Изучение художественного и эпистолярного творчества Чехова в танатологическом аспекте не теряет своей актуальности, поскольку, как утверждает современный философ, «в восприятии смерти выявляются тайны человеческой личности»1, а Чехов по-прежнему остается самым, может быть, «неуловимым» писателем XIX века. «Отношением к смерти — объективно самому важному, как всеобщему, непреложному и неизбежному в жизни, — определяется у каждого отношение к жизни. У художника, следовательно, им определяется все его творчество»2, — был убежден П.М. Бицилли.
Эпистолярные высказывания Чехова, воспоминания о нем современников, творчество писателя обнаруживают его экзистенциалистскую точку зрения на феномен смерти.
Вопрос о смерти рано встает перед Чеховым-человеком, врачом и писателем. Страшно потрясла его смерть от чахотки брата Николая в 1889 г.: «Бедняга художник умер. <...> для меня не было ни одной минуты, когда бы я мог отделаться от сознания близости катастрофы...»; «Наша семья еще не знала смерти, и гроб пришлось видеть у себя впервые» (П., 3, 227). Под «отвратительным впечатлением» от смерти художника, по словам самого писателя (П., 3, 244), была создана повесть «Скучная история (Из записок старого человека)» — одно из самых беспощадных по глубине проникновения в человеческое существование литературное произведение.
По наблюдениям английского литературоведа Д. Рейфилда3, в основе мироощущения Чехова были стоицизм и постоянное «чувство смерти». Это противоречие, «пограничная ситуация», действительно определяет философско-эстетическую концепцию многих произведений писателя.
Экзистенциалистская точка зрения на феномен смерти наиболее заметно выражается, на наш взгляд, в таких прозаических произведениях разных периодов творчества Чехова, как «Скука жизни», «Огни», «Палата № 6», «Рассказ неизвестного человека», «Гусев», «Дуэль», «Скрипка Ротшильда», «Учитель словесности», «Ионыч» и других, но, возможно, насыщеннее всего в повести «Скучная история».
Несмотря на разноголосицу в решении важнейших философских вопросов, наиболее общее экзистенциалистское отношение к смерти предполагает выявление плодотворности сознания смерти для достижения подлинной экзистенции. Лишь угроза смерти оказывается в состоянии привести человеческую жизнь к исключительной остроте ее переживания. «Мышление к смерти уплотняет, концентрирует жизнь», — писал в своих дневниках Киркегор4.
Обращённость к смерти, переживание смерти как «пограничной ситуации» заставили старого профессора Николая Степановича, главного героя «Скучной истории», по-настоящему сосредоточиться на самом себе и взглянуть по-новому на самого себя, на привычные повседневные вещи и общепринятые истины, устремиться к поискам подлинного индивидуального бытия.
««Познай самого себя» — прекрасный и полезный совет, жаль только, что древние не догадались указать способ, как пользоваться этим советом» (С., 7, 306), — размышляет Николай Степанович. Чеховский профессор перед угрозой смерти задумался о внутреннем Я, о своем Я как таковом.
Ироническое замечание героя предполагает другую постановку древнего вопроса: а что это значит — познать самого себя? Киркегор настаивал, что каждый человек не просто должен задать себе вопрос о смысле своего существования, но собственная жизнь каждого человека и должна являться ответом на этот вопрос. Настоящее знание Николая Степановича началось со страдания — смертельной болезни. Будучи вытолкнутым из привычного нормального русла жизни, он оказался в трагической ситуации существования, описанной датским мыслителем в книге «Повторение»: «Я дошел до крайних пределов. Существование опротивело мне, оно безвкусно, лишено соли и смысла. <...> Где я? Что такое мир? Что означает самое это слово? Кто обманом вовлек меня сюда и бросил на произвол судьбы? Кто я? <...> Откуда взялась во мне заинтересованность в этом крупном предприятии, именуемом действительностью? Каков мой интерес?»5 Сравним со «Скучной историей»: «Сижу я неподвижно, ни о чем не думая и не чувствуя никаких желаний; если передо мной лежит книга, то машинально я придвигаю ее к себе и читаю без всякого интереса» (С., 7, 254). «...62 года, которые уже прожиты, следует считать пропащими. Я ловлю себя на этих мыслях и стараюсь убедить себя, что они случайны, временны и сидят во мне не глубоко» (С., 7, 291). «Допустим, что я знаменит тысячу раз, что я герой, которым гордится моя родина; во всех газетах пишут бюллетени о моей болезни, по почте идут уже ко мне сочувственные адреса от товарищей, учеников и публики, но всё это не помешает мне умереть на чужой кровати, в тоске, в совершенном одиночестве...» (С., 7, 305—306).
Несколько иное отношение человека к смерти показано Чеховым в рассказе «Гусев», первом постсахалинском рассказе, общий тон которого намеренно отличается почти эпическим спокойствием. Предсахалинская повесть «Скучная история» открывала глубинные пласты внутренней жизни человека, отличалась психологической насыщенностью. В центре внимания Чехова был герой-интеллектуал, человек выдающийся в своем роде, яркая индивидуальность.
Гусева, главного героя рассказа, названного одним из персонажей «бессмысленным человеком», по киркегоровской иерархии можно отнести к «непосредственному человеку», который лишен всякой рефлексии и с точки зрения духовного является «всего лишь составной частью остального материального мира <...>, и такой человек содержит в себе лишь ложное подобие вечности. Таким образом, его Я <...> может ожидать, желать, наслаждаться... но оно всегда остается пассивным»6.
Отсутствие смысла в человеческом существовании и во всем, что его окружает — один из главных мотивов рассказа. «У моря нет ни смысла, ни жалости. <...> У парохода тоже бессмысленное и жестокое выражение. <...> если бы у океана были свои люди, то оно, чудовище, давило бы их, не разбирая тоже святых и грешных» (С., 7, 337). Зачем жил и умер рядовой Гусев? «Вырвать человека из родного гнезда, тащить пятнадцать тысяч верст, потом вогнать в чахотку и... и для чего всё это, спрашивается? Для того чтоб сделать из него денщика для какого-нибудь капитана Копейкина или мичмана Дырки», — возмущается Павел Иванович, неутомимый борец за справедливость, чья «сознательная» деятельность, впрочем, никому не принесла пользы и, в конечном итоге, тоже не имела смысла: «Все знакомые говорят мне: «Невыносимейший вы человек, Павел Иваныч!» Горжусь такой репутацией. Прослужил на Дальнем Востоке три года, а оставил после себя память на сто лет: со всеми разругался. Приятели пишут из России: «Не приезжай». А я вот возьму, да на зло и приеду... Да... Вот это жизнь, я понимаю. Это можно назвать жизнью» (С., 7, 333).
Нелепость, бессмыслица жизни обессмысливает и смерть, которая становится банальнейшим фактом. Неслучайно в рассказе размывается граница перехода между жизнью и смертью. Незаметно умирает Павел Иванович, оставляя окружающих равнодушными к его исчезновению. Гусев просто «спит... два дня, а на третий в полдень приходят сверху два матроса и выносят его из лазарета» (С., 7, 338). Человек, будучи ничем при жизни, естественно превращается в ничто после смерти, попадая из небытия в небытие. Оказывается, что отсутствие в человеке индивидуальности, стремления к внутреннему Я, устраняет страх смерти. Однако если нет личностного осознания смысла смерти для жизни, — нет подлинного существования. Таким образом, круг замыкается: бессмыслица смерти обессмысливает и саму человеческую жизнь.
Чехова интересуют не столько страшные социальные условия, ни во что не ставящие человека, сколько сам человек, превращающий себя в ничто, о себе не задумывающийся. Жизнь для лучших чеховских героев — это постоянное усилие выбора, в том числе и выбора себя. Нет выбора — нет ни личности, ни жизни, ни смерти. Однако возможен и ложный выбор, загоняющий человека в рамки несвободы. Так, Павел Иванович демонстрирует торжество социальной оболочки. Даже перед смертью его беспокоит не собственное Я, а внешняя сторона жизни, и его последние слова, которые слышит Гусев: «твой командир крал?» (С., 7, 335). Внешняя жизнь не может определять истинное Я, и человек, стремящийся к истине, оказывается вне истины. Правда, у Павла Ивановича все же есть чувство отчаяния, хотя нет сомнения личности и нет понимания отчаяния своего существования. А такие, как Гусев, безликая «до призрачности»7 масса, не только не осознают, но даже не чувствуют своего ничтожества. Почти с удовольствием вспоминает герой, как ни за что (так, «во двор зашли», да и «скучно стало») избил «четырех манз», и как потом его за это побили самого, и, как выясняется, тоже напрасно, потому что через некоторое время от бессмыслицы и скуки, глядя на толстого китайца и зевая, герой думает: «Вот этого жирного по шее бы смазать...» (С., 7, 334). Лишь изредка Гусева посещают жуткие ощущения в преддверии смерти и томят неопределенные желания, которых он сам никогда не смог бы объяснить и осмыслить.
Говоря о «непосредственном человеке», Киркегор замечал: «Тут нет иной диалектики, кроме диалектики приятного и неприятного, нет и иных представлений, помимо представлений о счастье, несчастье, судьбе»8.
Тема рока, судьбы, ничтожества человека перед природой проявляется в чеховском рассказе через символическую деталь: в бреду Гусеву неоднократно видится в черном дыму большая бычья голова без глаз. Изображение бычьей головы, согласно многим дохристианским мифологиям, имело несколько символических значений. Чаще всего бык олицетворял образ бога земли и плодородия, нередко был связан с преисподней, отождествляясь с покровителем мертвых9, а также ассоциировался с водой (для греческой мифологии, например, было характерно представление о Посейдоне как о быке)10. У некоторых народов было распространено культовое почитание быка как священного жертвенного животного11.
Все эти мифологические значения связаны с проблематикой рассказа. Духовно мертвый Гусев, с одной стороны, находится во власти бессознательных могущественных природных сил и сам является их ничтожной частью, а после смерти просто исчезает в морских глубинах. С другой стороны, герой становится жертвой бесчеловечных общественных устоев. Может быть, самое страшное в этом болезненном сне Гусева то, что бычья голова лишена глаз. Чеховский «непосредственный человек» показан как слепая жертва, даже не видящая, не ведающая, не осознающая того, что с ней происходит.
Изображение смерти в рассказе «Гусев» связано и с так называемым органическим видением смерти, с мифическим временем. Смерть как конкретное, биологическое или индивидуальное событие здесь нейтрализуется. «В органической метафизике смерти как таковой (во всяком случае той смерти, которую мы знаем) не существует, ибо в этой метафизике мы не найдем ссылок на субъективность, которая осознает угрозу со стороны смерти и знает свою собственную смерть и смерть других. Смерть остается сновидением по поводу смерти, т. е. символом события, не имеющего никакого отношения к «вот тут» и «вот здесь» свершающейся смерти»12.
Смерть чеховского «непосредственного человека», как бессознательной части материального мира, вливаясь в вечный цикл природы, по меркам жизни космоса остается совершенно незамеченной и никак не отражается на глобальной жизни природных стихий. Такое восприятие смерти было, несомненно, чуждо самому Чехову: «Если после смерти уничтожается индивидуальность, то жизни нет. Я не могу утешаться тем, что сольюсь с козявками и мухами в мировой жизни, которая имеет цель. Я даже цели этой не знаю»13, — говорил писатель. После «Гусева» в его произведениях нередко изображаются герои, чье существование стремится влиться в поток всеобщей жизни и трагически теряется в нем. Можно вспомнить рассказ «В родном углу»: «Этот простор, это красивое спокойствие степи говорили ей, что счастье близко <...>. И в то же время нескончаемая равнина, однообразная, без одной живой души, пугала ее, и минутами было ясно, что это спокойное зеленое чудовище поглотит ее жизнь, обратит в ничто» (С., 9, 316).
И все же бессмертная мировая жизнь, жизнь вечной, по сравнению с человеком, природы неизменно привлекала к себе Чехова своей нечеловеческой красотой, совершенством и гармонией, для человека столь не доступными и столь желанными. Рассказ «Гусев» заканчивается словами повествователя: «Небо становится нежно-сиреневым. Глядя на это великолепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке и назвать трудно» (С., 7, 339). Герои рассказа «Дама с собачкой» прислушиваются к жизни моря, совершенно иной, по сравнению с жизнью человека: «Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет. И в этом постоянстве, в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства» (С., 10, 133).
Экзистенциалистская точка зрения Чехова на феномен смерти нашла отражение и в его эпистолярном наследии, личных высказываниях (по воспоминаниям современников). По разным причинам (биографическим и психофизиологическим) Чехов гораздо острее, чем многие окружающие его люди, чувствовал неизбежность смерти, своей и других. С одной стороны, существенное влияние оказывали напряженный ритм жизни, профессиональный писательский труд, широкая благотворительность, каждодневное планомерное делание добра (исполнение рассудочного долга, как считал А. Дерман14), потеря близких. С другой стороны, воздействовали такие факторы, как выматывающие болезни и выраженный психастенический темперамент Чехова15. Все это порой приводило писателя к глубокой усталости от жизни, ощущению душевной старости и предчувствию небытия, что заметно проявилось в конце восьмидесятых и начале девяностых годов (после смерти брата Николая), о чем свидетельствуют письма этого периода. «Увы, я уже старый молодой человек, любовь моя не солнце и не делает весны ни для меня, ни для той птицы, которую я люблю» (из письма к Л.С. Мизиновой 27 марта 1892 г.) (П., 5, 36). «Как это ни странно, мне уже давно перевалило за 30, и я уже чувствую близость 40. Постарел я не только телесно, но и душевно. <...> Я встаю с постели и ложусь с таким чувством, как будто у меня иссяк интерес к жизни» (из письма к А.С. Суворину 8 апреля 1892 г.) (П., 5, 49).
В дневнике А.С. Суворина за 1897 г. находим «несколько мыслей Чехова» (высказывания, которые стилистически и содержательно «выбиваются» из записей Суворина, и, скорее всего, принадлежат именно Чехову)16: «Смерть возбуждает нечто большее, чем ужас. Но когда живешь, об ней мало думаешь. Я, по крайней мере. А когда буду умирать, увижу, что это такое. Страшно стать ничем»17. Из этих слов как будто можно сделать вывод о том, что писатель «мало думал» о смерти. Однако о чеховской позиции никогда нельзя судить по единичному высказыванию.
Еще в октябре 1888 г. Чехов так характеризовал в письме А.С. Суворину персонажа задуманной сообща пьесы: «о смерти не умеет думать» (П., 3, 33). Это косвенно свидетельствует об отношении писателя к смерти, о которой надо «уметь думать». Многие его письма также подтверждают, что на протяжении всей жизни Чехов не переставал думать о смерти: о ее значении, экзистенциальном потенциале, о парадоксах ее социального и интимного восприятия. Например, в письме к А.С. Суворину от 30 мая 1888 г. узнаем об одном эпизоде из жизни Чехова: «...старшая дочь, женщина-врач — гордость всей семьи и, как величают ее мужики, святая — изображает из себя воистину что-то необыкновенное. У нее опухоль в мозгу; от этого она совершенно слепа, страдает эпилепсией и постоянной головной болью. Она знает, что ожидает ее, и стоически, с поразительным хладнокровием говорит о смерти, которая близка. Врачуя публику, я привык видеть людей, которые скоро умрут, и я всегда чувствовал себя как-то странно, когда при мне говорили, улыбались или плакали люди, смерть которых была близка, но здесь, когда я вижу на террасе слепую, которая смеется, шутит или слушает, как ей читают мои «Сумерки», мне уж начинает казаться странным не то, что докторша умрет, а то, что мы не чувствуем своей собственной смерти и пишем «Сумерки», точно никогда не умрем» (П., 2, 278). «И беда, что <...> смерти <...> в жизни человеческой не случай и не происшествие, а обыкновенная вещь» (С., 17, 8).
Смерть возбуждает у писателя нечто большее, чем ужас, то, что не является просто страхом смерти, но становится экзистенциальным страхом, сомнением в подлинности своего бытия. Чувство и осознание неизбежной собственной смерти приводит к переосмыслению итогов жизни (с этой точки зрения даже «Сумерки» могут показаться нелепыми). Так писатель в своих размышлениях явно приближается к осознанной экзистенциалистской точке зрения. Постижение смерти как границы жизни необходимо пробуждает в человеке чувство ответственности за собственную жизнь, за полноту и подлинность своего существования. Неизвестность часа смерти приводит к необходимости организовать жизнь так, чтобы «исполнение смысла достигалось всецело уже в настоящий момент», чтобы «со всей энергией жить в настоящем»18.
Жизнь самого Чехова была наполнена такими смыслоисполняющими мгновениями. Если бы даже он не был гениальным писателем, осталась бы память о его многочисленных добрых делах во имя людей: несколько построенных на личные деньги школ, библиотеки, помощь голодающим и больным во время холеры, честная книга о царской каторге, о Сахалине. Но самое главное: Чехов никогда не забывал о том, что основная задача человека, требующая напряженных усилий, состоит в воспитании и совершенствовании своей личности, своего Я.
Есть одно воспоминание о Чехове, которое, на первый взгляд, противоречит вышеизложенному утверждению о том, что смерть для Чехова представлялась «жизнеуплотняющим» фактором. П. Сергеенко рассказывал:
«— Бедный Левитан! Даром пропал человек.
Левитан перед этим умер. Чехова связывали с Левитаном и художественное сродство, и долгие годы дружбы.
Я, чтоб сказать что-нибудь, спросил:
— Почему же «пропал»?
— Он мог бы еще долго жить.
Тут я, написавший перед этим «Сократа», схватился за удобный случай, чтоб поцитировать свое произведение, и сказал:
— А вот Сократ говорит, что следует заботиться не о том, чтоб жить во что бы то ни стало, а только о том, чтоб жить хорошо. Левитан жил не плохо и сделал, что мог, оставив после себя вечную память.
Тут мне захотелось сказать под флагом Левитана что-нибудь успокоительное Чехову относительно его болезни, и я добавил:
— И кто знает? Сколько именно кому надо жить, чтоб получше использовать свою жизнь? Быть может, болезнь Левитана, т. е. мысль о приближении конца, и способствовала накоплению в нем той духовной квинтэссенции, которую он внес в свои произведения и сделал их бессмертными. И сознание это, быть может, примиряло Левитана с переходом в другую жизнь.
— Левитан боялся смерти и не хотел умирать, — проговорил Чехов с оттенком суровости в голосе.
— Боялся, быть может, пока перед ним не сползла завеса...
Чехов сделал нетерпеливое движение и прервал меня:
— Он ни во что это не верил, — в тамошнее. Да и что там? Ничего там нет, — сказал Чехов с поразившей меня горячностью.
Но сейчас же спохватился и затормозил себя и, перенеся взгляд в сторону, вяло заговорил о чем-то незначительном»19.
И снова важно обратить внимание не на содержание слов, а на условия, при которых эти слова были произнесены, их контекст. Современники отзывались о Сергеенко как о человеке поверхностном и нудном. Для него разговор о смерти явился только удобным поводом «поцитировать свое произведение», блеснуть собой. Легкомысленный, почти фамильярный («под флагом Левитана») тон говорит о том, что перед нами пустая болтовня («чтоб сказать что-нибудь»), но не истинное переживание. Чехов сдержан и немногословен с навязчивым Сергеенко, потому что в таких важных вопросах не всегда мог довериться даже самому близкому другу, каким был, например, для него долгое время А.С. Суворин.
Киркегор — как человек, писатель и религиозный мыслитель — противопоставлял отчаянию и страху смерти только иррациональный прорыв к Богу. Чехов — как человек и медик — страху смерти противополагал не веру («Да и что там?»), а обостренное чувство долга (во всей многозначности этого слова): «...человек не может быть всю жизнь здоров и весел, его всегда ожидают потери, он не может уберечься от смерти, хотя бы был Александром Македонским, — и надо быть ко всему готовым и ко всему относиться как к неизбежно необходимому, как это ни грустно. Надо только, по мере сил, исполнять свой долг — и больше ничего» (из письма к М.П. Чеховой 13 ноября 1898 г.) (П., 7, 327). С этой точки зрения Чехова можно назвать истинным этиком в киркегоровском смысле: «Истинное этическое воззрение на жизнь требует от человека исполнения не внешнего, а внутреннего долга, долга к самому себе, к своей душе, которую он должен не погубить, но обрести. Чем глубже между тем этическая основа жизни человека, тем меньше у него потребности ежеминутно говорить о долге вообще или советоваться с другими относительно «своего» долга, в частности, и тем меньше сомнений относительно способов выполнения этого долга»20.
Однако Чехов-художник явно выходил за рамки заявленного им этического императива («Надо только, по мере сил, исполнять свой долг — и больше ничего»), и мысль о смерти как «посещении Бога» (выражение из рассказа «Скука жизни») была вовсе не чужда ему. И неслучайно, наверное, знаменитый диалог с Буниным завершается чеховским утверждением: «Ни в коем случае не можем мы исчезнуть без следа. Обязательно будем жить после смерти. Бессмертие — факт. Вот погодите, я докажу вам это...»21.
Описание кончины Чехова ярко свидетельствует о его мужестве перед лицом смерти и победе над страхом смерти. Он умирал в полном сознании. «Когда теперь вспоминают о некоторых его выражениях, кратких и как будто брошенных случайно <...>, возникает предположение, что мысль о близости смерти у него явилась раньше, чем у окружающих: за несколько дней пред кончиной <...> А.П. распорядился, чтобы деньги были адресованы на имя его супруги, и когда Ольга Леонардовна спросила его, почему это, он ответил: «Да знаешь, на всякий случай...»
Последние его слова были: «Умираю», и затем еще тише, по-немецки, к доктору: «Ich schterbe». Пульс становился все тише... Умирающий сидел в постели, согнувшись и подпертый подушками, потом вдруг склонился на бок, — и без вздоха, без видимого внешнего знака, жизнь остановилась»22. Перед лицом смерти Чехов заботился, в первую очередь, о других людях. Предсмертные слова, произнесенные по-немецки, не таят в себе большой загадки: они были обращены к доктору-немцу, умирающий дал понять, что ясно осознает свое состояние.
Экзистенциалистская точка зрения Чехова на феномен смерти проявляется в сознании смерти как «конститутивной части самой текущей жизни»23 или жизнетворящего фактора, в представлении смерти как «пограничной ситуации», способной потрясти жизнь до самых основ, открыть сомнительность любого знания о бытии и обратить человека к собственному Я, к поискам подлинной экзистенции. «Ни одна наша смертная мерка не годится для суждения о небытии, о том, что не есть человек» (С., 17, 101), — писал Чехов в записных книжках.
Преддверие смерти как индивидуальное переживание пограничной ситуации вырывает человека из контекста повседневности, напоминая о подлинном существовании, однако в потоке природной жизни смерть человека предстает естественным заурядным явлением.
В этом смысле финал «Гусева» перекликается с финалами таких произведений, как «Палата № 6», «Черный монах», «Архиерей». Перед смертью Рагин видит бегущее мимо него «стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных, о которых он читал вчера» (С., 8, 126), в дальнейшем повествователь намекает на то, что доктора все быстро забыли: «На похоронах были только Михаил Аверьяныч и Дарьюшка» (С., 8, 126). «Невыразимое, безграничное счастье» перед смертью наполняет все существо Коврина: «Он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна» (С., 8, 257). А после смерти магистр, скорее всего, тоже будет быстро всеми забыт, поскольку подруга, ухаживающая за ним, даже не проснулась на его отчаянный зов. Вспомним также предсмертное видение преосвященного Петра: «представлялось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идет по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти куда угодно!» (С., 10, 200), и плохо поддающийся объяснению24, по мнению многих исследователей, финал рассказа: «Через месяц был назначен новый викарный архиерей, а о преосвященном Петре уже никто не вспоминал. А потом и совсем забыли» (С., 10, 201).
В отличие от экзистенциально-философского отношения к смерти как к окончательному критерию существования и окончательному решающему вопросу, точка зрения Чехова покоится не только на собственном восприятии этого феномена (экзистенциальном переживании), но прежде всего на переживании художественном — т. е. художественном изображении жизни, причем как внутреннего мира отдельной личности (чье индивидуальное существование всегда трагично, потому что конечно), так и (это не менее важно для Чехова) текущей всеобщей природной жизни, в вечном потоке которой смерть единичного существа воспринимается как обыденное, почти незаметное, ничем не примечательное событие.
Примечания
1. Гуревич А.Я. Предисловие. Филипп Арьес: смерть как проблема исторической антропологии // Арьес Ф. Человек перед лицом смерти. М.: «Прогресс-Академия», 1992. С. 6.
2. Бицилли П.М. Трагедия русской культуры. С. 180.
3. Пучкова Г.А. Дональд Рейфилд — английский исследователь и биограф А.П. Чехова (К истории англоязычной Чеховианы XX века). URL: http://www.auditorium.ru/aud/conf/conf39/forum/gb.php?step=view
4. Цит. по: Подорога В.А. Выражение и смысл. Ландшафтные миры философии: Сёрен Киркегор, Фридрих Ницше, Мартин Хайдеггер, Марсель Пруст, Франц Кафка. М., 1995. С. 94.
5. Керкегор С. Повторение. М.: Лабиринт, 2008. С. 116.
6. Кьеркегор С. Страх и трепет. С. 285.
7. Бицилли П.М. Трагедия русской культуры. С. 314.
8. Кьеркегор С. Страх и трепет. С. 285.
9. Голан А. Миф и символ. М.: Русслит, 1993. С. 52—62.
10. Мифы народов мира. Энциклопедия: в 2-х т. М.: Рос. энциклопедия, 1997. Т. 1. С. 203.
11. Там же.
12. Подорога В.А. Выражение и смысл. С. 104.
13. Дневник Алексея Сергеевича Суворина. London—М.: The Gamet Press; М.: Изд-во Независимая газета, 2000. С. 303.
14. Дерман А. Творческий портрет Чехова. М.: «Мир», 1929. С. 163.
15. Бурно М.Е. О психастеническом мироощущении А.П. Чехова. С. 16.
16. Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 579.
17. Там же. С. 303.
18. Больнов О.Ф. Философия экзистенциализма. С. 132.
19. Сергеенко П. О Чехове // О Чехове. М., 1910. С. 217.
20. Кьеркегор С. Наслаждение и долг. С. 301.
21. Бунин И.А. Чехов // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М.: Худож. лит., 1986. С. 497.
22. Кончина и похороны А.П. Чехова // О Чехове. М., 1910. С. 312.
23. Больнов О.Ф. Философия экзистенциализма. С. 111.
24. См., например: Степанов А.Д. Проблемы коммуникации у Чехова. М.: Языки славянской культуры, 2005. С. 354—359; Тюпа В.И. Коммуникативная стратегия чеховской поэтики // Чеховские чтения в Оттаве. Тверь; Оттава: Лилия Принт, 2006. С. 27—30.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |