Философская драма «Три сестры» представляет собой развернутую модель художественной антропологии Чехова. Конечно, мы не увидим в пьесе законченной стройной системы антропологических взглядов Чехова, выраженных иначе, чем через образы персонажей, развитие сюжета, поэтический подтекст и полемическое использование «чужого слова» (цитат различного рода), посредством «живой писательской мысли»1. Однако существование каждого из героев драмы, несомненно, имеет какое-либо отношение к знаменитым вопросам Канта, ставшим тремя китами философской антропологии: «Что я могу знать? Что мне надлежит делать? На что я смею надеяться?»2. Философствование Прозоровых, Тузенбаха, Вершинина, Чебутыкина кружится в магическом поле этих вопросов. Каждый из персонажей, так или иначе, сознательно или неосознанно, вербально или примером собственной жизни, по-своему вопрошает и в той или иной степени отвечает на поставленные вопросы. В драме подвергаются испытанию основные феномены человеческого бытия (как их выделяет Э. Финк3): смерть, господство (власть), труд, любовь, игра. Особую роль играют пространственно-временные измерения человека.
Драма «Три сестры» — одна из самых литературно насыщенных пьес Чехова. О многочисленных прямых и скрытых цитатах в драме (т. е. литературных перекличках, реминисценциях, аллюзиях, интертекстуальных связях и даже о персонажах-цитатах не раз писали исследователи4. Среди «цитируемых» Чеховым авторов первые места занимают Лермонтов, Шекспир, Пушкин, Тургенев5.
Наше внимание привлекла одна скрытая цитата из Лермонтова, до сих пор, кажется, еще никем не замеченная: драма «Три сестры» является завуалированной сюжетной парафразой стихотворения Лермонтова «Три пальмы». Под парафразой в нашем случае будем понимать переложение поэтического текста в текст драматический, в котором сохранено «исходное богатство значений» и которое «делает новый текст системой повышенной сложности (приходится больше «держать в уме»)»6. Обратим внимание, что фабульная и сюжетная протооснова пьесы (лирическая баллада), по нашему мнению, способствует тому, что чеховская драма приобретает признаки как поэтического, так и эпического произведения.
На мысль о возможной парафразе из Лермонтова косвенным образом натолкнула нас книга по онтологической поэтике Л.В. Карасева. В статье «Пьесы Чехова» философ рассматривает в драме «Три сестры» мотив леса и деревьев, сопутствующий теме «заглохшей или завядшей жизни»7. По мнению исследователя, текст и ремарки, обозначающие декорации пьесы, «склоняют» читателя к сравнению «три сестры — три дерева. Или даже точнее — три березы»8. Однако эти интересные наблюдения, оригинально и остроумно высвечивающие древесные метафоры и древесную символику драмы, не всегда завершаются, на наш взгляд, значимыми для понимания «Трех сестер» комментариями, оставаясь на уровне констатации.
Древесные мотивы возникают в пьесе Чехова неслучайно. Они, как нам представляется, способствуют читательскому (или зрительскому) «неосознанному припоминанию»9, т. е. возникновению едва различимых, но весьма важных ассоциаций с балладой «Три пальмы», и, с авторской подачи, призваны поддерживать философский смысловой потенциал парафразы из Лермонтова.
Практически все основные моменты сюжета стихотворения Лермонтова можно проследить в чеховской драме. Место действия баллады и пьесы — пустое пространство, окружающее оазис: «песчаные степи»10 и метафорическая пустыня. Маша сетует: «Сегодня только полтора человека и тихо, как в пустыне...» (С., 13, 124). Мотив пустыни, опустошения, пустоты заметно усиливается к концу драмы. Военные уйдут, и «город тогда совсем опустеет» (С., 13, 162), замечает Тузенбах. Дом Прозоровых некоторое время воспринимается сестрами и их гостями как маленький оазис культуры и эстетической жизни, свободный от мещанства и пошлости, от бытовой приземленности и грубости, присущих остальному городу и его обитателям. Однако после смерти отца, после напористого вторжения Наташи, в планах которой уничтожение клена и еловой аллеи, дом трех сестер постепенно сравнивается с городом, так же, как может и оазис сравняться с песками, и превратиться в пустыню.
Пустота, как зыбучий песок, захватывает не только город, но и сердца и души людей. Искренне страдает опустившийся и опустевший Чебутыкин: «В голове пусто, на душе холодно. Может быть, я и не человек, а только делаю вид, что у меня руки и ноги... и голова» (С., 13, 160). «Физическая пустота дома и города рифмуется с пустотой метафизической», — проницательно писал об образе пустоты в драме «Три сестры» Р. Лапушин11. Добавим, что образ пустоты, метафорической пустыни распространяется у Чехова не только на провинциальное захолустье, но и на все человечество, приобретая таким образом глобальный характер. Ведь, по словам Вершинина, «прежде человечество было занято войнами, заполняя все свое существование походами, набегами, победами, теперь же все это отжило, оставив после себя громадное пустое место, которое пока нечем заполнить» (С., 13, 184). Очевидно, речь идет не только и не столько о провинциальной жизни. В конечном итоге, все земное пространство оказывается пустыней, метафизической пустотой для любого думающего и чувствующего человека. Духовным вакуумом представляется все земное существование, по крайней мере, в настоящем для героев драмы времени. Подлинная жизнь возможна, как еще надеются чеховские персонажи, в каком-то другом пространстве, в какой-то другой реальности. Отсюда и стремление в мифическую Москву. Неслучайно даже Соленый, пытаясь, по мере собственных представлений, заполнить свою жизнь любовью здесь и сейчас, удивляется: «точно я не на земле, а на другой планете» (С., 13, 154). И хотя идеальной Москвы как другого, лучшего мира, просто нет, это иллюзия, для человека в стремлении оставаться человеком и придать жизни смысл поиск того, чем заполнить этот вакуум, никогда не может быть прекращен.
«Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь!» (С., 13, 181), — восклицает Тузенбах. Этой фразой довольно точно можно охарактеризовать и зачин стихотворения «Три пальмы». Прекрасные лермонтовские героини, не удовлетворяясь своей красотой, о которой известно только им да ручью, мечтают, чтобы кто-то другой, иной, со стороны, оценил их по достоинству, жаждут принести еще и пользу кому-то и понять, зачем нужна их красота. Именно сознание своей необычности, гордость, личностное самоощущение порождают вопросы о смысле человеческого существования:
И стали три пальмы на бога роптать:
На то ль мы родились, чтоб здесь увядать?
Без пользы в пустыне росли и цвели мы...12
Красивые чеховские сестры так же, как прекрасные героини Лермонтова, недовольны своим положением. «Вы говорите: прекрасна жизнь. Да, но если она только кажется такой! У нас, трех сестер, жизнь не была еще прекрасной, она заглушала нас, как сорная трава...», — возражает Тузенбаху Ирина (С., 13, 135). И даже Ольга, самая покорная из гордых сестер, тихо сетует: «Все хорошо, все от бога, но мне кажется, если бы...» (С., 13, 120). По смыслу и логике замечание Ольги напоминает возмущенное восклицание трех пальм: «Не прав твой, о небо, святой приговор!»13. Приговор святой — «все от бога», и не смотря на это, приговор не прав, не справедлив, не удовлетворяет внутренним запросам человека — все же «мне кажется, если бы...».
Смысловые параллели с Лермонтовым подкрепляются и упоминанием Ирины о жаре (на первый взгляд, случайным): «В жаркую погоду так иногда хочется пить, как мне захотелось работать» (С., 13, 123). Лермонтовским пальмам хотелось приносить пользу так же, как чеховским сестрам. Самая младшая из сестер в начале пьесы, по-видимому, вступила в тот период, который уже знаком старшим сестрам, — период поисков своего предназначения (пользы) в труде: «Лучше быть волом, лучше быть простою лошадью, только бы работать, чем молодой женщиной, которая встает в двенадцать часов дня, потом пьет в постели кофе, потом два часа одевается... о, как это ужасно!» (С., 13, 181). Быть только красивой молодой женщиной — это стыдно, это слишком мало и мелко для эмансипированных образованных женщин нового времени, это не отвечает их запросам и возможностям, личностному самоощущению.
Развитием балладной фабулы стихотворения «Три пальмы» (своеобразным ответом высших сил на ропот трех пальм) становится появление каравана кочевников, сопоставимое с распространенной в мировой литературе устойчивой сюжетной ситуацией, которую обозначим как военные на постое (конечно, применительно к балладе Лермонтова с отдельными оговорками). О генезисе данной сюжетной ситуации и о том, как воспроизводятся ее основные формальные признаки в пьесе Чехова, можно прочитать в статье Т.И. Печерской14. Мы же попробуем рассмотреть некоторые элементы сюжета военные на постое в чеховской драме через призму лермонтовской баллады. Движение каравана — неизвестно откуда и куда, напоминает бесцельное хаотичное движение военных в драме Чехова: ходят слухи, что «бригаду хотят перевести куда-то далеко. Одни говорят, в Царство Польское, другие — будто в Читу» (С., 13, 162).
В «Трех сестрах» фабула баллады парафразируется достаточно различимо, хотя и не во всем последовательно. Неясно, когда военные обосновались в городе. «Во временном отношении начальная граница ситуации военные на постое обозначена довольно размыто <...>. Появление Вершинина заново актуализирует эту границу»15. Назначение нового батарейного командира Вершинина фактически начинает развитие событий, происходящих во время остановки «походных шатров». Так же, как в ответ на свои вопросы три пальмы получают нашествие кочевников, появление Вершинина (разрушителя устоявшегося уклада, по крайней мере, Маши и Кулыгина), недавнего жителя Москвы и одного из самых ярких представителей военных, сюжетно как бы служит ответом на желание сестер вырваться из давно устоявшегося скучного хронотопа провинциального дома в иное время-пространство — в Москву, символизирующую для Прозоровых другое время и другое пространство.
Присутствие военных, особенно Вершинина, — это отблеск той жизни, о которой мечтают Маша, Ольга и Ирина. Военные представляются трем сестрам самыми образованными, интеллигентными, воспитанными, деликатными и утонченными людьми в городе, что кажется несколько странным стороннему наблюдателю (например, Вершинину, который объективно оценивает свое сословие). Общение с людьми, во многом отличными от городских обывателей, мещан, хотя и не придает жизни трех сестер подлинного смысла, но рождает ощущение подобия полноценной жизни, намекает на то, как должно быть. Так, знакомство с Вершининым приносит Маше краткий миг счастья. Несомненно, что остановка каравана в оазисе, ночевка «веселого стана» воинственных кочевников приводит лермонтовских героинь к непоправимым последствиям, к гибели в огне. Похожая ситуация складывается и в чеховской драме.
После ухода военных жизнь сестер Прозоровых напоминает печальную участь лермонтовских пальм: никого из близких по духу людей не остается рядом, отчий дом разрушен, сделался чужим. Приказание Наташи вырубить еловую аллею весьма символично: сестры остаются без опоры, без корней на «бесплодной почве»...
В стихотворении Лермонтова выделяются две основополагающих коллизии, которые порождают ряд неразрешимых вопросов. Во-первых, внутренний конфликт трех пальм: трагическое столкновение героинь «с законами бытия, скрытыми от их духовного взора, выходящими за пределы их понимания (отсюда провиденциально неоправданный ропот пальм на бога)»16. Получили ли пальмы ироничный жесткий ответ (в качестве наказания за свой «тихий бунт» против Бога) или обрели желаемое (порадовать чей-либо «благосклонный взор», стать полезными), принеся себя в жертву? Во-вторых, столкновение двух миров: мира природы и цивилизации. Была гибель трех пальм случайной или предопределенной историческим развитием цивилизации? Лермонтов не отвечает ни на один из возникающих вопросов, оставляя своего читателя в неопределенности.
Оба конфликта нашли свое отражение и в чеховской драме.
Намеки на то, что сестры, может быть, ошибочно толкуют свое предназначение, пытаясь совместить красоту с пользой, выбирая труд ради труда, несомненно, присутствует в пьесе. Ирина утверждает: «Человек должен трудиться, работать в поте лица, кто бы он ни был, и в этом одном заключается смысл и цель его жизни, его счастье, его восторги» (С., 13, 123). А в записных книжках Чехова мы найдем опровержение этого убеждения: «Работать для науки и общих идей — это-то и есть счастье. Не в «этом», а «это»» (П., 10, 54).
По предположению Вершинина, само по себе существование культурного оазиса в провинциальном захолустье бесценно, поскольку является предпосылкой счастливого будущего: «Само собою разумеется, вам не победить окружающей вас темной массы; в течение вашей жизни мало-помалу вы должны будете уступить и затеряться в стотысячной толпе, вас заглушит жизнь, но все же вы не исчезнете, не останетесь без влияния; таких, как вы, после вас явится уже, быть может, шесть, потом двенадцать и так далее, пока наконец такие, как вы, не станут большинством» (С., 13, 131). Высокая миссия трех сестер, может быть, и заключается как раз в том, чтобы «предчувствовать <...>, ждать, мечтать, готовиться» к «невообразимо прекрасной, изумительной» жизни» (С., 13, 131). То, что сегодня не удовлетворяет, завтра может показаться достойным: «нашу жизнь назовут высокой и вспомнят о ней с уважением», — предполагает Тузенбах (С., 13, 129). Мир трех сестер для будущих поколений может предстать идеальным как мир высокой поэзии и тонких отношений, сохраняющий семейную атмосферу дворянских гнезд, мир человеческого единства и взаимопонимания. Мир одухотворенной красоты, овеянный сказочными и иконописными традициями17. Мир тем более прекрасный, что застигнут Чеховым в миг его неизбежного распада, обусловленного как внешними, так и внутренними обстоятельствами.
И в стихотворении Лермонтова и в драме Чехова с самого начала смыкаются рождение и смерть, временной круг человеческой жизни. «Родились — умирать». «Три сестры» начинаются с мотива рождения, внутри которого уже притаилась смерть: отец трех сестер скончался как раз в день рождения Ирины. В финале драмы сюжет переворачивается: во все сильнее звучащем мотиве угасания, смерти едва заметно пробивается мотив рождения. «Теперь осень, скоро придет зима, засыплет снегом, а я буду работать, буду работать...» (С., 13, 187), — грустит Ирина, свыкаясь с неизбежностью и бессмысленностью бесплодного повторения. Но Ольга не теряет надежду: «О, милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем...» (С, 13, 188). Вспомним, однако, что Станиславский чувствовал сходство финалов «Трех сестер» и «Дяди Вани» (С., 13, 433) с его знаменитым монологом Сони о жизни за пределами земного существования. Мотив рождения, таким образом, напоминает скорее о воскресении, о «жизни Будущего Века».
Безжалостно поруганная красота мира трех пальм — печальный финал лермонтовской баллады. Интересно, однако, что мотив красоты связан у Лермонтова не только с образом трех пальм, но и с образом каравана. Динамическое движение каравана завораживает своей выразительной пластикой, восхищает живописными деталями: здесь и «узорные полы походных шатров», и «белой одежды красивые складки», и горячий «вороной конь», гибкий, «как барс», но подвластный руке ловкого худощавого араба, и намек на романтические отношения с обладательницей «смуглых ручек» и «черных очей»18. Красота пальм — это красота статиса, полного слияния с природой, красота и покой застывшей вековой традиции («И многие годы неслышно прошли»19), позволяющей сохранять райский оазис. Красота каравана — это красота движения, развития, перемен, активной человеческой деятельности. Перед нами два противоположных друг другу пространственно-временных модуса.
Два мира — две красоты и две правды. Этим и объясняется трагичность конфликта лермонтовской баллады: один из миров, менее защищенный, более рафинированный, менее гибкий, менее приспособленный к историческим метаморфозам, обречен. Нечто подобное происходит с обителью трех сестер. В драме Чехова границы между двумя мирами (условно говоря, миром дворянской поэзии и миром военных-«кочевников») размыты и отношения между ними более сложные, чем в философской притче Лермонтова. Миру трех сестер, покоящемуся на шатких эстетических основаниях, противостоит отнюдь не цивилизация и прогресс (в лице военных, которые ценят красоту), а третья сила, воплощенная, прежде всего, в образе Наташи.
Наташа, игнорирующая чужие жизни, деловитая, бесцеремонная, может быть, даже обладает своей правдой (инстинктом выживания), но абсолютно лишена красоты и этики. И если в жизни трех сестер еще можно различить отблески христианской культуры20, то Наташа олицетворяет торжество эгоистического животного инстинкта, прагматизм варвара, ограниченность коровы, не нуждающейся в томительных поисках «высших и отдаленных целей», — как писал о таких людях Чехов в одном из писем (П., 5, 138).
Конфликт в драме, по сравнению с балладой, обостряется, поскольку историософский взгляд Лермонтова предвещает победу прогресса, пусть даже и чреватую утратой патриархальной красоты, но у Чехова триумф обескультуренного животного начала угрожает разрушением и гибелью не только красоте, но и всей культуре и цивилизации: пожар захватывает не одно семейное гнездо Прозоровых. «Погорел, погорел! Весь дочиста! <...> Ничего не осталось», — сообщает подпоручик Федотик (С., 13, 164). «Казалось, горит весь город», — замечает Кулыгин (С., 13, 160). Неслучайно в первоначальном варианте финала чеховской драмы предполагался пронос толпой в глубине сцены тела убитого на дуэли Тузенбаха (См.: С., 13, 433), и сестры к этому действию оставались, по всей видимости, безучастными. Смерть барона, похожая на самоубийство или принесение себя в жертву, которая, увы, ни на что не могла повлиять, оставалась почти не замеченной в предчувствии конца мира. Примечательно, что средняя сестра интуитивно угадывает истинного виновника «пожара»: «Она ходит так, как будто она подожгла» (С., 13, 168), — говорит Маша о Наташе, бродящей со свечой.
Эсхатологический катаклизм ударяет по жизни и трех сестер, и жителей города и, в отличие от лермонтовской баллады, отражается на судьбе военных-«кочевников».
Один из крупнейших мыслителей XX века М. Бубер выделял в истории человеческого духа эпохи «обустроенности» и «бездомности»21. «В эпоху обустроенности человек живет во Вселенной как дома, в эпоху бездомности — как в диком поле <...>. В первую эпоху антропологическая мысль — лишь часть космологии, в другую приобретает особую глубину и самостоятельность»22.
Первым, кто поставил антропологический вопрос в экзистенциальном ключе, по мнению М. Бубера, был Августин: «Антропологический вопрос, подразумевающий человека в его специфической проблематике, прозвучал в ту пору, когда был расторгнут изначальный договор Вселенной и человека, и человек почувствовал, что он в этом мире пришелец и одиночка. Распад этого образа Вселенной и, следовательно, кризис ее надежности повлек за собой и новые вопросы беззащитного, бездомного и потому проблематичного для самого себя человека»23.
Комментируя попытку М. Бубера «оконтурить» различные исторические периоды, П.С. Гуревич справедливо, на наш взгляд, пишет о том, что на самом деле отличаются не столько эпохи, сколько философский настрой, тип мироотношения разных мыслителей24: Августин, Паскаль, Киркегор — все эти философы выражали искания человека, остро чувствующего свое одиночество в чужом и бесприютном мире.
Яркие примеры экзистенциального ощущения по типам «обустроенности» и «бездомности» в русской литературе — Пушкин и Лермонтов. «Пушкин есть поэт мирового «лада», — ладности, гармонии, согласия и счастья»25, — афористически выражал суть пушкинского отношения к миру русский философ В.В. Розанов, противопоставляя поэта «мирового охранения» Лермонтову, выражающему ощущение разлада и безнадежности, отрицающему «покой, счастье, устойчивость, всеблаженство»: «Лермонтов, самым бытием лица своего, самой сущностью всех стихов своих, еще детских, объясняет нам, — почему мир «вскочил и убежал»... <...>. Какую бы вы ему «гармонию» ни дали, какой бы вы ему «рай» ни насадили, — вы видите, что он берется «за скобку двери»... «Прощайте! ухожу!» — сущность всей поэзии Лермонтова»26.
По сути, в чеховской драме и воссоздается экзистенциальная ситуация безнадежности, или ситуация «человек на краю». Параллели с Лермонтовым (а через Лермонтова с Киркегором) намечаются здесь далеко не случайно, поскольку тип лермонтовского мироотношения, его философский настрой, в целом отличающийся экзистенциальным самочувствием, острым ощущением безопорности и «бездомности» человека и эпохи27, оказывается очень близок Чехову. Только интенсивный порыв к преодолению индивидуалистических амбиций, желание вглядываться и вчувствоваться в окружающий мир, способность мудрого примирения с миропорядком может просветить трагизм человеческого бытия.
Редкие мгновения благодатного «гармонического слияния <...> с природой, с миром и связанное с ним состояние внутренней просветленности»28, несмотря на неустроенность мира и неустранимость трагического разлада с ним, доступны и лермонтовскому лирическому герою, и героям Чехова, о чем свидетельствуют, например, стихотворение Лермонтова «Когда волнуется желтеющая нива...» и чеховский рассказ «Студент».
Примечания
1. Лишаев С.А. А.П. Чехов: Жизнь души в зеркале состояний (К анализу эффекта неопределенности в произведениях А.П. Чехова) // Философия: в поисках онтологии. Сб. трудов Самарской гуманитарной академии. Вып. 5. Самара: Изд-во СаГА, 1998. С. 185.
2. Бубер М. Проблема человека // Бубер М. Я и ты. М.: Высш. шк., 1993. С. 76—78.
3. Финк Э. Основные феномены человеческого бытия // Проблема человека в западной философии. М.: «Прогресс», 1988. С. 358.
4. См.: Доманский Ю.В. Статьи о Чехове. Тверь: Твер. гос. ун-т, 2001. С. 54.
5. См.: Чеховиана. «Три сестры» — 100 лет. М.: Наука, 2002.
6. Назиров Р.Г. Реминисценция и парафраза в «Преступлении и наказании» // Назиров Р.Г. Русская классическая литература: сравнительно-исторический подход. Исследования разных лет: Сборник статей. Уфа: РИО БашГУ, 2005. С. 74.
7. Карасев Л.В. Вещество литературы. С. 221—222.
8. Там же. С. 222.
9. Назиров Р.Г. Реминисценция и парафраза в «Преступлении и наказании». С. 77.
10. Лермонтов М.Ю. Три пальмы: (Восточное сказание) («В песчаных степях аравийской земли...») // М.Ю. Лермонтов Полное собрание сочинений: В 5 т. 1935—1937. Т. 2. Стихотворения, 1836—1841. М.; Л.: Academia, 1936. С. 46.
11. Лапушин Р.Е. Чтобы начать нашу жизнь снова» (Экзистенциальная и поэтическая перспективы в «Трех сестрах» / Р.Е. Лапушин // Чеховиана. «Три сестры» 100 лет. М.: Наука, 2002. С. 25.
12. Лермонтов. Три пальмы. С. 46.
13. Лермонтов. Три пальмы. С. 46.
14. Печерская Т.И. Сюжетная ситуация военные на постое в пьесе «Три сестры» // Чеховиана. «Три сестры» — 100 лет. М.: Наука, 2002. С. 108—112.
15. Там же. С. 110.
16. Турбин В.Н. «Три пальмы» // Лермонтовская энциклопедия. М.: Сов. Энцикл., 1981. С. 579—580.
17. См., например: Одесская М.М. «Три сестры»: Символико-мифологический подтекст // Чеховиана. «Три сестры» — 100 лет. М.: Наука, 2002. С. 150—158; Францова Н.В. Опыт мифопоэтического прочтения пьесы Чехова «Три сестры» // Чеховские чтения в Ялте: вып. 11. Белая дача: первое столетие. Сб. науч. тр. Симферополь: ДОЛЯ, 2007. С. 179—192.
18. Лермонтов. Три пальмы. С. 47.
19. Там же. С. 46.
20. См.: Одесская М.М. «Три сестры»: Символико-мифологический подтекст. С. 154—156.
21. Бубер М. Проблема человека. С. 82.
22. Бубер М. Проблема человека. С. 82.
23. Там же. С. 87.
24. Гуревич П.С. Философская антропология Мартина Бубера // М. Бубер. Я и ты. М.: Высш. шк., 1993. С. 173.
25. Розанов В.В. Пушкин и Лермонтов // «Новое Время», 1914, 9 октября. URL: http://dugward.ru/library/pushkin/rozanov_pushin_i_lermont.html
26. Розанов В.В. Пушкин и Лермонтов.
27. См.: Бубер М. Проблема человека // Бубер М. Я и ты. М.: Высш. шк., 1993. С. 82.
28. Удодов Б.Т. «Когда волнуется желтеющая нива...» // Лермонтовская энциклопедия. М.: Сов. Энцикл., 1981. С. 227.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |