1
Это может показаться странным, но самые яркие и памятные из чеховских впечатлений последнего времени связаны для меня все-таки не с конференциями, не с чтением научных книг и статей, не с просмотром многочисленных фильмов или спектаклей, а с преподаванием Чехова в университете Северной Каролины, где работаю почти пятнадцать лет.
Почему — я и попытаюсь объяснить в этих заметках.
Что знает о Чехове мой «среднестатистический» двадцатилетний студент, записавшийся на курс под названием «Чехов»? Не многое... Русский писатель. Короткие рассказы, пьесы. Умер от туберкулеза. Кто-то (редкость!) «проходил» в школе «Вишневый сад» или «Даму с собачкой». Кто-то путает Чехова с Достоевским или считает его автором «Превращения».
Не хочу сказать, что этот условный студент знает мало. Скорее — знает другое. Мэдисон, например, увлекся рассказами «американского Чехова», как называют Раймонда Карвера (1938—1988). Американский Чехов взял его за руку и привел к просто Чехову.
Луизе Чехов напомнит «На последнем дыхании» Годара. Она прочитывает Чехова в контексте французской «новой волны», отказавшейся от условностей классического Голливуда во имя натурального освещения, реальной обстановки, будничной жизни.
Пэрис, чья специализация — философия, замечает, что Чехов предвосхитил психологические открытия XX века, такие как «текучесть» индивидуальности: при всех сложностях, связанных с пониманием других людей, гораздо сложнее нам оказывается понять себя самих.
Есть и те, кто оказался на чеховском курсе вполне случайно: по совету друзей, за компанию с соседом по общежитию или просто потому, что подходит по расписанию. Независимо от специализации студентам необходимо набрать определенное количество гуманитарных кредитов. Для некоторых Чехов и становится таким «кредитом».
Контекст, в котором мои студенты читают Чехова, не обязательно литературный и по большей части не русский. В отличие от «профессиональных» студентов-филологов из моей прошлой жизни, которые шли по лестнице русской литературы, одолевая этаж за этажом, сидящие передо мной юноши и девушки в большинстве своем поднялись к Чехову на лифте без промежуточных остановок. Прежде чем сказать им, что «Смерть чиновника» вышла из гоголевской «Шинели», нужно объяснить, кто такой Гоголь и что такое «Шинель».
В их отношении к русской литературе — и Чехову, в частности, — нет благоговейного трепета. Зато, за редким исключением, нет и предубеждений, заученных формулировок, готовых ответов. Они раскрепощены и открыты к разговору о (с) ней.
Именно — разговору. Лекция-монолог, обращенная к притихшей аудитории, склонившиеся над конспектами головы, скоропись непоспевающих за лектором ручек кажутся уже сном, а не собственным прошлым. Жанр свободного обсуждения согнал профессоров с возвышения кафедр и вытеснил лекцию-монолог из студенческой аудитории.
Преподавание, естественно, ведется по-английски. Для большинства студентов оригиналы чеховских произведений остаются недосягаемыми.
Влияет ли фактор перевода на понимание Чехова?
Принадлежу к тем, кто считает, что так же, как в стихах, в рассказах Чехова нельзя пожертвовать ни одним словом. Поэтическое у него — не узор на повествовательной ткани, а сама эта ткань, которая сопротивляется перекройке на иностранный язык.
Так вот, именно с этих позиций заявляю: перевод, даже не самый лучший, — не помеха для постижения Чехова.
В широком контексте доказывать это и не нужно: для всего мира Чехов давно уже стал Чеховым именно в переводах.
В контексте же преподавания перевод предоставляет освежающую возможность — отступить в сторону от оригинала, чтобы заново к нему приблизиться и увидеть его в новом, остраненном, свете.
Например, мои глаза давно притерлись к знаменитой концовке «Дамы с собачкой»: «И казалось, что еще немного — и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь; и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается» (С., 10, 143). Ясно, просто, по-другому, кажется, и не скажешь. Но вот переводчик делит — для удобства читателя — цельное высказывание на две части, то есть заменяет один знак препинания (точку с запятой) другим (точкой) и ставит в начале второй части на месте соединительного союза «и» противительный «но»: «Но обоим было ясно...»
Казалось бы, что здесь такого? Два коротких предложения усваиваются легче, чем одно длинное, и союз «но», действительно, представляется более логичным, поскольку налицо очевидное противоречие между «тем, что еще немного — и решение будет найдено» и тем, «что самое сложное и трудное только еще начинается».
Но в том-то и дело, — начинаем мы вместе со студентами постигать, разбирая это предложение, — что для Чехова здесь скорее не противоречие, а «непрерывная цепь», что это не обычная, а особая, чеховская, логика и музыка, согласно которым противоположности не исключают, а предопределяют и окликают друг друга.
Сказанное относится не только к нюансам и оттенкам текста, но и к принципиально непереводимым концепциям, таким, например, как «пошлость» и «тоска». Попробуйте-ка, исходя из перевода, понять, почему так взрывается Андрей Ефимыч Рагин в ответ на невинные, казалось бы, подбадривания своего друга:
«— Мы еще покажем себя! — захохотал Михаил Аверьяныч и похлопал друга по колену. — Мы еще покажем! Будущим летом, бог даст, махнем на Кавказ и весь его верхом объедем — гоп! гоп! гоп! А с Кавказа вернемся, гляди, чего доброго, на свадьбе гулять будем. — Михаил Аверьяныч лукаво подмигнул глазом. — Женим вас, дружка милого... женим...
Андрей Ефимыч вдруг почувствовал, что накипь подходит к горлу; у него страшно забилось сердце.
— Это пошло! — сказал он, быстро вставая и отходя к окну. — Неужели вы не понимаете, что говорите пошлости?» (С., 8, 117)
Пошлостей, как известно, в английском не существует.
В добротном переводе, который я использую, «пошло» переведено как «банально» (banal), а «пошлости» — как «вульгарная бессмыслица» (vulgar nonsense).
Читаем вместе со студентами этот фрагмент. Чувствую, что они удивлены остротой рагинской реакции: а что его, собственно, так возмущает? Вот здесь и необходимо объяснить, что значит эта сопротивляющаяся переводу «пошлость». Не устаю благодарить Набокова, доходчиво растолковавшего эту концепцию для англоязычного читателя1, — с его помощью и объясняю.
После этого, читая, например, «Учителя словесности» или «На святках», достаточно просто указать, что на месте невыразительной «вульгарности» (vulgarity) здесь должна находиться та самая «пошлость». И тогда становится понятным, что испытывает в финале заглавный герой «Учителя словесности» («меня окружает пошлость и пошлость»), и почему vulgarity названа «непобедимой» в «На святках».
Так же происходит и с концепцией «тоски» при разборе одноименного рассказа, название которого по-английски обычно переводится как «Grief» или «Misery», то есть «горе», «несчастье». Понимание смысловых оттенков, отличающих «тоску» от «несчастья» или, например, родственной «печали», становится ключом к пониманию рассказа и радостным актом открытия. Помню, как во время одного из обсуждений, кто-то высказался в том духе, что именно она, тоска, «громадная, не знающая границ», и является главным героем рассказа.
Заметил, кстати, что «тоска», так же как и «пошлость», становятся популярными концепциями, которые входят в словарь студентов и охотно используются ими при обсуждении не только Чехова, но и своих собственных проблем, а также современной жизни в целом. Для моих студентов эти слова так же не нуждаются в переводе, как для старших поколений «спутник» или «перестройка».
У каждого преподавателя — свои секреты приобщения студентов к оригиналу. Остроумное решение нашла моя коллега, исследовательница Достоевского, Чехова и сама опытная переводчица, Кэрол Аполлонио, которая использует сразу несколько переводов одного и того же произведения. Как раз те участки текста, где переводчики существенно расходятся друг с другом, позволяют студентам прикоснуться к многогранной сложности оригинала.
Все это — лишь отдельные примеры того, как трудности перевода не только преодолеваются, но парадоксальным образом облегчают понимание текста.
Конечно, для этого в аудитории должен находиться посредник между оригинальным текстом и переводом. Преподаватель и является таким посредником — своего рода переводчиком перевода с иностранного на язык оригинала.
И в этом обратном переводе оригинал неожиданно начинает отсвечивать новыми смыслами.
2
В изданном недавно сборнике, посвященном преподаванию Чехова в американском колледже, несколько десятков авторов, представляющих различные академические дисциплины, делятся своим опытом2. Сборник этот показывает, насколько ощутимо и многообразно присутствие Чехова в системе американского высшего образования. Кроме литературных курсов, произведения Чехова используются в классах, где готовятся будущие бизнесмены, сценаристы, актеры, экологи, экономисты, медицинские работники... В любом случае это те, кто — случайно или осознанно — потянулся на огонек чеховского имени, часто даже не подозревая, насколько значительной может оказаться такая встреча.
Впрочем, как явствует из сборника, есть в преподавании Чехова свои трудности. Несколько авторов, не сговариваясь, воспроизводят сходные «претензии» к русскому писателю студентов, выросших на современной культуре. Первоначальное сопротивление, например, вызывает чеховская «неопределенность» и отсутствие четких финалов в рассказах писателя. Особенно много жалоб вызывает драматургия, где сложности понимания также связаны с целым рядом факторов, начиная с труднопроизносимых имен и заканчивая кажущимся отсутствием действия и пассивностью чеховских персонажей. Как свидетельствует, например, один из авторов, студентам «почти всегда» не терпится, чтобы сестры поскорее уехали в Москву.
Если вернуться к моему опыту, то могу подтвердить: восприятие чеховской драматургии оказывается более сложным и проблематичным, чем восприятие прозы, особенно если речь идет об обзорных курсах.
Несколько раз коллега приглашал меня провести урок по «Трем сестрам». На Чехова в этом курсе, посвященном истории мировой драматургии, отводится одна неделя, и к «сестрам» студенты подходят без всякой подготовки. Свидетельствую: подводное течение, подтекст, символы — все это, по большей части, при чтении не улавливается. «Вот снег идет. Какой смысл?» — кажется вполне бессмысленным вопросом, так же как и следующая за ним ремарка «Пауза». «Я не пил сегодня кофе. Скажешь, чтобы мне сварили...» — звучит, как обыденная просьба сварить кофе, и ничего больше. Остается событийная канва, не вызывающая особого интереса, и герои, которые очевидно раздражают своей словоохотливостью и бездействием.
Интересно, что по отношению к столь же «пассивным» героям прозы такого раздражения, как правило, не возникает. Предполагаю, что во многом это связано с присутствием повествователя и описательного элемента. С героями прозы студенты острей ощущают внутреннее родство, чем с действующими лицами пьес.
В прозе также явственней ощущаются — и приветствуются — элементы абсурдизма, гротеск, резкие и неожиданные детали, которые неизменно провоцируют живую реакцию.
И, конечно, симпатию вызывает отсутствие у Чехова пафоса и дидактизма, нежелание навязывать свою точку зрения.
Здесь, правда, нужно быть осторожным. Замечал, что одни и те же студенты восприимчивы как к чеховскому скепсису по отношению к любой идеологии, так и к религиозному посылу Достоевского или морализму позднего Толстого. Мне кажется, что в русской литературе их привлекает не столько определенный месседж (или отсутствие оного), сколько ощущение подлинности, значительности, неотразимой художественной мощи, исходящих от каждого из читаемых произведений.
А что касается сложностей преподавания «Трех сестер» — ничего страшного. Не важно, с каким уровнем понимания студенты приходят в класс. Важно, какими они его покидают.
3
Есть остроумный афоризм: «Не все, что можно сосчитать, считается (то есть является важным), и не все, что считается, можно сосчитать».
В самом деле, как измерить эффект от преподавания Чехова?
В цифрах записавшихся на курс студентов?
В пришедшей спустя десятилетие открытке или электронном письме от одного из них со словами памяти и благодарности: «часто его перечитываю... помог мне понять себя самого...»?
В том, что, став преподавателем в частной школе, мой бывший студент сам теперь включает рассказы Чехова в свои литературные курсы?
Это то, что лежит на поверхности и, может быть, не особенно поражает своими масштабами.
Но есть что-то еще, может быть, самое главное, что ускользает от подсчета и пересказа.
В моем университетском городке есть «независимый» книжный магазин (такие еще сохранились), где каждую неделю собирается читательский клуб, состоящий в основном из людей пенсионного возраста, в прошлом — учителей, медсестер, юристов, психотерапевтов, инженеров. Под началом университетских профессоров они обсуждают самые различные тексты — от речей Линкольна до поэзии Рильке. Дошла очередь и до Чехова.
Рассказы для обсуждения, на всякий случай, я выбирал с запасом: а вдруг разговор не завяжется?
Как часто бывает с Чеховым, легко было начать дискуссию, но трудно — ее завершить.
Речь шла о «Душечке». С критической литературой члены клуба, конечно же, были не знакомы, но в том, что они говорили, присутствовал весь спектр существующих интерпретаций — от сарказма по отношению к главной героине до глубочайшего к ней сочувствия. Кто-то над Оленькой заливисто смеется и не понимает, как могут не смеяться остальные, а кто-то чуть не плачет. Кто-то считает рассказ мизогинистским, а кто-то — феминистским. Еще один из участников явно расстроен тем, что не может, как ни старается, определить своего отношения к героине, а к такому он не привык.
Чехов цепляет. Задевает за живое — даже тех, кто сопротивляется его воздействию.
Так же и в университетской аудитории. Разговариваем, обсуждаем какой-то из рассказов или пьес. Обыкновенный урок: вопросы, ответы. И вдруг — как будто пробегает какая-то искра, нащупывается ритм, оживленнее и заинтересованнее становятся голоса. Дело даже не в том, что именно в этот момент говорится, а в том, что, погружаясь на глубину чеховского текста, мы неожиданно оказываемся перед лицом вопросов о себе самих. И тогда становится очевидным, что речь идет не просто о литературе, а о чем-то насущном и жизненно важном, о том, что, как сказано в «Студенте», «имеет отношение к настоящему», «ко всем людям», и кажется, что мы — уже не совсем те, что были перед началом этого класса, до Чехова...
Сохраняются ли в складках времени эти особенные моменты, от которых не остается никаких записей?
4
Думаю, что будет правильным включить в эти заметки голоса моих студентов.
Перед окончанием курса обычно прошу их коротко ответить на вопрос: что вы вкладываете в понятие «чеховское»? Привожу — в переводе с английского — несколько характерных ответов:
«Чеховским может быть все, что угодно — от звука лопнувшей струны до рычания облезлой собачонки или звука ночного дождя по стеклу. Все это — чеховские моменты, абсурдные и прекрасные в своей банальности и человечности [...]. Вспоминаю несколько эпизодов из нашего класса, которые воплощают для меня чеховское. Однажды в класс залетел шмель, жужжавший под потолком, а за раскрытым окном в это время насвистывал мелодию проходивший мимо человек. Я помню этот момент четко, потому что кто-то заметил, что это — очень чеховская сцена: студенты в классе, чье внимание отвлечено жужжанием шмеля, в то время, как какой-то человек проходит мимо и что-то насвистывает. Я был абсолютно согласен с такой оценкой, но меня поразило, насколько будничной была эта сцена. Она была будничной и самой заурядной и в то же время прекрасной и абсурдной. Эта сцена напомнила мне о красоте реального и о реальности красоты, что, на мой взгляд, и составляет сущность чеховского».
«Должен признаться, что когда я начал читать Чехова, я почувствовал себя обманутым. Будучи незнакомым с его произведениями, я ожидал яркого художественного языка, сильных характеров и увлекательных драматических ситуаций. Вместо этого я обнаружил заурядный описательный стиль, героев, которые лишены убеждений и мужества, и жизненные ситуации, которые наполнены скукой каждодневной жизни. К концу курса, однако, я начал медленно осознавать что-то. Чеховская драма — это драма человеческих неудач и поражений. Многие персонажи в его произведениях — это люди, у которых были надежды на будущее, но к моменту, когда читатель знакомится с ними, они потеряли иллюзии по поводу окружающего мира. [...] Я не ощущал связи с большинством чеховских произведений. Читая их, я постоянно чувствовал, как будто я пропускаю что-то или попросту не могу понять смысла. Будучи студентом, который мечтает что-то изменить в мире и чего-то добиться, я не чувствую родства с драмами чеховских героев. Мне не нужно смотреть на себя в зеркало, чтобы понять, что я еще не совершил ничего значительного или ценного, а может быть, никогда и не совершу. Думаю, что, если я вернусь к Чехову позднее, его герои покажутся мне более близкими и понятными. Пока же я утешаюсь тем, что, находя эти произведения скучными, я все еще не потерпел поражения».
«Чеховское — это:
Трава, которая не виновата, но просит прощения
Чеховское — это:
Собаки, архиереи, профессора, доктора, молодые женщины и пожилые мужчины в качестве протагонистов
Чеховское — это:
Установка на условное наклонение: «Если бы знать, если бы знать!»
Чеховское — это:
Непонимание и разобщенность
Чеховское — это:
Равнораспределенность в конфликтах3
Чеховское — это:
Мир, где герои живут под молчаливыми небесами4
Чеховское — это:
Обыденность непоправимого: «Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился»
Чеховское — это:
Лопнувшая струна,
Чихнувший чиновник,
Профессор, выбрасывавший в окно клочки своей диссертации,
Молодой человек, шептавший в шутку «Я люблю вас, Наденька»,
Письма, которые не достигают своих адресатов,
Провинциальный городишко в жаркий день
Чеховское — это:
Не достоевское Чеховское — это:
Прекрасное!»
«Было бы не-чеховским считать, что существует общее для всех определение чеховского. Мне кажется, что у каждого читателя имеется собственное понимание этой концепции. Для меня чеховское означает абсурдность, проявляющуюся в самом обыкновенном и будничном. Но это также — подъемы и спады жизни. Это когда ты просто сидишь за столом и пьешь чай, но это и тоска. Это скучная история, но также и захватывающая любовная история... Чеховское предполагает неудовлетворенность: провинциальной жизнью, тем, что люди думают о тебе, неудовлетворенность самим собой [...] Чеховское также связано с интроспекцией. Каким этот мир кажется лично тебе? Этот вопрос — квинтэссенция чеховского. В ответе на него и заключается истина, но у каждого человека она — своя. Это ведет нас к еще одному аспекту чеховского: универсальной правды не существует, есть только индивидуальные правды».
«Дать исчерпывающее определение чеховскому представляется невозможным. Чехов наделяет сложностью самые заурядные жизненные ситуации и обнаруживает глубину в будничном. Чехов вдыхает жизнь в неодушевленное. Он изображает красоту и духовность природы так, что становится невозможным не почувствовать ее великолепия. Он показывает все стороны конфликта, не указывая, какая из сторон права. Он не объясняет своих произведений. Он ожидает, чтобы читатели сами решили, кого они ненавидят, любят и кому они верят. Он показывает смехотворность человеческого общения и глупость человеческого рода в целом. Он отыскивает юмор в самых неожиданных местах. В целом быть «чеховским» означает быть неповторимым, глубоким и, следовательно, необъяснимым».
«До того как я пришел в этот класс, я читал Чехова только в рамках начального курса по литературному мастерству. В результате чеховское для меня ограничивалось литературным стилем: лаконизм, стилистическая сдержанность. Сейчас же «чеховское» означает для меня нечто гораздо большее. Во-первых, это текучесть жизни. Финальные строки рассказа — чеховские, если читатель не уверен, что случится дальше. Рассказ — чеховский, если его можно охарактеризовать как моментальный снимок жизни, которая существовала задолго до этого момента и будет еще долго продолжаться после него. Во-вторых, если произведение — чеховское, оно скорее всего описывает ситуацию, настолько характерную для каждодневной жизни, что я легко могу перенести эту ситуацию в другое время и населить ее другими людьми. Чеховские произведения универсальны, и для меня их сила заключается в их жизненности».
«Чеховское для меня связано с неизбывным чувством безысходности, которое я испытываю, читая его рассказы. Отсутствие объяснений в развитии персонажей, неразрешимые конфликты, вызванные человеческой банальностью, невежеством или эгоизмом, — все, что может быть полностью охарактеризовано только термином пошлость, — основополагающие причины этой безысходности...»
«Чехов ближе к реальной жизни, чем любой из известных мне писателей. Его рассказы не ясны и не связны. Они — переплетения смыслов, с мотивами, постоянно окликающими друг друга, подобно таинственным совпадениям, которые мы ежедневно встречаем в жизни. Мы не знаем, что является важным у Чехова, как не знаем этого в реальной жизни, где отсутствует четкое нарративное развитие, и нам остается только гадать, будет ли какое-нибудь событие иметь значение для нас в будущем и в чем это значение будет заключаться? И так же, как в жизни, рассказы и пьесы Чехова открыты для разноречивых интерпретаций, зависящих от индивидуального восприятия».
«Чеховское для меня означает мир, где ничего не имеет значения и, одновременно, все имеет значение. Может быть, меня просто приводит в замешательство, что каждая деталь в его произведениях открыта для бесконечного числа интерпретаций, но мне кажется (ох уж это «мне кажется»!), что чеховское означает приятие жизни такой, какая она есть: мимолетной и зачастую бессмысленной. Однако было бы столь же чеховским признать, что смысл и красота присутствуют в скрытом виде на каждом жизненном повороте. В конце концов, зачем нужно было писать эти рассказы, если не для того, чтобы высветить значительность будничного?»
«Пример из каждодневной жизни, который кажется мне воплощением чеховского: увидев на земле монетку, человек наклонился, чтобы поднять ее «на счастье», но монетка была повернута к нему «несчастливой» стороной».
5
Я завершаю эти заметки в атмосфере неопределенности и тревожного ожидания. Вирус захлопнул двери университета. Аудитории, где обычно проходят наши классы, сузились до размеров компьютерного экрана.
Переживет ли Чехов не только этот формат, но и общую турбулентность окружающей жизни? Останется ли востребованным?
«Поживем — увидим», — как сказано в финале одной из его повестей.
Но кажется, что в мире будет больше пошлости и тоски, если в нем уменьшится число тех, кто понимает значение этих слов.
Литература
Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. М.: Изд-во МГУ 1979. 327 с.
Лапушин Р.Е. Уроки Чехова // Чеховский вестник. № 34. М.: Литературный музей, 2017. С. 47—51.
Сухих И.Н. Проблемы поэтики Чехова. 2-е изд., доп. СПб.: Филол. ф-т СПбГУ 2007. 492 с.
Approaches to Teaching the Works of Anton Chekhov / ed. by Michael C. Finke and Michael Holquist. New York: The Modern Language Association of America, 2016. 233 p.
Nabokov Vladimir. Philistines and Philistinism // Vladimir Nabokov. Lectures on Russian Literature. Orlando: A Harvest Book, 1981. Pp. 309—314.
Примечания
1. Nabokov Vladimir. Philistines and Philistinism // Vladimir Nabokov. Lectures on Russian Literature. Orlando: A Harvest Book, 1981. Pp. 309—314.
2. Approaches to Teaching the Works of Anton Chekhov / ed. by Michael C. Finke and Michael Holquist. New York: The Modern Language Association of America, 2016. 233 p. См. мою рецензию на этот сборник: Лапушин Р. Уроки Чехова // Чеховский вестник. № 34. М.: Литературный музей, 2017. С. 47—51.
3. Автор цитирует формулировку В.Б. Катаева. См.: Катаев В.Б. Проза Чехова: Проблемы интерпретации. М.: Изд-во МГУ, 1979. С. 185—203.
4. Автор цитирует формулировку И.Н. Сухих. См.: Сухих И.Н. Проблемы поэтики Чехова. 2-е изд., доп. СПб.: Филол. ф-т СПбГУ, 2007. С. 332.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |