Задача данных заметок — рассмотрение некоего частного специфического аспекта проблемы «Франция в творчестве и корреспонденции Чехова», и даже не столько самой реальной Франции как таковой, как географического, исторического и культурного понятия, сколько той специфической роли, что играл образ Франции в некоторых конкретных произведениях Чехова и в его переписке.
Согласно очень точному замечанию советского искусствоведа Б.И. Зингермана, в пространственном представлении Чехова, в его топографии можно найти несколько особых, выделенных мест1. И хотя Зингерман пишет лишь о пьесах, его классификацию можно несколько расширить и убедиться, что подобное выделение во многом переносится и на все чеховское творчество. Эти выделенные места — Усадьба как символ родового гнезда, уютного дома, где протекает действие большинства чеховских пьес, затем Москва, о которой с нежностью вспоминают его герои. Москва, которую Чехов особенно трепетно любил и которая тоже ассоциируется с уютом, домом, гармоничной светлой жизнью. Вспомним ставшее хрестоматийным воспоминание С.Я. Елпатьевского об отношении Чехова к Москве: «Москва была для него воистину обетованной землей, в которой сосредоточивалось все то, что было в России самого хорошего, приятного, светлого»2. Затем Провинция — которая была для Чехова понятием не столько географическим, сколько нравственным, вернее, безнравственным символом косности и мещанства, и, наконец, Париж — тот самый Париж, который, по словам Зингермана, «в поэтической семантике чеховской драматургии — понятие, наиболее далеко отстоящее от места действия, изображенного на сцене»3, а мы бы добавили, и наиболее далеко отстоящее от места действия всех его произведений. И вот, как провинция (а символом провинции для Чехова, и это тоже заметил Б.И. Зингерман, был город Харьков), которая может существовать и в Москве (но тогда эта Москва перестает быть связанной с Москвой «Трех сестер»), точно так же и Париж Чехова есть некое выделенное место, куда стремятся герои, как место, где есть некая изящная, красивая, разумная жизнь. Место, с которым связано представление о коротком, почти неправдоподобном празднике. И одновременно этот Париж не имеет ничего общего с тем реальным Парижем, в котором тягостную и не очень добродетельную жизнь вела Раневская. Вспомним, что в «Вишневом саде» говорила Аня о жизни своей матери в Париже. При этом нам кажется, что стоит обратить внимание на то, что Париж как реальный город, как реальный противовес усадьбе возник только в той пьесе Чехова, для героев которой жизнь в усадьбе, в Вишневом саду, есть не жизненная реальность, а то недостижимое благо, к которому они стремятся, то устойчивое ощущение опоры в жизни, укоренения в ней и защиты. Заметим, что во всех пьесах Чехова — и здесь вновь вступает в действие амбивалентность чеховской символики — гнездо, уют, но люди из своих гнезд рвутся, им там плохо. Вспомним Иванова и Шабельского из драмы «Иванов», или дядю Ваню из одноименной пьесы, или Сорина, Треплева из «Чайки». Усадьба как чистый символ, как смысл и оправдание жизни, как некий Эдем — образ жизни чистой и осмысленной — возникает только в «Вишневом саде» или в последнем монологе Нины Заречной из «Чайки», но уже как воспоминание об утерянном детстве. И такой усадьбе именно и только в «Вишневом саде» Чехов противопоставляет реальный Париж, где идет реальная жизнь, где, по словам Ани, холодно, снег, неуютно в доме ее матери. Но можно сказать, что такой образ Парижа, как отрицательное противопоставление идеальному Вишневому саду, остается редким, единственным исключением в творчестве Чехова.
Та особая стереоскопичность, объемность видения мира, которая присуща Чехову, одновременно позволяет обнаружить сосуществование и Москвы сестер Прозоровых, и Москвы героя «Скучной истории» (казалось бы, воплотившего в своей жизни все самые смелые мечты Андрея Прозорова, но не ставшего от этого более счастливым), и Москвы душной, провинциальной, Москвы лабазов купцов Лаптевых из повести «Три года». Те же соображения можно отнести и к упомянутым выше Усадьбам — с одной стороны, дом, уют, покой, устойчивость жизни и, с другой — место, где стреляются и гибнут люди от пошлости и провинциальности. Париж такой объемностью и стереоскопичностью видения в творчестве Чехова не отличается, что естественно для русского писателя, содержанием творчества которого были русская жизнь, русские характеры. Однако чеховский Париж имеет, пусть в значительно меньшей мере, чем чеховская Москва, два лица: это место, куда стремятся и, как правило, не доезжают, а если доезжают, как Раневская, то это уже тот, другой Париж, но о нем Чехов, кроме как в пьесе «Вишневый сад», более и не упоминал, откуда и более прямолинейное использование образа французского города. И точно так же более ограниченно, более однонаправленно, прежде всего только как символ, как образ другой жизни, более разумной, более культурной, в переписке, а иногда и в литературных произведениях Чехова, так не склонного к декларативным символическим образам в описании реальности, возникает образ всей Франции.
Чехов, как никто из великих русских писателей конца XIX в., уделяет мало внимания в своем творчестве загранице вообще. Русская жизнь со всеми ее сложностями представляет для него самодостаточный объект для изучения и стимул для творчества. Но и в своих ранних, «осколочных» рассказах, печатавшихся в юмористических журналах, и в рассказах более поздних эту русскую жизнь он иногда сверяет с чем-то находящимся вне ее, с неизменным, используемым как измерительный прибор, с «иным». Проблема «иного» вообще чрезвычайно интересная и малоразработанная в русском литературоведении. Напомним, «иного», который, например, у Лескова почти всегда англичанин (французы, немцы и англичане могут быть у Лескова действующими лицами, героями, но сторонним наблюдателем чаще выступает англичанин). А в рассказах у Чехова «иной» — представитель другого образа жизни, другого взгляда — чаще всего француз.
Эти персонажи достаточно редко встречаются в произведениях писателя, но уж если встречаются, то служат у него именно системой координат, точкой отсчета независимо от того, какой ценностной окраской может быть этот отсчет отмечен. Француз из рассказа «Глупый француз» с истинным ужасом смотрит на вакханалию обжорства в разгар русской масленицы, и здесь обнаруживается неявная, нигде не декларируемая идея о возможности совершенно несоизмеримых, экологически несовместимых, как мы бы сейчас сказали, взглядов двух людей даже по столь ничтожному поводу, как размеры аппетита. В рассказе «Соседи» образ француза Оливьера, пятьюдесятью годами ранее времени действия рассказа зверски убившего предполагаемого возлюбленного своей дочери, сравнивается с образом героя рассказа помещиком Ивашиным, человеком мягким и нерешительным, оказавшимся в сходной ситуации и не бывшим в состоянии ее разрешить, хотя другому «иному» это и удалось сделать. «Оливьер поступил бесчеловечно, но ведь так или иначе он решил вопрос, а я вот ничего не решил, а только напутал» (С. 8. 71), — думает Ивашин. Конечно, Оливьер никак за образец принят быть не может, он является только точкой отсчета, способом оценки. Совершенно иной контекст: для бедного Макара Денисовича из раннего рассказа «Весной» именно то, что он не французский писатель, «который пишет маленькие штучки» (С. 5. 54), является источником дополнительных унижений, которым его подвергает «здоровый и веселый генерал». Но это происходит как раз потому, что французские писатели служат для генерала заведомо положительным образом для сравнения. Вполне укладывается в этот ряд и «умный дворник» Филипп из одноименного рассказа, который представлял себе во сне идеальный город, где «все люди мудрые, нет ни одного дурака и по улицам ходят все французы и французы» (С. 2. 73). И опять, пусть в комической форме, но и здесь француз — это «иное», в данном случае некий недостижимый образец.
Приведенные выше произвольно взятые примеры и сравнения смогли бы показаться литературоведческой натяжкой и вызвать поток оппонирующих контрпримеров, хотя бы с Генуей как городом мечты доктора Дорна из пьесы «Чайка» или с невозмутимой англичанкой из рассказа «Дочь Альбиона». Но, во-первых, в отличие от упомянутых выше (и отнюдь не исчерпанных приведенными примерами) образцов сравнений с французским образом мысли, французским характером и просто персонажами-французами эти примеры единичны. А во-вторых, и это для нас главное, подтверждение особой роли Франции в мировосприятии и миропонимании Чехова мы находим в его многочисленных письмах.
Роль переписки в изучении творчества Чехова и в самом творчестве неоднократно отмечалась чеховедением. Письма Чехова не только и не столько личный дневник — к дневникам Чехов вообще не был склонен — сколько еще одна грань его литературного творчества. И в этом разделе литературного наследия Чехова вновь по-особому звучит тема Франции. Здесь можно вспомнить, например, что в письмах к разным лицам на протяжении 1897—1899 гг. подобно мечте трех сестер о Москве рефреном звучит мечта Чехова о Париже. «Всем сердцем моим стремлюсь в Париж...» (П. 7. 53), — пишет он Л.С. Мизиновой осенью 1897 г. «Париж очень хороший город...» (П. 7. 100), — убеждает он художницу А.А. Хотяинцеву, впервые приехавшую в Париж, сожалея, что плохая погода может испортить первое впечатление от любимого им города. «Париж очень хороший город, и я согласен жить в нем сколько угодно» (П. 7. 198), — повторяет он в письме к сестре в апреле 1898 г. А вернувшись в Мелихово, пишет Суворину, что вспоминает о Париже «с большим удовольствием», и добавляет: «Какой это чудесный город» (П. 7. 224). И даже когда ближе к осени кашель вновь стал мучить писателя и врачи посылали его на юг, он пишет Суворину: «Мне хочется в Париж, а теплые края не улыбаются мне вовсе» (П. 7. 257). И опять через некоторое время ему же: «Я охотно укатил бы в Париж» (П. 8. 24). Примеры можно было бы продолжить. Эти воспоминания относятся к реальной Франции.
В теме Франции можно выделить два аспекта: реальный и идеальный. К первому относятся и мысли о литературе Франции. Так, широко известны многочисленные высказывания Чехова о значении Мопассана в повышении общего уровня писательского мастерства. «Все начали теперь чудесно писать, плохих писателей вовсе нет... и знаете, кто сделал такой огромный переворот? Мопассан, — вспоминал А.И. Куприн слова Чехова, — как художник слова поставил такие огромные требования, что писать по-старому уже невозможно»4. Вспомним его восхищение Флобером, его любовное отношение к Доде, как заботился он в письмах к сестре Марии Павловне о том, чтобы та заказала для гравированного портрета недавно умершего писателя непременно темную рамку под стеклом. Этот портрет Доде Чехов послал из Франции специально, чтобы он стоял у него на рабочем столе. Вспомним, что, организуя городскую библиотеку в Таганроге, Чехов стремится к тому, чтобы вся французская, как классическая, так и наиболее значительная современная, литература была представлена в Таганрогской библиотеке не только в лучших переводах на русский, но и на французском языке, языке оригинала. Известно, что он лично купил для Таганрогской библиотеку 379 книг семидесяти французских авторов. Но для нас представляет интерес восприятие Чеховым Золя, то значение, которое Чехов придавал личности Золя — не как художника (из письма к О.Л. Книппер мы узнаем, что как писателя Чехов «мало любил его» — П. 11. 41), а как общественного деятеля.
И вот это значение Золя в нашем представлении связано с тем вторым аспектом отношения Чехова к Франции, о котором мы говорили вначале и нашедшем отражение не только в письмах, но и в творчестве Чехова-писателя: Франции как страны разума, культуры, как некоего идеального образа. Эти два аспекта присутствуют в словах Чехова в письме к А.И. Сувориной: «Природа здешняя меня не трогает, она мне чужда, но я страстно люблю тепло, люблю культуру... А культура прет здесь из каждого магазинного окошка, из каждого лукошка; от каждой собаки пахнет цивилизацией» (П. 7. 98). Представляется, что именно поэтому Чехов подчеркивает в своих письмах, говоря о Золя, не исключительность поступка Золя, открыто выступившего в деле Дрейфуса против несправедливой судебной системы, против государственного расизма, а именно естественность, закономерность поступка Золя в системе нормально организованного культурного общества. Вот цитата из письма 1898 г. Ф.Д. Батюшкову: «Зола вырос на целых три аршина; от его протестующих писем точно свежим ветром повеяло, и каждый француз почувствовал, что, слава Богу, есть еще справедливость на свете и что, если осудят невиновного, есть кому вступиться» (П. 7. 157). В другом письме того же года, адресованном А.С. Суворину, занявшему со своей газетой активную антидрейфусарскую позицию, он пишет: «И какой бы ни был приговор, Зола все-таки будет испытывать живую радость после суда, старость его будет хорошая старость, и умрет он с покойной или по крайней мере с облегченной совестью». И далее: «Как ни нервничает Зола, все-таки он представляет на суде французский здравый смысл и французы за это любят его и гордятся им» (П. 7. 168). А за месяц до этого: «У Зола благородная душа, и я... в восторге от его порыва. Франция чудесная страна, и писатели у нее чудесные» (П. 7. 143). Или еще в письме от 6 февраля 1898 г. он пишет Суворину о чистоте и нравственной высоте Золя, проявившихся именно в деле Дрейфуса. И почти через год, в октябре 1898 г., он пишет ему все о том же: «То, что делается во Франции, — это одна из великих культурных побед конца нашего века» (П. 7. 347). Особенно важно для нас, что именно Суворину, ярому антисемиту, Чехов настойчиво пишет о Золя и его позиции в деле Дрейфуса много чаще и больше, чем другим своим адресатам.
И вот тут в связи с письмами Чехова, в которых затрагивается тема Франции и французов, хотелось бы обратить внимание на некую специфическую особенность его писем, а именно на их отчасти проповеднический характер. С иронией, а чаще с добрым юмором, но от этого никак не менее настойчиво Чехов в своих письмах учительствует. Он, как повсеместно принято говорить о нем, человек, строящий школы, но отнюдь не преподающий в них, тщательно избегающий проповеднического, учительствующего тона в своем творчестве, пытается поучать в своих письмах, и тема Франции звучит здесь открыто и часто в качестве примера. Как раз поэтому, как нам представляется, чаще, чем всем другим адресатам, настойчиво возвращается он к теме Золя и делу Дрейфуса в письмах к Суворину и именно к нему — человеку глубоко скрытному, замкнутому (известно, например, что Суворин отобрал свои письма у Чехова, в которых он был, по его мнению, слишком искренен и откровенен). Чехов ставит в пример искренность и открытость Золя: «... Зола для меня ясен. Главное — он искренен, т. е. он строит свои суждения только на том, что видит, а не на призраках, как другие» (П. 7. 168).
В свете этого, так характерного для русского интеллигента вообще (а Чехов был именно воплощением русского интеллигента), стремления к просветительству, учительству, проявившегося в его письмах, и вырастает совершенно особая роль Франции как не только прекрасной страны, которой он искренне восхищался, но и как некоего образца, дидактического материала, на примере которого (и всегда неявно) Чехов призывает своих корреспондентов задуматься о жизни вообще и о жизни того времени прежде всего.
Нам не кажется преувеличением утверждение, что именно на примере упоминаний в письмах Чехова о Франции мы видим приемы этой прямой проповеди, прямого учительства. Например, письмо брату от 2 октября 1897 г. наполнено не просто восхвалением французской вежливости: «За границей стоит пожить, чтобы научиться здешней вежливости и деликатности в обращении» (П. 7. 64), но и содержит образцы этой вежливости, как образцы поведения: «Входя в вагон, нужно поклониться: нельзя начать разговора с городовым или выйти из магазина, не сказавши «bonjour». В обращении даже с нищими нужно прибавлять «monsieur» и «madame»» (Там же). И в письме к сестре М.П. Чеховой в том же месяце опять разговоры о вежливости французов, их терпимости.
Глаз Чехова не становится менее острым, человеческая ограниченность, ненавистная ему пошлость встречаются и здесь, в прекрасной Франции. Так, он видит наряду с горестной правдой «тщеславие, посторонний пафос и мещанство» (П. 7. 104) в воспоминаниях французского министра-панамиста Шарля Байо (Charles Baïhaut), о прочтении которых пишет Суворину. И здесь из горестного эпизода жизни француза делается вывод о достоинствах народа Франции, которые принимаются как положительный образец, как пример. «В общем же такое впечатление, — резюмирует он прочитанное у Шарля Байо, — как страдает, как расплачивается за все этот народ, идущий впереди всех и задающий тон европейской культуре. Это народ, который умеет пользоваться своими ошибками и которому не проходят даром его ошибки» (Там же).
Мы уже отмечали, что письма Чехова содержат непосредственные, очень живые и яркие впечатления от Парижа, Ниццы, Франции вообще. Таково одно из первых писем из Парижа еще от 21 апреля 1891 г. домой, содержащее описание города: «Масса движения. Улицы роятся и кипят. Что ни улица, то Терек бурный. Шум, гвалт. Тротуары заняты столиками, за столиками — французы, которые на улицах чувствуют себя как дома. Превосходный народ» (П. 4. 219—220). Но эти непосредственные личные живые впечатления от первой встречи с Парижем перемежаются вновь, если так можно сказать, с учительством, разумеется, учительством без всякого менторства (всем читателям Чехова известно, насколько понятие «менторство» и Чехов несовместимы), но все же учительством. И вновь сестре Марии Павловне достаточно внятно пишется о таком прекрасном качестве французов, как бережливость, и далее почти морализаторски: «...и поэтому они все богаты» (П. 7. 114). А Суворину, чье отношение к финансам, надо полагать, Чехова волновало менее всего, но чье влияние, не всегда, по мнению Чехова, благотворное, в литературном мире было значительным и это не волновать Чехова не могло, он пишет о достойных нравах французского литературного мира, например о том, как достойно, «умно и изящно» (П. 7. 121) написали французские писатели о смерти Доде, а вот у нас писатели, даже если умрет Лев Толстой, так не напишут, тут же добавляет Чехов. И число подобных примеров, где Франция, французы приводятся как некий образец, пример, как материал для учительства (которому Чехов никогда не давал проявиться в своем творчестве литературном), но которое и есть один из лейтмотивов его переписки, можно только умножать.
Подводя итоги наших заметок, скажем следующее: как в рассказах, так и в письмах Чехова Франция играет, казалось бы, одну и ту же роль — неизменного, в смысле неизменяемого, образца для сравнения с реалиями русской жизни, полностью находящеюся вне этих реалий, никак с ними не связанного (только такие примеры мы и вводим в рассмотрение). Но если в рассказах писатель никогда не позволяет себе выступить с декларациями, в рассказах любые образцы, связанные с Францией, всего лишь безличные средства для сравнения, они «иные», они ценностно нейтральны, то в письмах, где Чехов выступает как личность и как гражданин, свои взгляды он именно декларирует и проповедует. Но для проповеди нужны примеры, и тут именно роль подобного положительного примера играет зачастую, как материал дидактический, тема и образ Франции.
Примечания
1. Зингерман Б. Театр Чехова и его мировое значение. М., 1988. С. 99—100.
2. А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1986. С. 556.
3. Зингерман Б. Указ. соч. С. 99.
4. А.П. Чехов в воспоминаниях современников. С. 564—565.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |