Мое выступление будет одной из попыток проникнуть в тему «Образ Франции в русской литературе». Подобную попытку я уже осуществил обратившись к Гоголю1. Я пытался найти у Гоголя его французский миф, разобраться в нем и через образы французов и Франции увидеть какие-то отдельные элементы поэтики Гоголя, которые, может быть, не всегда бросаются в глаза, когда тема берется глобальнее.
Испытав некоторое удовольствие от вторжения в эту тему, мне захотелось идти дальше, и я почему-то сразу решил как бы по контрасту перейти от Гоголя к Чехову, посмотреть, что же делается у Чехова с этим мифом, имея в виду при этом, что вообще русская литература довольно неуклюжа в своих описаниях иностранцев. Надо сказать, что, может быть, после Пушкина, который воспринимал своих иностранных — даже странно сказать это, иностранных — персонажей как мировых героев, в дальнейшем русская литература, как правило, настолько зажимает иностранный характер в стереотип национального поведения, что само определение национальности становится более доминирующим, нежели характер любого героя, который связан с этой национальностью. И этот пресс, который русская литература накладывает на иностранных героев, говорит о какой-то удивительной внутренней несвободе при всей той свободе, которая, казалось бы, традиционно ею исповедуется.
Вообще национальная тема в русской литературе — это действительно тема очень болезненная и во многом подсознательная. Тема, которая не нашла своего выражения на уровне сознания и самосознания, что тоже говорит о русской литературе в этом смысле не самым лучшим образом, поскольку не были высветлены какие-то элементы этого национального сознания, отчего в общем иногда сказанное мимоходом различными авторами выглядит не только как пощечина, но выглядит иногда просто оскорбительно для других наций. С другой стороны, когда дело доходит до поверхности, то интонации, как раз наоборот, меняются и становятся более плавными и более приемлемыми и более миролюбивыми, нежели, так сказать, в преисподней литературного подсознания.
Не говорю о Достоевском, но, когда я исследовал Гоголя, я увидел, что французы у него составили как бы третье поколение нечистой силы, первым из которых являлась нечистая сила сугубо фольклорного характера: сначала черти, потом поляки, третьи — французы. Передвижение, три поколения нечистой силы. И надо сказать, что Гоголь со своим удивительным чувством слова и словесной структуры выстраивал эти образы таким манером, что абсолютно четко и абсолютно ясно было читателю, который хотел в это вникнуть, что это абсолютное зло, что нельзя ничего сказать в пользу этого врага человечества. Я проанализировал все маленькие характеры французов у Гоголя и увидел, что, например, в «Мертвых душах» каждый персонаж общается с французами и каждый персонаж в этой капельке французского элемента по-своему поворачивается и раскрывается. Скажем, Собакевич говорит: я устрицу есть не буду, я знаю, на что она похожа, — раскрывает свой собакевический патриотизм. Манилов же говорит о Париже. Все выстраивается определенным образом, и все в этом смысле очень и очень структурно. Любопытно, что француз все-таки самый главный враг у Гоголя (я сейчас перейду к Чехову, но я хочу заострить эту тему именно у Гоголя). Я сделал маленькое открытие: в «Тарасе Бульбе» вся ситуация изменилась благодаря французскому капитану, который выстрелил в запорожцев из польской крепости, и этот французский капитан повернул весь ход битвы, в результате чего пошли все беды на Тараса Бульбу и на все запорожское племя. Насколько здесь сознание и подсознание связаны между собой, сказать трудно, потому что это вообще великая загадка Гоголя.
Чехов, гораздо более рефлексирующий писатель, все-таки очень много скрывает в своем подсознании и находится в очень сложных, противоречивых и полярных отношениях как раз с этой темой. Вглядываясь в этот образ Чехова, связанный с французами, — это образ совсем не того доброго дядюшки Чехова — такого добродушного гуманиста, который долго лепило советское литературоведение. Тут есть какие-то элементы подсознания, которые раскрывают Чехова как человека, который может холодным или даже злым взглядом посмотреть на ту или другую проблему.
Образ Франции очень полярный у Чехова, и, помимо этой полярности, достаточно еще, повторяю, подсознания. Я вычленил несколько элементов чеховского образа Франции и мифа Чехова о Франции.
Как совершенно справедливо заметил В.Б. Катаев, французский язык — довольно постоянная стихия чеховского слова. Любопытно, что французский язык у Чехова абсолютно безобразен. Трудно найти хоть одну правильную или по крайней мере какую-то симпатичную фразу, сказанную по-французски. Любая фраза, сказанная Чеховым по-французски, начиная с первых рассказов до «Вишневого сада», в основном это фраза, вывороченная наизнанку, с внутренней задачей или дискредитировать персонаж, или создать какую-то взрывную ситуацию вокруг этой фразы. Тут самый ясный, очевидный пример — Наташа из «Трех сестер», которая говорит: «Ля Софи э дормэ дежа». Это фраза, которая сразу уничтожает Наташу — так же решительно, как и говорящие фамилии раннего Чехова. В этом смысле тут как бы беспроигрышная игра, игра на уничтожение. Почему французский язык коверкается и почему к нему надо относиться таким образом, это, наверное, загадка тоже подсознания. Потому что здесь, конечно, есть и традиционная внутренняя русская ксенофобия, которая видит всегда в иностранце подозрительную фигуру. И традиционное русское высокомерие, которое всегда за границей своего мира видит прежде всего персонаж, а уже потом человека. Осколки такого аристократического сознания — т. е. не у Чехова, а вообще общерусского аристократического сознания, когда французский язык полагается для приличного общества, и в этом смысле французский язык является языком с эксклюзивными правами. Эта борьба, которую возглавил Николай I, а вместе с ним подхватила и великая русская литература, — она сидит у Чехова в его либо сознании, либо подсознании, определить это невозможно, потому что это почти неуловимо. Такое оскорбление, которое наносится языку, на самом деле смешно и юмористично только тогда, когда находишься в контексте чеховского рассказа, в его обаянии. Когда же выходишь из него и смотришь достаточно отчужденно, — это монстр. Это монструозный взгляд на чужой язык. Коверканье иностранцем русского языка до такой степени вызвало бы у русского невероятный патриотический протест и невероятное отталкивание. Как бы подразумевается, что этого не должно быть. Это, как мне кажется, элемент национального подсознания. Юнг хорошо бы поработал с этим моментом.
Совершенно прав В.Б. Катаев, процитировав этот пассаж из «Скучной истории», когда речь идет о Франции как о стране свободы. Это и на мой взгляд, тоже присутствует в творчестве Чехова и в письмах его. Действительно, и французская литература, и Франция как страна свободы являются для Чехова символом. Но когда смотришь на этот символ, то видишь, что он достаточно ординарен. Он не продуман самостоятельно-индивидуально, он тоже как бы заемный символ. Это символ, который берется в качестве одного из элементов какого-то обширного русского национального сознания-подсознания. Тут опять-таки границы не видны, одно переходит в другое. Франция как образ свободы — это клише, которое Чеховым не слишком развивается. Как и искореженный французский язык, это тоже клише русского подсознания. Интересно, что Чехов становится в этом смысле таким, условно говоря, концептуалистом (если брать понятие из нынешней литературы), т. е. человеком, который играет с различными клише.
Сейчас речь идет только о Франции, но речь может зайти и о других элементах чеховского сознания и поэтики чеховских рассказов — может быть, тех элементов, которые еще недостаточно исследованы или почти не исследованы его аналитиками. Это вопрос довольно непростой, потому что Чехов воспринимается нами до сих пор как человек скорее картезианского сознания, в то время как, мне кажется, в нем есть и темные и непросветленные стороны.
Хотел бы еще остановиться на таком вопросе — Франция как мифологическая страна, которой фактически не существует. Это любопытно вообще для русской литературы: миф как бы о вообще несуществующей стране. Герой уезжает из России и куда-то проваливается. Франция — несуществующая страна. У Чехова есть рассказ «В Париж!». Покусанные собакой двое обывателей предполагают вылечиться именно в Париже. Но доезжают только до Курска, где, напившись, остаются на вокзале. Любопытно, что эта несуществующая страна остается и в «Вишневом саде», единственном, наверное, произведении Чехова, где на самом деле возникает какая-то концепция заграницы. До этого как бы все находится в аморфном неотчетливом состоянии. «Вишневый сад» намечает эту концепцию, но об этом чуть позже.
Хочу еще сказать о вещах довольно щекотливых. Мне кажется, что Чехов, когда хочет выйти из ситуации обыденной и дать в своих рассказах образ, который бы очень быстро вызвал отчуждение, он не прочь прибегнуть к образам французов. В данном случае француз — это символ и других наций; это снова стереотип русского сознания. Вспомните, что располневшего Ионыча обыватели называют «поляком надутым». Вообще Чехов, живший на юге, знает поляков лучше, и надо сказать, что в упоминаниях о них тоже немало обидного. Хочу в данном случае остановиться на французах, потому что в отношении к ним есть опять-таки какая-то амбивалентность.
Вот замечательный рассказ «Володя». Посмотрите, как просто решается этот вопрос. Перед самоубийством надо подать какой-то отчужденный мир с какими-то неприятными впечатлениями. Сначала возникает образ Ментоны (как говорят русские). Ментона — положительный образ. А затем сразу появляется Августин Михайлыч, и моментально идет характеристика, которая никак не может быть не отчужденной: «пожилой, очень толстый француз, служивший на парфюмерной фабрике. Он положил свою крепкую вонючую сигару на видное место, надел шляпу и вышел». Потом возникают образы двух девочек-англичанок, которые бегут по пляжу Биаррица — этакий преднабоковский образ. И затем последний образ, когда герой уже выстрелил себе в рот, возникает образ Ментоны — кстати говоря, может быть, единственный раз, когда Чехов так решительно заглянул в «life after life»: «Затем он увидел, как его покойный отец в цилиндре с широкой черной лентой, носивший в Ментоне траур по какой-то даме, вдруг охватил его обеими руками и оба они полетели в какую-то очень темную, глубокую пропасть. Потом все смешалось и исчезло...» (С. 6. 209).
Такой же решительно отчужденный образ француза возникает в рассказе «Неприятная история» (1887), где некто Жирков отправляется на свидание к даме и выясняется, что ее французский муж на месте. «Судя по фотографии (описывается этот господин Буазо. — В.Е.), которую увидел Жирков, это был дюжинный буржуа лет сорока с усатой франко-солдатской рожей, глядя на которую почему-то так и хочется потрепать за усы и бородку à la Napoléon и спросить: «Ну, что новенького, г. сержант?»» (С. 6. 242—243). Вообще этот рассказ загадочный, это В.В. Виноградов еще заметил2. Там у этого Жиркова одно имя и отчество в начале рассказа, потом другое в конце. Эта фраза, которую я прочитал, очень неуклюжа по-русски: глядя, потрепать — разрыв какой-то, — но достаточно оскорбительна. И в реальности, когда он увидел этого господина Буазо, он оказался с такой же, как и на картине, солдатской рожей и длинными усами. А дальше француз с сердитым лицом пьет все время красное вино, ругает русскую погоду, климат и комаров; когда жена берет Жиркова под руку и ведет его в спальню, никаких возражений муж не высказывает. В таком свете представлен этот персонаж — все построено на осуждении.
Вот еще одна сторона мифа о Франции. В некоторых рассказах возникает смутное представление о том, что России и Франции нужно соединиться и сыграть особую роль. Хотя опять-таки это остается в подсознании, не выходит за его рамки. В «Тине» любопытный персонаж Сусанна Моисеевна, соблазнительница, которая рассуждает: «После евреев никого я так не люблю, как русских и французов. Я плохо училась в гимназии и истории не знаю, но мне кажется, что судьба земли находится в руках у этих двух народов. Я долго жила за границей... даже в Мадриде прожила полгода... нагляделась на публику и вынесла такое убеждение, что, кроме русских и французов, нет ни одного порядочного народа. Возьмите вы языки... Немецкий язык лошадиный, английский — глупее ничего — нельзя себе представить: файть-фийть-фюйть! Итальянский приятен, только когда говоришь на нем медленно, если же послушать итальянских чечеток, то получается тот же еврейский жаргон. А поляки? Боже мой, господи! Нет противнее языка» (С. 5. 368). В общем, как видите, симпатичный такой образ. Казалось бы, это персонаж говорит. Но за этим монологом — аморфное авторское сознание, и не понимаешь, насколько автор отчуждается от персонажа, насколько он это принимает, и скорее принимает, чем отчуждается.
Любопытно, что единственный персонаж, который во всеуслышание крикнул «Vive la France!» — это лакей Яша из «Вишневого сада». Яша — это абсолютно взбесившийся франколюб, который не может жить в России и все время требует возвращения во Францию. Идею о том, что Россия — это гнилое место, что в России ничего не получится, разделяют и другие персонажи. Начинает выстраиваться довольно мрачная чеховская национальная концепция. Концепция, которая в метафизическом плане скорее бы, удовлетворила Льва Шестова, нежели советскую критику. Суть концепции: руби сад или не руби сад — это место так и останется гнилым, из которого никак не выберешься. Разные, диаметрально противоположные персонажи говорят именно об этом. Яше вторит Трофимов, очевидный предбольшевик, вечный студент. И сквозь патриотизм Раневской просматривается какой-то безнадежный взгляд на Россию.
Но то, что позже сформулировал Маяковский: «у советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока» — все-таки насмешка. О русской литературе можно сказать в национальном смысле, что у русских особенная гордость, на чужеземцев смотрят свысока. Момент постоянной игры, снятия напряженности — он и в письмах Чехова: я намозолил пятки, нет, пора в Россию; идея такая, что не то что здесь, за границей, плохо, а что настоящее там, а здесь какие-то декорации. И то же в «Вишневом саде». При всем том, что Россия плохая, а Франция не раскрывается, какая она, а если слегка раскрывается, то это «Vive la France!» с точки зрения Яши.
Подводя итог, хочу сказать, что в этом подходе (это можно проанализировать и на отношении Чехова к другим персонажам — иностранцам и инородцам — немцам, полякам, евреям) эта непроясненность сознания и подсознания у Чехова, эти стереотипы русского мышления действительно заторможивают чеховскую свободу и порой возникает впечатление, что, читая чеховский текст, идешь не быстрым шагом, а идешь по какой-то тине, по воде именно потому, что не хватает самосознания, не хватает проясненности отношения, а следовательно, не хватает свободы.
Примечания
1. Ерофеев В.В. «Французский элемент» в «Мертвых душах» Н.В. Гоголя // Изв. АН СССР. Сер. лит. и яз. 1988. № 1.
2. Виноградов В.В. О языке художественной литературы. М., 1959. С. 345—354.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |