Среди точек притяжения-отталкивания философии Киркегора и художественной философии Чехова нужно особо отметить вопрос о любви.
В небольшой повести Киркегора «Повторение» (жанр этого произведения ученые устанавливают по-разному: от новеллы, автобиографии до философского трактата) анализируется поэтическое чувство юноши, которое Константин Констанциус, киркегоровский псевдоним, автор и персонаж «Повторения», определяет как любовь-воспоминание. «Мой юный друг влюбился искренно и глубоко, и все-таки он готов был сразу начать переживать свою любовь в воспоминании. В сущности, значит, он уже совсем покончил с реальными отношениями к молодой девушке. <...> Умри девушка завтра, это уже не внесет в его жизнь никакой существенной перемены»1. Воспоминание — неотъемлемый атрибут любви вообще, так как влюбленный готов переживать чувство, захватившее его, снова и снова, но только в любви-воспоминании психологическое время устремлено в прошлое, а реальный предмет любви уходит на второй план, поскольку мешает отойти от действительности на безопасное для идеала расстояние.
Любовь-воспоминание ярко характеризует всех киркегоровских эстетиков, но сложнее и колоритнее проявляется у поэтических натур, поэтов и художников. В бумагах Б (II часть «Или-или») отмечается: воспоминание привлекательно для эстетика потому, что представляет собой причудливую «смесь вымысла и истины»2, соотношение которых зависит только от самого эстетика, позволяющую ему создавать иллюзию хозяина собственной жизни. В основе подобной любви-воспоминания лежит романтический взгляд на мир, романтическое «двоемирие». По словам современного философа, романтики рассматривали возлюбленную «как момент в их собственном внутреннем мире <...>, не сделав попытки трансцендировать, то есть не пережить в воображении, а обрести в реальности другое «я», другую личность»3. Сила и бессилие такой идеальной любви в аспекте ее отношений с реальностью чрезвычайно занимали датского философа, который сам отказался от брачной жизни ради жизни духовной и свой трагический разрыв с Региной Ольсен оценивал как необходимую жертву с ее стороны и «условие идеализации потерянной любви»4 со своей стороны. Чем больше Регина жила в его памяти, тем больше она «умирала» в реальном мире.
В другом произведении («In Vino Veritas») Константин Констанциус, выступая с речью на банкете, участники которого, киркегоровские персонажи-псевдонимы, высказывают различные точки зрения на любовь и брак, подчеркивает огромную роль любви-воспоминания в духовной жизни мужчины: «Благодаря женщине в жизнь приходит идеальное. И кем был бы мужчина без него? Многие мужчины благодаря девушке стали гениями, иные из них благодаря девушке стали святыми. Однако никто еще не стал гением благодаря той девушке, на которой женился; поступив так, он сможет стать лишь финансовым советником. Ни один мужчина не стал еще героем благодаря девушке, на которой женился; благодаря этому он может стать лишь генералом. Ни один мужчина не стал поэтом благодаря девушке, на которой женился, ибо посредством этого он становится лишь отцом. Никто еще не стал святым с помощью девушки, полученной в жены, ибо кандидат в святые не получает в жены никого; когда-то он мечтал о своей единственной возлюбленной, но не получил ее. Точно так же кто-то стал гением, героем, поэтом — благодаря девушке, которая не досталась ему в жены... Или, быть может, кто-то все же слышал о человеке, который стал поэтом благодаря своей жене? Женщина вдохновляет, покуда мужчина не владеет ею»5.
Любовь-воспоминание становится предметом размышлений Киркегора и в его первом сочинении «Или-или». Ссылаясь на одного из авторов этого труда, Константин Констанциус замечает (с некоторыми оговорками), что «единственная счастливая любовь — это любовь-воспоминание или любовь, ставшая воспоминанием»6, что согласуется с письмом самого Киркегора к возлюбленной Регине: «Мгновение не покровительствует нам. Что ж, тогда предадимся воспоминанию. Это ведь моя стихия, воспоминания мои вечно свежи...»7.
Персонажи «Или-или» — безымянный автор «Афоризмов эстетика» и герой «Дневника обольстителя» Йоханнес — подчеркивают внеисторичность, вневременность любви-воспоминания, ее связь с вечностью: «Когда я вспоминаю какие-нибудь житейские отношения, они уже достояние вечности и временного значения не имеют»8; «Вечный смысл любви заключается именно в том, что влюбленные как бы рождаются друг для друга в самый момент возникновения их любви»9. Чтобы любовь не потеряла свою поэтичность, ее надо уметь сделать «абсолютной мистерией, поглощающей все историческое и реальное»10. Пошлая и скучная альтернатива такой любви, по убеждению Йоханнеса, — женитьба, удел заурядных натур.
В «Афоризмах эстетика» киркегоровский эстетик обнаруживает противоречивость, двойственность любви-воспоминания, которая и прекрасна и губительна своим равнодушием к действительности: «По-моему, нет ничего пагубнее воспоминаний. Если какие-нибудь житейские обстоятельства или отношения переходят у меня в воспоминания, значит, самые отношения уже покончены. Говорят, разлука обновляет любовь. Это правда, но лишь в поэтическом смысле. Жить воспоминаниями — нельзя и представить себе ничего выше этой жизни: никакая действительность не может так удовлетворить, наполнить человека, как воспоминание; в воспоминании есть такая «действительность», какой никогда не имеет самое действительность»11.
Романтическая любовь-воспоминание для киркегоровских героев, мир поэтических грез и фантазий — это отражение и источник эстетического в бренном мире, в постромантической действительности. Как выразился по другому поводу Эролл Дэрбах, «это мечта экзистенциального значения, которая игнорирует реальность до тех пор, пока способна держать ее на расстоянии»12.
Отношение самого Киркегора к любви-воспоминанию, как уже видно из вышесказанного, далеко не однозначно: страстное упоение, наслаждение эстетическим для романтика неразрывно связано с наслаждением своей личностью, эгоизмом13, нередко с пренебрежением моралью (как в случае с Йоханнесом-обольстителем) и, в конечном итоге, с несерьезностью в смысле неистинности существования14.
На этической стадии существования любовь принимает другой облик: Киркегор говорит о любви-повторении или любви-деянии, любви-долге.
Возможно ли повторение в чеховском мире? Ю. Айхенвальд заметил, что «чеховские лишние люди изнемогают под гнетом повторения, и в этом заключается их нравственная слабость»15. Однако речь здесь идет о мнимом повторении, погружающем человека в пошлые будни. О таком мнимом повторении иронически писали и Киркегор, и Чехов. Подлинного же повторения способны достичь немногие герои датского и русского писателей.
Категория повторения (повторяемого) осмысляется Киркегором в повести «Повторение» как «активная попытка заново вписать «старое» в новую ситуацию»16. Повторяемое не тождественно подобному. «Подобие связано с циклами и равенствами. Повторение же происходит с тем, что не подлежит замене и замещению, а только воспроизводится, возобновляется»17.
Повторение, по словам самого Киркегора, — «возвращение самости». «Возможно лишь духовное повторение, хотя оно никогда не может быть столь совершенным во времени, как в вечности, которая одна и является истинным повторением»18. Повторение — особое духовное состояние человека: «феномен повторения связан не с любыми, а с идеальными устремлениями человека»19.
Во многом изображение любви-воспоминания и любви-повторения в произведениях Чехова перекликается с представлениями Киркегора.
Мотив любви-воспоминания в творчестве Чехова возникает на пересечении и слиянии двух онтологически и экзистенциально значимых мотивов: «мотива любви во всех ее тончайших и сокровенных проявлениях» (Григорович Д.В.)20 и мотива воспоминаний. Неслучайно в рассказе «На пути» эпиграф отсылает читателя к стихотворению Лермонтова «Утес». «След» от случайной встречи останется в душах обоих героев как воспоминание о любви, как любовь-воспоминание, которая могла быть, но не осуществилась, поскольку с самого начала перешла в мир высоких окрыляющих мечтаний. Для Лихарева любовь-воспоминание об умной чуткой девушке запечатлелась как возможность простить самому себе «неудачи, старость, бездолье» (С., 5, 477) и продолжить жить. Для Иловайской, которая вынужденно погружена в обременительные хлопоты о большом имении, любовь-воспоминание к хорошему, но несчастному человеку, бросающемуся от одного увлечения к другому в поисках смысла, неразрывно соединилась с поэтическим открытием мира божия как «фантастичного, полного чудес и чарующих сил». Любовь, оставшаяся в воспоминании, стала для девушки новым пониманием жизни человеческой как «прекрасной, поэтической сказки, в которой нет конца» (С., 5, 474), в которой даже человеческое горе эстетизируется и потому, что оно человеческое, звучит музыкой, дарит наслаждение (С., 5, 475).
Известное высказывание Чехова: «Русский человек любит вспоминать, но не любит жить» (С., 7, 64), перекликается с фразой из его записных книжек: «Мы всё только говорим и читаем о любви, но сами мало любим» (С., 17, 30). Любовь нередко остается в сфере мыслей, идей, не только недовоплощается в реальной жизни, но и бежит от реальной жизни. Любовь-воспоминание присуща прежде всего чеховским героям, которых в критике нередко называли «тургеневскими» персонажами. Например, В.Г. Короленко говорил о Лихареве: «Чехов очень верно наметил старый тип Рудина в новой шкуре, в новой внешности, так сказать». Критик Н. Ладожский считал, что в рассказе «На пути» «перед читателем вырастает фигура русского Дон-Кихота, пожалуй, Рудина и вспыхивает и угасает любовь к нему хорошей девушки»21.
Сцена прощального свидания в рассказе «Верочка» действительно напоминает сцену свидания Рудина и Натальи Ласунской у Авдюхина пруда. Огнев, чеховский «человек на рандеву», у которого, как у Рудина, склонность к умственным упражнениям преобладает над сердечными порывами, так же, как тургеневский герой, проявляет слабость и нерешительность и не может найти в «своей душе даже искорки» любви к девушке, которая очевидно нравится ему, но, увы, только как «милый образ» (С., 6, 78). Поэзия и эмпирическая реальность для героя оказываются несводимыми полюсами жизни, и потому ему не удается попытка, «подзадоривая себя воспоминаниями, рисуя насильно в своем воображении Веру» (С., 6, 81), обрести нечто большее и реальное, чем «следы памяти» (С., 6, 70). Автор явно иронизирует по поводу восторженного высказывания расчувствовавшегося молодого человека: «В жизни ничего нет дороже людей!» (С., 6, 71). На самом деле, дороже Огневу оказываются воспоминания об этих людях. Характерна композиция рассказа, который выстроен как «воспоминание в воспоминании», как своеобразная «матрешка воспоминаний». Рассказ начинается предложением «Иван Алексеевич Огнев помнит...» (С., 6, 69), и уже из этого помнит, из воспоминания о печальном свидании с Верочкой и неудачной попытке возвращения, извлекаются более ранние воспоминания героя о чудесных днях, проведенных в гостеприимном N-ском уезде, и его воспоминания о будущем, когда герой предвкушает, о чем и как будет вспоминать он лет через десять. И неслучайно настоящее время глагола «помнит», на котором настаивает автор и которое обозначает повторяющееся действие. Герой был прав, что «от этих встреч не остается ничего больше, кроме воспоминаний» (С., 6, 70), но ошибся в том, что, обратившись в воспоминание, «все это <...> утеряет для него навсегда реальное свое значение» (С., 6, 70), поскольку милые образы со временем не потускнели и продолжают жить в сознании, может быть, ярче, чем раньше. «Иван Алексеевич Огнев помнит» (С., 6, 69)!
Изображение несбывшейся любви, оказавшейся с самого начала в ловушке воспоминаний, в рассказе «Верочка» подготавливает любовную историю героя-рассказчика из «Дома с мезонином» и может послужить одним из объяснений психологических мотивов поведения чеховского художника.
Заметно перекликаются начала обоих рассказов. Первая фраза «Дома с мезонином» так же, как и «Верочки», указывает, что перед читателем рассказ-воспоминание: «Это было 6—7 лет тому назад, когда...» (С., 9, 174). Знакомство Огнева с ленивой, тихой и покойной жизнью «радушных Кузнецовых» началось весной и закончилось теплым лунным августовским вечером. «Ласки хороших людей, природа и любимый труд» (С., 6, 73), «серебряные звуки» (С., 6, 74) птичьего пения, чудные запахи, загадочные белые туманы, лунный свет на садовых аллеях, бесконечные ночные споры, море наливки, узкий мостик со столбиками — все это послужило великолепными декорациями для маленькой драмы чеховского героя, и, в конце концов, полученные впечатления, как об этом и мечтал сам Огнев, вылились в «хороший слиток золота» (С., 6, 75) его воспоминаний. Первая встреча художника с Лидой и Женей состоялась тихим летним вечером, душным от запаха хвои, в золотых закатных лучах солнца, когда пела иволга. Пейзаж пронизан светлыми и печальными мотивами минувшего (старые аллеи елей и лип, старушка иволга, прошлогодняя листва, заходившее солнце) и пронзительной красоты, недолго обитающей в бренном мире, но вечно живой во сне воспоминаний. «На миг на меня повеяло очарованием чего-то родного, очень знакомого, будто я уже видел эту самую панораму когда-то в детстве» (С., 9, 175). «Мне показалось, что и эти два милых лица мне давно уже знакомы. И я вернулся домой с таким чувством, как будто видел хороший сон» (С., 9, 175). Вся атмосфера способствует появлению на свет новых поэтических впечатлений-воспоминаний художника и возникновению его любви, в самый момент своего рождения явившейся как любовь-воспоминание.
Отдавал ли отчет своим чувствам сам художник, знал ли, в кого был влюблен на самом деле: в Женю, которая любила его, или в Лиду, которая его не любила? Воспоминания о сестрах идут рука об руку, неслиянно и неразлучно. Испытывая «тихое волнение, точно влюбленный», чеховский герой жаждет говорить не о Жене или о Лиде, ему «хотелось говорить про Волчаниновых» (С., 9, 182). Для любви-воспоминания не столь важен предмет, на кого она обращена, потому что ее роль — служить дверью в идеальный мир, свободный от всего сиюминутного и наносного.
Вот только поведение и образ жизни (не прекрасный внешний облик!) Лиды, которая постоянно, может быть, ненамеренно, но настойчиво, даже агрессивно, возвращает художника к «трезвому, будничному настроению» (С., 9, 190), не соответствуют романтическому усадебному идеалу и поэтическому любовному настроению художника. И чувства героя сосредотачиваются на милой, открытой навстречу мечтам и любви Жене.
Художник, давно не испытывавший вдохновения, благодаря влюбленности рождается вновь как творец. И желание творить возвращается к художнику не только от общения с Женей, но и от того прекрасного эстетического целого, той усадебной поэзии, частью которой она является. «Нас до ворот провожала Женя, и оттого, быть может, что она провела со мной весь день от утра до вечера, я почувствовал, что без нее мне как будто скучно и что вся эта милая семья близка мне; и в первый раз за всё лето мне захотелось писать» (С., 9, 182). И чем больше поэтических впечатлений дарит любовь, тем богаче становится королевство воображения, тем меньше художник ощущает себя чужим в этом идеальном мире: «Я нравился Жене как художник, я победил ее сердце своим талантом, и мне страстно хотелось писать только для нее, и я мечтал о ней, как о своей маленькой королеве, которая вместе со мною будет владеть этими деревьями, полями, туманом, зарею, этою природой, чудесной, очаровательной, но среди которой я до сих пор чувствовал себя безнадежно одиноким и ненужным» (С., 9, 188—189). «Девушка имела для него громадное значение: она превратила его в поэта, а себе тем самым подписала смертный приговор как возлюбленная»22, — оценивал подобную ситуацию Константин Констанциус.
Может быть, не такой уж бессмысленный вопрос задавал критик Скабичевский: «Ведь Пензенская губерния не за океаном, а там, вдали от Лиды, он беспрепятственно мог бы сочетаться с Женею узами брака»? Свободная от обыденности романтическая любовь-воспоминание и узы брака — две вещи несовместные. И, может быть, не так уж далеко от проникновения в текст был Скабичевский, охарактеризовав художника «эротоманом»23. Любовь-воспоминание всегда пронизана тонким изысканным чувственно-эротическим ароматом.
«Чеховизмом в миниатюре» назвал А. Голомб короткий рассказ «Шуточка», подчеркивая его типичность в смысле тематико-психологических особенностей чеховского творчества и манеры письма. Анализируя поэтику рассказа, исследователь, сам того не подозревая, обнаруживает в главных персонажах «Шуточки» черты эстетического мировосприятия по Киркегору: не только любовь рассказчика к Наденьке совершенно не стремится перейти границы воспоминания, но и сама героиня создает творческую «контролируемую фантазию», пронизанную эротическими мотивами. В ее любви-воспоминании «наслаждение и разочарование сливаются воедино»24, а отстраненность от реального человека достигает апогея: место влюбленного в мечте девушки занимает ветер. А. Голомб отмечает: «В данной ситуации «ветер» превращается в кодовое слово, обозначающее иллюзию, галлюцинацию, особо развившееся аудио эротическое искусство переживания»25.
Апофеоз любви-воспоминания в прозе Чехова — рассказ «О любви». Здесь мы увидим все классические приметы любви, которую переживает и юный романтик в книге Киркегора «Повторение».
Отправной точкой для философского измерения чеховского рассказа «О любви», наряду с концепцией Киркегора, может послужить и «мистико-эротическая утопия»26 (определение П.П. Гайденко) Владимира Соловьева. Исследователи не раз обращали внимание на наименование усадьбы Алехина — Софьино. Это название сам Чехов упоминает несколько раз (С., 10, 56, 67, 69, 74). Лена Силард предполагает, что «речь идет о легком, испытующем прикосновении к любимой идее Вл. Соловьева»27, т. е. к учению о Софии Премудрости Божией.
Философия любви В. Соловьева органично вытекала из его философии всеединства. Высший смысл любви для каждого человека — найти себя в истине, восстановить в себе образ Божий, стать живым отражением всемирной общности. Внимание В. Соловьева сосредоточено на идеальном смысле половой любви, который заключается в «действительном оправдании и спасении индивидуальности» через «действительное упразднение эгоизма»28. Философ возводил на пьедестал любовь платоническую: только такая любовь была способна, на его взгляд, осуществить на деле высшую задачу — «создать истинного человека, как свободное единство мужского и женского начала, сохраняющих свою формальную обособленность, но преодолевших свою существенную рознь и распадение»29; сочетать два ограниченных и смертных существа в «одну абсолютную и бессмертную индивидуальность»30, воплощающую образ Божий. Философ не игнорирует физическую сторону любви, хотя плотская любовь всегда стоит для него на втором плане. Любовь, основанная на истинной духовности, перерождает, спасает плоть и способствует ее воскресению31.
«Романтическое чувство любви к женщине, вечная влюбленность, не омрачаемая и не ослабляемая никакими заботами, связанными с браком, рождением и воспитанием детей, с семейным бытом и его неизбежной прозой, — вот, по Соловьеву, реальный путь к преодолению греховности человека и преображению его природы»32.
Философ сожалеет, что действительность бесконечно далека от идеала: «На деле вместо поэзии вечного и центрального соединения происходит лишь более или менее продолжительное, но все-таки временное, более или менее тесное, но все-таки внешнее, поверхностное сближение двух ограниченных существ в узких рамках житейской прозы»33. Этика и эстетика В. Соловьева была этикой и эстетикой должного, а не сущего34. Размышляя о феномене любви, «Соловьев сначала выстраивает некое идеальное метафизическое мерило, в котором есть только должное, но нет реального»35.
В 1890-е годы в России начались дискуссии о половой любви, о браке. Чехов не мог не откликнуться на жгучие вопросы современности, и, скорее всего, он был знаком с софиологическим трактатом Владимира Соловьева «Смысл любви». «До сих пор о любви была сказана только одна неоспоримая правда, а именно, что «тайна сия велика есть», всё же остальное, что писали и говорили о любви, было не решением, а только постановкой вопросов, которые так и оставались неразрешенными» (С. 10, 66), — замечает Алехин, главный герой рассказа Чехова «О любви», предлагая свою постановку вопроса, соотносимую с собственно авторской позицией, но ей не равную. В.Б. Катаев предположил, что формулу любви «тайна сия велика есть» Чехову «подсказала» статья Василия Розанова «Кроткий демонизм»36. Однако эта цитата из Нового Завета употребляется и в четвертой статье цикла Владимира Соловьева «Смысл любви» (1892). Заметим, что в статье В. Розанова речь идет о божественной тайне супружеской любви, что вполне согласуется с изначальным библейским смыслом. «Тайна сия велика есть», — апостол свидетельствует о таинстве брака. В трактате же Владимира Соловьева формула становится определением половой любви вообще, именно в таком широком значении ее и использует главный герой чеховского рассказа «О любви».
В рассказе «О любви» мы находим и полемику Чехова с Соловьевым, и точки соприкосновения между ними. Взгляд Чехова на «мистико-эротическую утопию» философа проявляется как полемический (нередко ироничный) или же сочувственный.
В статье «О лирической поэзии» Соловьев называл основополагающие признаки идеальной, «истинной человеческой любви»: «любовь должна быть индивидуальною, свободною от внешних случайностей и вечною»37. Только такая поэтическая любовь может стать содержанием лирической поэзии, подчеркивал философ. «Половая любовь» в реальном мире для Соловьева не обладала сущностью, поскольку зависела от внешних случайностей, которым подвластны житейские явления.
Очевидно, что у Алехина также существует свое представление об идеальной любви и ее «составляющих», так сказать, «атрибутах», — целая концепция любви, во многих отношениях романтическая и неоплатоническая, напоминающая соловьевскую.
Будничности Алехин противопоставляет возвышенное чувство, которое продолжается долго и счастливо, не сталкиваясь с низменными проявлениями обыденности, чувство, которое гармонирует с жизнью духа, проявляющейся в занятиях наукой или искусством, или в служении благородному делу, в духе Инсарова. Герой идеального любовного романа представляется Алехину личностью непременно выдающейся, неординарной — т. е. героем романтическим в исключительных обстоятельствах. Это Рудин, оказавшийся на баррикадах.
При этом Алехин испытывает двойственные чувства: с одной стороны, он отдает себе отчет в том, что не соответствует собственному представлению о таком герое; а с другой стороны, явно претендует на романтическую исключительность своего положения: «Все видели во мне благородное существо <...> точно в моем присутствии и их жизнь была чище и красивее» (С., 10, 73). Чеховский персонаж проживает одновременно в двух мирах — сфере идеального, хранимой им «робко и ревниво» (С., 10, 72), и в скучной реальности, которая открыта посторонним, в которой есть только каждодневный утомительный быт, но нет баррикад. Алехин создает свою собственную романтическую эротическую утопию.
Идеальное романтическое представление о любимой женщине не было ничем омрачено для Алехина лишь в начале их знакомства, когда впечатления от встречи с прекрасной, обаятельной, умной, доброй женщиной сливались для чеховского героя с воспоминаниями о матери, о детских привязанностях, тайнах, ощущениях. «Я видел женщину молодую, прекрасную, добрую, интеллигентную, обаятельную, женщину, какой я раньше никогда не встречал; и сразу я почувствовал в ней существо близкое, уже знакомое, точно это лицо, эти приветливые, умные глаза я видел уже когда-то в детстве, в альбоме, который лежал на комоде у моей матери» (С., 10, 69). Вспомним, что с воспоминаний о детстве начиналась и любовь-воспоминание художника в «Доме с мезонином».
Любовь-воспоминание Алехина также овеяна легким манящим чувственным флером, на который намекают тонкие эротические детали: «Ее взгляд, изящная, благородная рука, которую она подавала мне, ее домашнее платье, прическа, голос, шаги всякий раз производили на меня всё то же впечатление чего-то нового, необыкновенного в моей жизни и важного» (С., 10, 70). «Мы сидели в креслах рядом, плечи наши касались, я молча брал из ее рук бинокль и в это время чувствовал, что она близка мне, что она моя, что нам нельзя друг без друга» (С., 10, 73).
Желая донести до своих слушателей необычность, возвышенность, бесплотность своей романтической любви, Алехин признается: «Затем всё лето провел я в Софьине безвыездно, и было мне некогда даже подумать о городе, но воспоминание о стройной белокурой женщине оставалось во мне все дни; я не думал о ней, но точно легкая ее тень лежала на моей душе» (С., 10, 69). До самого конца чеховский герой так и не решится отказаться от этой идеальной, почти в духе Платона, легкой тени и «овеществить» ее как реальную, земную женщину, которая порой бывает усталой, раздражительной и может «лечиться от расстройства нервов» (С., 10, 73). Символично, что после объяснения Анна Алексеевна и Алехин едут рядом, в соседних купе, но на самом деле бесконечно далеко друг от друга, заключенные каждый в своем купе, как в разных мирах. Мир возвышенного, идеального и реальность расходятся окончательно. Алехину легче грезить, поскольку «предмет любви не сохраняет в действительности того безусловного значения, которое придается ему влюбленной мечтой»38 (как с горечью констатировал В. Соловьев).
В рассказе Чехова, кажется, соблюдены все условия идеальной любви, необходимые по В. Соловьеву. Любовь героев, действительно, нежная и глубокая, практически не обременена бытом и не усложнена физиологической стороной. Однако история любви Алехина и Анны Алексеевны свидетельствует о том, что, отдаваясь исключительно романтическому чувству «существа» остаются ограниченными во всех смыслах, идеальная личность не просматривается ни в мужчине, ни в женщине, жизнь влюбленных в конечном итоге разрушена.
Интересно, что с точки зрения социума герои уже переступили общепринятые нормы морали, во всяком случае, «де-юре»: «В городе уже говорили о нас бог знает что, но из всего, что говорили, не было ни одного слова правды» (С., 10, 73). А случилось ли это «де-факто» — для города, по-видимому, не имело значения. Поэтому рассуждения Алехина о том, «честно» ли было нарушать «счастливое течение жизни» мужа Анны Алексеевны, ее детей, всего дома, должны показаться немного наивными или наигранными. Скорее всего, это «счастливое течение жизни» давно было нарушено.
Известное итоговое высказывание Алехина, которое нередко называют прозрением героя: «Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе» (С., 10, 74), — свидетельствует не только о неоднозначности жизненных итогов героя, но и заставляет задуматься, было ли это прозрение подлинным. Ведь оно нисколько не подтолкнуло героя к действиям, направило его не в будущее, а в прошлое.
Почему же, не смотря на столь решительный вывод героя, не состоялась любовь Алехина и Анны Алексеевны? Наверное, не только и не столько инертность, слабость, боязнь нового, опасения общественного остракизма или этические формы «футлярности» помешали Алехину осуществить свою любовь.
Парадокс заключается в том, что Алехин исходил именно от «высшего, более важного, чем счастье или несчастье», т. е. от своего идеала, идеала любви-воспоминания. Для чеховского героя осуществление романтической любви изначально невозможно, немыслимо практически, но возможно, мыслимо в сфере воспоминаний.
Так же, как для юного киркегоровского мечтателя, для Алехина обрести возлюбленную в реальности, а не в воображении, совместить идеальное чувство с реальностью оказывается не только невозможно, но и не нужно. «Она стала частью его существа, и память о ней была вечно свежа»39, — как выразился о подобной ситуации киркегоровский персонаж.
Чехов прекрасно понимал, что жизнь гораздо сложнее и, может быть, мудрее, чем рассуждения философов. Неслучайно в 1903 г., говоря о современных веяниях религиозно-философской мысли и духовных исканиях русской интеллигенции рубежа веков, Чехов замечает: «я полагал, раньше, что религиозно-философское общество серьезнее и глубже» (П., 10, 125). К.В. Мочульский считал, что В. Соловьев «был беспомощен перед частным случаем, конкретной особенностью, личным своеобразием»40. В своем творчестве, по уже сложившейся традиции, Чехов проверяет умозрительные теории практикой обыденности, «частным случаем». И Алехин, «по наклонностям — кабинетный человек» (С., 10, 67), как вскользь замечает Чехов, не является ли завуалированной пародией на подобных кабинетных ученых? «Смеяться над философией — это и есть философствовать по-настоящему»41, — говорил Б. Паскаль, один из любимейших философов Чехова.
В «Доме с мезонином» в изображении чувств художника преобладают лирические ноты, неслучайно сам Чехов в одном из писем признается: «У меня когда-то была невеста... Мою невесту звали так: «Мисюсь». Я ее очень любил. Об этом я пишу» (П., 6, 103). По отношению к Алехину автор явно ироничен и заметно от него дистанцирован42. Любовь-воспоминание не делает Алехина, самого обычного человека, творцом (если не считать его умения увлечь рассказом своих слушателей), не дарит вдохновение, хотя и дает ему некоторое отдохновение от хозяйственных забот в мире мечтаний. Рассказ «О любви» — третья часть «маленькой трилогии», разоблачающей разного рода «футляры» человеческой жизни. Ирония автора проявляется в том, что «футляром» для человека может оказаться все, что угодно, даже романтическая любовь, если она старательно избегает реальности, тех самых «рамок житейской прозы», о которых негативно отзывался В. Соловьев.
Авторское отношение к любви-воспоминанию, к романтической любви в творчестве Чехова неоднозначно. В главном, по-видимому, Чехов мог бы полностью согласиться с русским философом. «Любовь для человека есть пока то же, чем был разум для мира животного: она существует в своих зачатках или задатках, но еще не на самом деле»43, — писал В. Соловьев в своем трактате, выражая надежду, что по мере нравственного совершенствования человека, по мере его духовного роста и приближения к Абсолюту осуществление истинной любви окажется возможным в будущем.
«Любовь. Или это остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь» (С., 17, 77), — размышлял Чехов в записных книжках. С.Г. Бочаров назвал эту запись «романтической на свой чеховский лад философией»44.
«Романтическая на чеховский лад философия» прямо перекликается с убеждением В. Соловьева в том, что «неосуществленность любви в течение немногих сравнительно тысячелетий, пережитых историческим человечеством, никак не дает права заключить что-нибудь против ее будущей реализации»45. Важно заметить, что интерес Чехова сосредоточен на настоящем, поскольку здесь и сейчас закладывается будущее и определяется способность человека быть. «Свой чеховский лад», на наш взгляд, проявляется именно в неоднозначном отношении к романтической любви, игнорирующей настоящую действительность. И в целом для Чехова свойственен скорее анти-романтический взгляд на любовь-воспоминание, иронический модус изображения романтической любви, отнюдь не исключающий представления об онтологической значимости любви вообще.
Двойственное, даже ироническое отношение к любви-воспоминанию (не лишенное и самоиронии) сближает Чехова с Киркегором. Опираясь на идеи Киркегора, Пауль Тиллих приходил к выводу о том, что «для нашего отношения к культуре характерна эстетическая отстраненность, делающая эрос двусмысленным. <...> Двусмысленность культурного эроса — в отстраненности от выраженных им реальностей, и, следовательно, в исчезновении экзистенциального участия и конечной ответственности. Крылья эроса становятся крыльями бегства. Культура используется безответственно»46.
Таким образом, любовь-воспоминание киркегоровского и чеховских героев демонстрирует явный «разрыв между внутренним миром поэтических фантазий и реальным процессом жизни, когда первый лишен реальной силы, а второй — серьезного смысла»47.
Датский философ считал, что любовь-воспоминание характеризует прежде всего эстетическую стадию жизненного пути и противостоит любви-долгу, или любви-деянию, реализуемой на этической стадии. О последней Киркегор говорит в «Деяниях любви»: «Если вы хотите быть совершенным в любви, стремитесь выполнить этот долг в любви, любите человека, который перед вами, любите таким, каким его видите, со всеми его недостатками и слабостями; любите его, когда он целиком изменился, даже когда он вас больше не любит, но, быть может, не хочет уйти или полюбить кого-нибудь еще, любите, каким вы его видите, когда он предает вас или отворачивается от вас»48.
Любовь-повторение, или любовь-деяние, любовь-долг по Киркегору, должна воплотиться в христианском браке, хотя конфликт между эстетикой и этикой остался в творчестве датского мыслителя до конца непреодоленным. «Отношения мужчины и женщины в браке», — пишет современный исследователь Киркегора, — «аналогичны отношениям между этикой и эстетикой: тот, кто хочет взять на себя обязательство, подобно тому, кто делает конкретный выбор, должен начать с установления альтернативы, в пользу которой он отказывается от непосредственной любви. Он, таким образом, исключает желание и внешнее определение эротизма, из которого не может вытекать никакого обязательства, чтобы утвердить конкретный выбор, в котором он проявляется позитивным образом, заключая союз с другим существующим индивидуумом, чья эстетическая природа преображается с помощью этического обязательства: для этика облагораживание женщины в замужестве является конкретным свидетельством подчинения эстетики этике»49.
Любовь-повторение, по убеждению киркегоровского персонажа-псевдонима Константина Констанциуса, — это истинная любовь, требующая духовной зрелости: «Лишь охватив существование в целом, обнаружишь, достаточно ли у тебя мужества, чтобы понять, что жизнь есть повторение, и готовности радоваться этому»50. Но для того, чтобы любовь-воспоминание превратилась в любовь-повторение, необходимо и нравственное преображение человека, требуется решительный выбор. Выбор не внешний, в социуме, а внутренний, выбор самого себя. «Самое важное для этика — любовь, которая укореняется в воле и через нее одерживает верх, достигая постоянства и неизменности: и тогда женитьба становится «полнотой времени» и осуществлением того, что для поэта было лишь идеалом воображения, которое терпит крах (вследствие отсутствия определенного «я») при переводе его в реальное существование»51.
Жажда любви присуща любому человеку, поскольку поиск любви — это всегда поиск подлинного бытия. «Любовь означает открытую экзистенцию или то, что составляет целое жизни, саму жизнь как синтез бесконечного и конечного. По Платону, Эрос порожден Богатством и Бедностью и получает свою сущность от обоих родителей. Но что такое экзистенция? То самое дитя, плод бесконечного и конечного, вечного и временного, и потому постоянно к чему-то устремленный»52, — писал Киркегор. «Жизнь — это актуальное бытие, а любовь — движущая сила жизни. В этих двух положениях выражена онтологическая природа любви. Без любви бытие не становится актуальным. Она побуждает все, что есть, стать большим, чем оно есть. Жизнь обретает свою природу в человеческом опыте любви», — подчеркивает Пауль Тиллих53.
Любовь-воспоминание балансирует на грани иллюзии или самообмана. Однако и Чехов и Киркегор знали силу и важность такой любви как первого этапа развития онтологически значимого чувства. «Усиленное вспоминание — вечное выражение зарождающегося чувства, знак истинной любви»54, — уверяет киркегоровский герой. «То, что мы испытываем, когда бываем влюблены, быть может, есть нормальное состояние. Влюбленность указывает человеку, каким он должен быть» (С., 17, 14), — убеждает Чехов в записных книжках. Любовь-воспоминание служит отражением, или знаком, предвестием настоящего чувства, способного осуществиться в реальности. Об этом ярко свидетельствует, например, рассказ Чехова «Дама с собачкой», герои которого проходят испытание и любовью-воспоминанием, и любовью-повторением, или любовью-деянием.
В отличие от Киркегора, для Чехова понятие любви-деяния не тождественно представлению о браке. Содержание брака уже не только не соответствует заповедям апостола Павла, но и противоречит им. Неслучайно рассказ «О любви» начинается с истории Пелагеи и Никанора, иронически характеризующей современное состояние брака, нелепость, парадоксальность и запутанность ситуации. «Так как он был пьяница и буйного нрава, то она не хотела за него замуж, но соглашалась жить так. Он же был очень набожен, и религиозные убеждения не позволяли ему жить так; он требовал, чтобы она шла за него, и иначе не хотел, и бранил ее, когда бывал пьян, и даже бил» (С., 10, 66). Красивая Пелагея интуитивно чувствует, что ее иррациональная любовь не только не соответствует устоявшейся форме, но и не нуждается в ней, поскольку брак с буйным пьяницей чреват официальным закрепощением и неизбежным бесконечным страданием. Повар Никанор, напротив, стремится строго придерживаться «обездушенной» формы («буквы» брака), забывая об изначальном сакрально-символическом статусе мужа в браке, как его толковал апостол: «муж есть жены, как и Христос Церкви, и Он же Спаситель тела. Но как Церковь повинуется Христу, так и жены своим мужьям во всем. Мужья, любите своих жен, как и Христос возлюбил Церковь и предал Себя за нее» (Еф. 23—25).
Гуров и Анна Сергеевна любят друг друга вне брака, «как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья; им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга, и было непонятно, для чего он женат, а она замужем; и точно это были две перелетные птицы, самец и самка, которых поймали и заставили жить в отдельных клетках» (С., 10, 143). Личностная любовь свободно выбирает этические обязательства, но лишена признанной этической формы. «Потом они долго советовались, говорили о том, как избавить себя от необходимости прятаться, обманывать, жить в разных городах, не видеться подолгу. Как освободиться от этих невыносимых пут?» (С., 10, 143). Гуров и Анна Сергеевна бьются над разрешением этого неразрешимого вопроса, «и обоим было ясно, что до конца еще далеко-далеко и что самое сложное и трудное только еще начинается» (С., 10, 143).
Таким образом, Чехов ставит под сомнение сложившуюся форму брака как устаревшую, нередко связывающую человека отношениями пустоты и несвободы. В его произведениях неоднократно демонстрируется, что брак в современной ему форме утратил свое изначальное духовное наполнение (связанное с религиозными убеждениями) и перестал удовлетворять идеалам личностной любви55.
Примечания
1. Керкегор С. Повторение. С. 28.
2. Кьеркегор С. Или-или. Фрагмент из жизни: в 2 ч. СПб.: Изд-во РХГА: Амфора. ТИД Амфора, 2011. С. 486.
3. Гайденко П.П. Прорыв к трансцендентному. М.: Республика, 1997. С. 128.
4. Коли О. Кьеркегор. М.: Астрель: АСТ, 2009. С. 21.
5. Цит. по: Роде П.П. Серен Киркегор, сам свидетельствующий о себе и своей жизни. Челябинск: Урал LTD, 1998. С. 107.
6. Керкегор С. Повторение. С. 21.
7. Цит. по: Лунгина Д. Комментарии // Керкегор Серен. Повторение. С. 166.
8. Кьеркегор С. Наслаждение и долг. С. 30.
9. Там же. С. 127.
10. Там же. С. 126.
11. Кьеркегор С. Наслаждение и долг. С. 30.
12. Дэрбах Э. Трагедия и романтизм в пьесах Ибсена, Стриндберга и Чехова // Ибсен, Стриндберг, Чехов. М.: РГГУ, 2007. С. 25.
13. См.: Кьеркегор С. Наслаждение и долг. С. 37.
14. О серьезности как смысле и истинности см.: Лунгина Д.А. Комментарии. С. 166.
15. Айхенвальд Ю. Силуэты русских писателей. М.: Республика, 1994. С. 333.
16. Мир Кьеркегора. Русские и датские интерпретации творчества Сёрена Кьеркегора. М.: Ad Marginem, 1994. С. 6.
17. Мареев С.Н., Мареева Е.В. История философии (общий курс). М.: Академический Проект, 2004. С. 579.
18. Керкегор С. Повторение. С. 141.
19. Там же. С. 581.
20. Цит. по: Мелкова А.С. Примечания // Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. Т. 6. М.: Наука, 1976. С. 638—639.
21. Цит. по: Мелкова А.С. Примечания. С. 674.
22. Керкегор С. Повторение. С. 30.
23. Цит. по: Полоцкая Э.А. Примечания // Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. Т. 9. М.: Наука. С. 495—496.
24. Голомб А. «Дело не шуточное». Грезы, вымысел и реальность в «Шуточке» // Диалог с Чеховым: Сборник научных трудов в честь 70-летия В.Б. Катаева. М.: Изд-во Моск. ун-та, 2009. С. 126.
25. Там же. С. 127.
26. Гайденко П.П. Владимир Соловьев и философия Серебряного века. М., 2001. С. 35.
27. Szilard L. Чехов и проза русских символистов // Anton P. Čechov: Werk und Wirkung. Wiesbaden, 1990. S. 800.
28. Соловьев В. Из работы «Смысл любви» // Эрос и культура: Философия любви и европейское искусство / В.П. Шестаков. М., 1999. С. 350.
29. Соловьев В. Из работы «Смысл любви». С. 356.
30. Там же. С. 359.
31. Там же. С. 369.
32. Гайденко П.П. Владимир Соловьев и философия Серебряного века. М., 2001. С. 36.
33. Соловьев В. Из работы «Смысл любви». С. 355.
34. Гришин А.С. Об «империализме» философии и «невегласии» философа, о «гениальном человеке» и судьбе человека в литературе (шесть ликов Владимира Соловьева) // Вестник Челябинского университета. Серия 2. Филология. 2001. № 1 (12). С. 17.
35. Там же. С. 20.
36. Катаев В.Б. Чехов и Розанов // Чеховиана. Чехов и «серебряный век». М., 1996. С. 70.
37. Соловьев В.С. Стихотворения. Эстетика. Литературная критика. М.: Книга, 1990. С. 220.
38. Соловьев В. Из работы «Смысл любви». С. 355.
39. Керкегор С. Повторение. С. 30.
40. Мочульский К.В. Гоголь. Соловьев. Достоевский. М.: Республика, 1995. С. 202.
41. Паскаль Б. Мысли. М.: ООО «Издательство АСТ»: Харьков: Издательство «Фолио». 2001. С. 406.
42. См., например: Тюпа В.И. Художественность чеховского рассказа. М.: Высш. школа, 1989. С. 109—110.
43. Соловьев В. Из работы «Смысл любви». С. 356.
44. Бочаров С.Г. Филологические сюжеты. С. 337.
45. Соловьев В. Из работы «Смысл любви. С. 356.
46. Тиллих П. Любовь, сила и справедливость // Трактаты о любви. М.: ИФ РАН, 1994. С. 156.
47. Мареев С.Н., Мареева Е.В. История философии (общий курс). М.: Академический Проект, 2004. С. 585.
48. Цит. по: Сёрен Кьеркегор. Жизнь. Философия. Христианство. СПб.: Дмитрий Буланин, 2004. С. 80.
49. Коли О. Кьеркегор. М.: Астрель: АСТ, 2009. С. 163.
50. Керкегор С. Повторение. С. 22.
51. Коли О. Кьеркегор. С. 163—164.
52. Цит. по: Лунгина Д. Комментарии. С. 184.
53. Тиллих П. Любовь, сила и справедливость. С. 149.
54. Керкегор С. Повторение. С. 29.
55. Рассказы «Именины», «Супруга», «Страх», «Жена», «Анна на шее», «О любви», «Дама с собачкой», «Невеста» и др.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |