачивается «соседством двух различных точек зрения — насмешливой и не чуждой симпатии или уважения»: в картинах обывательского существования Туркиных «нет столкновения двух различных точек зрения, развитие сюжета придает изображаемому определенный смысл, однако время от времени читательское восприятие наталкивается на какие-то иные элементы текста, которые затрудняют его слияние с этим смыслом», и в результате открываем возможность воспринять этот недолжный мир в духе примиряющей гуманности21.

Неготовность профессионального читателя-критика, определявшего «мнения», несовпадение поэтики рассказа и приемов чтения, — еще одна причина не замеченности чеховского шедевра.

Но огромная популярность Чехова — это следствие не восторга критиков (например, именно критика «вывела в гении» М. Горького), но следствие широкой популярности среди читателей, представителей средней интеллигенции. Во многом это связано с огромной силой эмоционального воздействия чеховского текста. Так, в «Палате № 6» (1892) критика, как обычно, попыталась увидеть недостатки (очернение действительности, отсутствие ясной авторской позиции, неясность идеи, неумение справиться с большой формой22), но текст вызывал такое сильное потрясение, настолько помимо воли читателя рушил эскапизм интеллигенции, что это чувствуется не только в непосредственных первых откликах непрофессиональных читателей, но и в критических статьях. И.Е. Репин писал Чехову: «Даже просто непонятно, как из такого простого, незатейливого, совсем даже бедного по содержанию рассказа, вырастает в конце такая неотразимая, глубокая и колоссальная идея человечества <...> Я поражен, очарован <...> Спасибо, спасибо, спасибо! Какой Вы силач!..»23 Об ошеломляющем впечатлении говорили и писали Н.С. Лесков, А.Л. Волынский, даже Н.К. Михайловский и А.С. Скабичевский (который начал статью словами: «Я <...> весь день и всю ночь находился под обаянием ее; она не выходила у меня из головы; ночью я грезил ею»), а племянница редактора «Петербургской газеты» Худекова, прочтя рассказ, упала в обморок (С., 8, 459). С.И. Смирнова-Сазонова писала А. Суворину: «...он хочет, чтобы вот такие же несчастные, как я, не спали ночь от его произведений, чтобы яркостью красок, глубиною мысли осветить темные углы нашей жизни. Островский нашел такие углы на Таганке, Достоевский на каторге, Чехов пошел дальше, он спустился еще на несколько ступеней, до палаты умалишенных, до самого страшного предела, куда мы неохотно заглядываем <...> Я удивляюсь, как Вы, такой нервный чуткий человек, не оценили чеховского рассказа. В нем каждая строка бьет по нервам...»24 А.С. Лазарев-Грузинский в письме к Чехову признавался: «Какое потрясающее впечатление она произвела на меня. Я всю ночь трясся» (С., 8, 459—463). Такое же впечатление вызвали и «Мужики» (1897). И опять же отмечалась прежде всего сила эмоционального воздействия. «Высказался и сам дряхлеющий Н.К. Михайловский, высказался вежливо, не соглашаясь с Чеховым, но, видимо, извиняясь за свои прежние писания. Это было уже поздно! <...> Произошло не только слияние публики с автором, но, как это часто бывает, сразу преклонившись перед Чеховым, стали его изучать и Андреевич (Соловьев)25 написал в социал-демократическом журнале «Жизнь» огромную хвалебную статью, хотя и не совсем удачную даже по самому своему заглавию «Антон Павлович Чехов» <...>. Статья Андреевича была слишком субъективна, со многими недостатками, но совершенно бесповоротно упрочила за Чеховым место на полке русских классиков»26. Как свидетельствовал А. Измайлов: «Надо вспомнить исключительное положение Михайловского в тогдашней литературе и общественности, чтобы оценить значение этих расхолаживающих, скупых слов для Чехова. Он был буквально последний из «стаи славных». Про него говорили «magister dixit», «учитель». Молодежь знала из него целые страницы и спорила «по Михайловскому». <...> Даже после «Палаты № 6» и «Мужиков» Михайловский не более как снисходил к слишком очевидному таланту, но не записывался в его поклонники <...> Читающее общество на этот раз пошло не только мимо первого критика, но и наперекор ему»27.

Рассказ «Ионыч» не вызвал такого потрясения у читателей. И тема показалась привычной, чеховской, и не было эмоционального финала (смерть персонажа с переключением планов — на фоне равнодушного времени, как во многих других рассказах).

Огромное влияние оказало то, что «Ионыч» был воспринят в одном ряду с рассказом «Человек в футляре». Даже язык, фразеология критических отзывов об «Ионыче» говорит об этом: изображение «холодного формализма», «мертвой обстановки, в которой приходится жить современному человеку»; «Люди как бы забываются в кругу формально усвоенных ими понятий <...> Жизнь по шаблонам парализует ум, чувство и волю...»28 «Власть жизненного футляра очерчена здесь художником сильно, сжато и красиво... — писал Волжский. — Типичность чеховской картины невольно наводит читателя на размышление, сколько еще таких Ионычей выбрасывает лаборатория провинциальной российской обывательщины <...> «Беликова похоронили, а сколько таких человеков в футляре осталось, сколько их еще будет!» — говорит в конце своего рассказа о человеке в футляре Буркин; подобное же заключение напрашивается по прочтении «Ионыча». Здесь Чехов дал широчайшее обобщение российской обывательской жизни». Волжский отмечал, что «главный интерес рассказа» заключается в «психологическом процессе формирования молодого, здорового, неглупого врача Старцева в безличного обывателя», хотя самый этот процесс автор обошел вниманием29.

«Ионыч» послужил Д.Н. Овсянико-Куликовскому примером для демонстрации того свойства, которое исследователь обозначил как «односторонность», в отличие от «разносторонности» таких художников, как Шекспир, Пушкин, Тургенев. Чехов, по его мнению, производит «художественный опыт», эксперимент: «он выделяет из хаоса явлений, представляемых действительностью, известный элемент и следит за его выражением, его развитием в разных натурах»; внимание Чехова направлено к изучению «явлений, в действительности затененных или уравновешенных многими другими», — иначе было бы трудно отделить их от потока ежедневной жизни30. Первый из этих приемов состоит в том, что, «хотя провинциальная жизнь и не изображена в рассказе, ее присутствие там явственно чувствуется читателем», благодаря тому что показана семья Туркиных, аттестованная как самая талантливая в городе. Другой прием, примененный «для того, чтобы осветить жизнь города и умственный уровень его обывателей, не рисуя их, <...> состоит в том, что автор просто указывает нам, как стал относиться к местному обществу доктор Старцев, после того как он уже прожил в городе несколько лет <...> В результате у нас складывается весьма невыгодное для местного, так называемого «интеллигентного» общества представление о нем <...> На этом нашем представлении, которое нам подсказано, можно даже сказать — навязано автором, и основано освещение внутренней жизни общества города С., сделанное так, что самый-то освещаемый предмет за этим освещением и не виден»31 (здесь отмечена одна из важных черт чеховской поэтики — средство косвенной оценки изображаемого явления). Та художественная гипербола, о которой писал Овсянико-Куликовский, конечно, есть в «Ионыче» (и она совершенно выпадает из сферы внимания современного читателя), но она дана гораздо более легкими штрихами, чем в «Человеке в футляре». Скорее всего, многие выводы и о поэтике «Ионыча», и о его содержании сделаны под сильным влиянием «Человека в футляре». Не случайно группа молодежи, рабочих и интеллигентов из Устыльмы прислала телеграмму как реакцию на смерть писателя: «Сочинения Чехова долго будут любимым чтением тех, кто работает для лучшего будущего, кому ненавистны люди в футлярах и Ионычи»32.

Современная Чехову критика стремилась к определенности суждений и к откровенной публицистичности — в связи с Чеховым критика и не заметила, что у нее нет методологического инструментария, чтобы «вытащить» из произведений Чехова материал для таких суждений. «Неясность» миросозерцания определила круг проблем, который обсуждался в связи с Чеховым, и столкновение противоположных суждений (оптимист или пессимист? прозаик или драматург в первую очередь? созерцатель или философ? и т. д.). Но прежде чем понять, как относиться к миросозерцанию Чехова, как это было в связи с другими писателями, приходилось сначала определять, а в чем же суть этого самого миросозерцания и вообще есть ли оно... «Ионыч» менее, чем другие произведения Чехова, давал материал для подобных суждений.

В произведениях Чехова было нечто, принципиально необъяснимое в таких формах общественного сознания, как литературная критика. Зрелый Чехов приходит к созданию такого типа текста, который необъясним на уровне логических обобщений и нуждается в таких формах постижения, как читательское сопереживание, развертывающееся синхронно чтению текста, как литературоведческое медленное чтение и др. Литературная критика, которая строится на объяснении текста33, а не на его со-проживании, неизбежно упрощает чеховский текст в гораздо большей мере, чем это происходит с текстами многих других писателей. Эти границы понимания Чехова критиками самыми разными — от Н.К. Михайловского до Л. Шестова — блестяще показаны А.Д. Степановым в статье «Антон Чехов как зеркало русской критики»: «Субъектно-объектные отношения усложняются сходным образом, особенно в поздний период чеховского творчества, когда безоценочное повествование вбирает в себя множество точек зрения героев, каждый из которых по-своему прав и не прав. Приемы олицетворения и лиризация парадоксальным образом сочетаются с эффектом реальности: говоря словами Белого, Чехов «истончает» реальность, вызывает ощущение присутствия иного смысла, то есть текстуализирует свой мир, но никогда не называет его значения. Изображенное становится не миром и не текстом или тем и другим одновременно — отсюда голоса осуждения или, наоборот, восхищения, которые раздаются с обеих сторон границы, на которой стоит Чехов»34.

Так задачи рецепции рассказа «Ионыч» в современной Чехову критике подчинили себе анализ поэтики, навязали чрезвычайно сложному рассказу якобы присутствующие там художественные особенности и смыслы, ограничив интерпретацию рассказа на более чем столетие вперед.

Литература и источники

Аверинцев С.С. Филология // Большая советская энциклопедия. 3-е изд. Т. 27. [Электронный ресурс] // URL: http://philologos.narod.ru/texts/aver_philol.htm (дата обращения: 10.09.2021).

[Б. п.] Поэт душевной горечи и грусти // Астраханский листок, газ. Астрахань, 1914. № 151, 2 июля.

Бушканец Л.Е., Иванова Н.Ф. Разночинец в гостях у дворян (Рассказ А.П. Чехова «Ионыч») // Русская словесность. 2018. № 4. С. 32—43.

Венгеров С. Чехов Антон Павлович // Энциклопедический словарь. СПб.: Изд. Ф.А. Брокгауз и И.А. Ефрон, 1903. Т. 38. С. 777—781.

Волжский [А.С. Глинка]. Очерки о Чехове. СПб., 1903. 179 с.

Волынский А. Антон Чехов // Северный вестник. 1898. № 12. С. 198—206.

Волынский А.Л. А.П. Чехов // Волынский А.Л. Борьба за идеализм: критические статьи. СПб., 1900. С. 336—343.

Гиппиус З. Торжество в честь смерти. «Альма», трагедия Минского // Мир искусства. 1900. № 17—18. С. 85—94.

Джонсон И. Смысл и цель жизни, по воззрению Чехова // Покровский В.И. Антон Павлович Чехов: Его жизнь и сочинения: сб. ист.-лит. ст. М.: Тип. Г. Лисснера и Д. Собко, 1907. 1062 с.

Задера Г. Медицинские деятели в произведениях А.П. Чехова // Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». 1903. № 11. С. 481—510.

Записи о Чехове в дневниках С.И. Смирновой-Сазоновой / публ. и примеч. Н.И. Гитович // Литературное наследство. Т. 87. Из истории русской литературы и общественной мысли 1860—1890 годов. М.: Наука, 1977. С. 305—312.

Измайлов А. Чехов. Биографический набросок. М.: Изд-во И.Д. Сытина, 1916. 592 с.

Лавров М. А.П. Чехов в девятидесятых годах // Туркестанский край, газ. 1910. № 46.

Литературное наследство. Т. 87. Из истории русской литературы и общественной мысли 1860—1890 годов. М.: Наука, 1977. 727 с.

Ляцкий Е.А. А.П. Чехов и его рассказы // Вестник Европы. 1904. № 1. С. 104—162.

Маркович В.М. Пушкин, Чехов и судьба «лелеющей душу гуманности» // Чеховиана Чехов и Пушкин / Рос. акад. наук. Науч. совет по истории мировой культуры. Чехов, комиссия. М.: Наука. 1998. С. 19—34.

Михайловский Н.К. Кое-что о г. Чехове // Русское богатство. 1900. № 4. С. 119—140.

Овсянико-Куликовский Д.Н. А.П. Чехов // Овсянико-Куликовский Д.Н. Вопросы психологии творчества. СПб., 1902. С. 206—256.

Овсянико-Куликовский Д.Н. Наши писатели. (Литературно-критические очерки и характеристики). I. А.П. Чехов // Журнал для всех. 1899. №№ 2—3.

Памяти Чехова // Русская мысль. М., 1904. № 9. С. 165—172 (2-я паг.).

П-ский И.И. Трагедия чувства. Критический этюд (по поводу последних произведений Чехова). СПб., 1900. 25 с.

Репин И.Е. Письма к писателям и литературным деятелям. 1880—1929. М., 1950. 268 с.

Сементковский Р.И. Что нового в литературе? «Ионыч» // Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива», 1898. № 10. Стб. 389—406.

Скабичевский А.М. Больные герои больной литературы. Литература в жизни и жизнь в литературе. Критические письма. Письмо 7-е // Новое слово. 1897. Кн. 4, январь. С. 161—163 (2-я паг.).

Степанов А.Д. Антон Чехов как зеркало русской критики // А.П. Чехов: pro et contra. Творчество А.П. Чехова в русской мысли конца XIX — начала XX в. (1887—1914): антология. СПб.: РХГИ, 2002. С. 976—1007.

Столяров М. Новейшие русские новеллисты: Гаршин. Короленко. Чехов. Горький. Киев-Петербург-Харьков, 1901. 98 с.

Щеголев П.Л. [Рец. на: Мельшин. Очерки русской поэзии. СПб., 1904] // Мир Божий. 1904. № 10. С. 94—97 (2-я паг.).

Примечания

Материал частично опубликован: Бушканец Л.Е. Парадоксы интерпретации. К истории рецепции одного произведения: рассказ А.П. Чехова «Ионыч» // Казанский лингвистический журнал. 2021. Т. 4. № 1. С. 8—24.

1. [Б. п.] Поэт душевной горечи и грусти // Астраханский листок, газ. Астрахань, 1914. № 151, 2 июля.

2. Михайловский Н.К. Кое-что о г. Чехове // Русское богатство. 1900. № 4. С. 133.

3. Волжский [А.С. Глинка]. Очерки о Чехове. СПб., 1903. 179 с.

4. Венгеров С. Чехов Антон Павлович // Энциклопедический словарь. СПб.: Изд. Ф.А. Брокгауз и И.А. Ефрон, 1903. Т. 38. С. 777—781.

5. Задера Г. Медицинские деятели в произведениях А.П. Чехова // Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». 1903. № 11. С. 481—510.

6. Волжский [А.С. Глинка]. Очерки о Чехове. С. 60.

7. Скабичевский А.М. Больные герои больной литературы. Литература в жизни и жизнь в литературе. Критические письма. Письмо 7-е // Новое слово. 1897. Кн. 4, январь. С. 161—163 (2-я паг.).

8. Джонсон И. Смысл и цель жизни, по воззрению Чехова // Покровский В.И. Антон Павлович Чехов: Его жизнь и сочинения: сб. ист.-лит. ст. М.: Тип. Г. Лисснера и Д. Собко, 1907. С. 123.

9. Аверинцев С.С. Филология // Большая советская энциклопедия. 3-е изд. Т. 27. [Электронный ресурс] // URL: http://philologos.narod.ru/texts/aver_philol.htm (дата обращения: 10.09.2020).

10. Сементковский Р.И. Что нового в литературе? «Ионыч» // Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». 1898. № 10. Стб. 391.

11. П-ский И.И. Трагедия чувства. Критический этюд (по поводу последних произведений Чехова). СПб., 1900. С. 21.

12. Волжский [А.С. Глинка]. Очерки о Чехове. С. 61.

13. Волынский А.Л. А.П. Чехов // Волынский А.Л. Борьба за идеализм: критические статьи. СПб., 1900. С. 341—343. См. также: Волынский А.: Антон Чехов // Северный вестник. 1898. № 12. С. 198—206.

14. Овсянико-Куликовский Д.Н. А.П. Чехов // Вопросы психологии творчества. СПб., 1902. С. 234; Овсянико-Куликовский Д.Н. Наши писатели (Литературно-критические очерки и характеристики). I. А.П. Чехов // Журнал для всех. 1899. № 2. Стб. 138.

15. Овсянико-Куликовский Д.Н. Наши писатели (Литературно-критические очерки и характеристики). I. А.П. Чехов // Журнал для всех. 1899. № 3. Стб. 263.

16. Там же. Стб. 264.

17. Овсянико-Куликовский Д.Н. А.П. Чехов. С. 234.

18. Овсянико-Куликовский Д.Н. Наши писатели (Литературно-критические очерки и характеристики). I. А.П. Чехов // Журнал для всех. 1899. № 3. Стб. 266.

19. Гиппиус З. Торжество в честь смерти. «Альма», трагедия Минского // Мир искусства. 1900. № 17—18. С. 85—94.

20. Ляцкий Е.А. А.П. Чехов и его рассказы // Вестник Европы. 1904. № 1. С. 138—140.

21. Маркович В.М. Пушкин, Чехов и судьба «лелеющей душу гуманности» // Чеховиана. Чехов и Пушкин. М.: Наука, 1998. С. 19—34.

22. Обзор откликов, сделанный А.П. Чудаковым, см.: С. 8, 459—463.

23. Репин И.Е. Письма к писателям и литературным деятелям. 1880—1929. М.: Тип. газ. «Моск. правда», 1950. С. 102.

24. Записи о Чехове в дневниках С.И. Смирновой-Сазоновой / публ. и примеч. Н.И. Гитович // Литературное наследство. Т. 87. Из истории русской литературы и общественной мысли 1860—1890 годов. М.: Наука, 1977. С. 305—312.

25. Две первые статьи Андреевича о Чехове появились в журнале «Жизнь» в 1899 году (№ 4 и № 8).

26. Лавров М. А.П. Чехов в девятидесятых годах // Туркестанский край, газ. 1910. № 46.

27. Измайлов А. Чехов. Биографический набросок. М.: Изд-во И.Д. Сытина, 1916. С. 310—311.

28. Столяров М. Новейшие русские новеллисты: Гаршин. Короленко. Чехов. Горький. Киев—Петербург—Харьков, 1901. С. 46, 58.

29. Волжский [А.С. Глинка]. Очерки о Чехове. С. 87—88.

30. Овсянико-Куликовский Д.Н. Наши писатели. (Литературно-критические очерки и характеристики). I. А.П. Чехов // Журнал для всех. 1899. № 2. Стб. 136—137.

31. Там же, № 3. Стб. 262.

32. Памяти Чехова // Русская мысль. М., 1904. № 9. С. 165 (2-я паг.).

33. См., напр., такую характеристику критики этого времени: «Он следует распространенной у нас в последнее время критической манере разыскивать основную черту художественной психологии писателя и, разыскав ее, обозначить ее формулой и сквозь призму этой особенности рассмотреть все творчество писателя. Таким методом, между прочим, всегда пользовался Н.К. Михайловский. Этот метод принадлежит к небольшим, несложным писателям, но он совершенно не годится для разъяснения смысла творчества великих писателей со многосложной душой». Щеголев П.Л. [Рец. на: Мельшин. Очерки русской поэзии. СПб., 1904] // Мир Божий. 1904. № 10. С. 95 (2-я паг.).

34. Степанов А.Д. Антон Чехов как зеркало русской критики // А.П. Чехов: pro et contra. Творчество А.П. Чехова в русской мысли конца XIX — начала XX в. (1887—1914): антология. СПб.: РХГИ, 2002. С. 1007.