Воспоминания героев в произведениях А.П. Чехова являются значимым структурным элементом, а их введение — многофункциональным приемом чеховской поэтики. В данной статье мы попытаемся показать, как воспоминания героев становятся одним из способов художественного воплощения характерных черт чеховского хронотопа.
Исследуя своеобразие чеховского хронотопа, И.Н. Сухих высказал ряд мыслей, касающихся закономерностей «освоения реального исторического хронотопа»1 в русской литературе 19 века. Традиционный метахронотоп, который образуют «пространственно-временные образы русской классики со своими специфическими свойствами»2, имеет глубокие исторические корни и опирается, по мысли исследователя, на идею упорядоченности бытия. Россия же, которой как целым мыслит и Чехов, отмечает ученый, — «это уже другая Россия, стремительно утрачивающая патриархальную эпическую целостность, Россия буржуазной эпохи»3. Поэтому характерными чертами чеховского доминантного хронотопа становятся «разомкнутость, неограниченность мира вместо его замкнутости и структурности, психологическая неоднородность вместо прежней однородности и контакта полюсов»4. Одним из способов художественного воплощения названных свойств, как нам представляется, можно считать введение в структуру произведения воспоминаний героев. При этом принципиальными оказываются такие характеристики, как избирательность памяти и общность воспоминаний.
Рассмотрим с этой точки зрения некоторые, и по возможности, разные произведения писателя.
Так, в разных теперь географических пространствах живут инженер Ананьев и Кисочка, герои повести «Огни». Провинциальный приморский город N, в котором происходит встреча героев, — точка в пространстве, в которой молодой инженер теперь останавливается лишь проездом. Этот город некогда был общим миром для обоих героев («Надо вам сказать, что в этом городе я родился и вырос», — говорит Ананьев своим слушателям). Но теперь, смеясь, вспоминая прошлое, когда-то связывавшее их, герои с удивлением понимают, что и в воспоминаниях у каждого из них свой отдельный мир:
«— Помните, Наталья Сергеевна, — спросил я, — как я однажды в саду поднес вам букет с записочкой? Вы прочли мою записочку и по вашему лицу разлилось такое недоумение...
— Нет, этого не помню, — сказала она, засмеявшись. — А вот помню, вы из-за меня хотели вызвать Флоренса на дуэль...
— Ну а я этого, представьте, не помню...
— Да, что было, то прошло... — вздохнула Кисочка» (7, 118—119).
Оказывается, что герои существуют не только в разных географических, но и в разных психологических пространствах, и в последних, в отличие от первых, у них не оказывается точек соприкосновения.
Попытка обрести близость и понимание с матерью, а в конечном итоге, как нам представляется, примириться с самим собой и обрести гармонию с окружающим миром, для Константина Треплева также оканчивается неудачей:
«Треплев. Мама, перемени мне повязку. Ты это хорошо делаешь <...> У тебя золотые руки. Помню, очень давно, когда ты ещё служила на казенной сцене, — я тогда был маленьким, — у нас во дворе была драка, сильно побили жилицу-прачку. Помнишь? Её подняли без чувств... ты всё ходила к ней, носила лекарства, мыла в корыте её детей. Неужели не помнишь?
Аркадина. Нет.
Треплев. Две балерины жили тогда в том же доме, где мы... Ходили к тебе кофе пить...
Аркадина. Это помню.
Треплев. Богомольные они такие были.
Пауза» (13, 37—38).
И трудно разгадать значение этой паузы (не может или по разным причинам не хочет вспоминать Аркадина о своем прошлом?), как и трудно понять, состоялся ли контакт между этими переставшими понимать друг друга в настоящем людьми.
Подобная ситуация, по-видимому, невозможна в мире, скажем, тургеневских или толстовских героев. Вспомним сцену, описывающую «случайную» встречу двух героев в романе И.С. Тургенева «Рудин»: «В течение обеда Лежнев и Рудин, как бы сговорившись, всё толковали о студенческом своем времени, припоминали многое и многих — мертвых и живых»5. Эта сцена, во время которой в сознании героев всплывает множество общих воспоминаний, заканчивается характерным признанием Лежнева: «Наши дороги разошлись», — говорит герой, — «но посмотри, как мы близки друг другу. Ведь мы говорим с тобой почти одним языком, с полунамека понимаем друг друга, на одних чувствах выросли. Ведь уж мало нас остается, брат; ведь мы с тобой последние могикане!»6. Общность и разделяемость воспоминаний Рудина и Лежнева или Лаврецкого и Михалевича (в ряду других характерных примет тургеневского хронотопа) подчеркивает их принадлежность к «своему» миру, миру дворянской усадьбы, к единому психологически однородному пространству, в котором для героев всегда открыта возможность понять друг друга. Общность воспоминаний является естественной неотъемлемой принадлежностью, в определенном смысле, залогом существования этого мира.
В романах Л.Н. Толстого разделяемость героями общих воспоминаний также оказывается характерной приметой «патриархального» мира. Однако уже в «Войне и мире» эта черта становится предметом авторской рефлексии. Наиболее показателен в этом смысле эпизод, в котором описывается вечер в гостиной старого князя Болконского: маленькая княгиня «встретила князя Василия с тем приемом шуточки, который часто потребляется болтливо-веселыми людьми и который состоит в том, что между человеком, с которым так обращаются и собой предполагают какие-то давно установившиеся шуточки и веселые, отчасти не всем известные, забавные воспоминания, тогда как никаких таких воспоминаний нет, как их не было между маленькой княгиней и князем Василием. Князь Василий охотно поддался этому тону; маленькая княгиня вовлекла в это воспоминание никогда не бывших смешных происшествий и Анатоля, которого она почти не знала. M-lle Bourienne тоже разделила эти общие воспоминания, и даже княжна Марья с удовольствием почувствовала и себя втянутою в это веселое воспоминание»7. Общность воспоминаний оказывается непременным условием ощущения принадлежности к «своему» миру, в данном случае к миру аристократической гостиной. Более того, автор особо подчеркивает условность этих воспоминаний, что, казалось бы, должно их полностью дискредитировать. В отличие, скажем, от сцены «в диванной», где герои «с наслаждением» перебирают общие воспоминания и где включенность в этот процесс Николая и Наташи и невключенность в него Сони свидетельствуют об истинной близости героев («Соня, как всегда, отстала от них, хотя воспоминания были их общие»), герои эпизода в гостиной лишь «играют» в общность воспоминаний. Если для Наташи, Николая и Сони это «самые задушевные разговоры», то для участников вечера в Лысых Горах — это лишь определенный прием, светский тон. Однако такая условность, искусственность, псевдообщность воспоминаний лишь подчеркивает укорененность отношений между людьми, принятых в «патриархальном» мире и является необходимым условием существования этого мира, в котором существуют и автор-повествователь, и герои. И хотя у Толстого общность воспоминаний уже становится предметом авторской рефлексии, она ещё не обретает статус проблемы, поскольку является органичным элементом структуры мира, воплощенной в замкнутом и однородном эпическом хронотопе.
Иначе у Чехова. Для чеховских героев общность воспоминания становится часто единственным объединяющим их пространством в меняющемся или уже изменившемся мире. И часто именно общность воспоминаний, внезапно возникая и освещая настоящее героев или наоборот, не возникая, отражает изменение структуры мира. И вместе с этим у героев появляется чувство утраты и желание восстановить какую-то забытую норму.
И вот здесь-то и происходит, можно сказать, парадоксальная вещь. Избирательность памяти, проявляющаяся в несовпадении воспоминаний героев, которое отчетливо выделяется в их диалогах, создает неоднородные, фактически непроницаемые для героев по отношению друг к другу психологические пространства. Герои не только по-разному воспринимают настоящее, но и по-разному помнят прошлое.
Пространство воспоминаний (психологическое пространство) оказывается таким же «разомкнутым», как и географическое, и «встречи» или «не встречи» в нем оказываются столь же случайны и непредсказуемы, как и в жизни. Однако чем отчетливее у героев становится ощущение разъединенности, тем настойчивее звучит тоска по близости и взаимопониманию. И при этом редко возникающим и зачастую единственным пространством, в котором всё же возможны психологический контакт и понимание в чеховском мире, становятся опять-таки воспоминания героев. Общность воспоминаний при неизбежной избирательности памяти в некоторые редкие моменты способна демонстрировать эту возможность.
В рассказе «Дом с мезонином» автор вместе с героем-рассказчиком, в начале рассказа «нечаянно» забредшим в незнакомую усадьбу и в конце рассказа уходящим из неё, чтобы, навсегда покинув, уехать в Петербург, как будто прощается с основными пространственно-временными образами хронотопа русской классики: барским двором, садом, домом, со старыми липовой и еловой аллеями, с обвалившейся изгородью и полем, с «деревенским» образом России, остающимся теперь на периферии нового мира, в центре которого оказывается «большой город». Мир уже слишком разомкнут, и случайные встречи остаются в нем случайными. Ощущение возврата и обретения гармонии оказывается для героя иллюзией, но хотя иллюзия исчезает, остается грусть и надежда. И в последних строках рассказа: «в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут и что мы встретимся...» (9, 191), вместе с голосом героя слышится и голос автора, память которого также хранит образ ушедшего гармоничного мира, где все «потенциально знакомы», «потенциально контактны», способны к общению и пониманию. И образ этот дарит смутную надежду, и финал остается открытым...
Этот своеобразный сюжет о судьбе хронотопа русской классики (в данном случае хронотопа усадьбы) получил, как нам представляется, дальнейшее развитие в другом, более позднем рассказе Чехова с характерным названием — «У знакомых». Примечательно и то, что действие рассказа происходит в дворянской усадьбе, выставленной на продажу с аукциона, в которую главный герой приезжает из Москвы. Мир семьи Лосевых, в кругу которой Миша Подгорин провел годы своей молодости, и всё, что было с ним связано, осталось в прошлом, и «очаровательно только в воспоминаниях», настоящее же их «мало знакомо, непонятно и чуждо» (10, 7) герою, и потому его уже «не тянет» в Кузьминки (10, 8). Однако чужие друг другу в настоящем герои рассказа на миг обретают потерянное ощущение близости и духовного родства, включившись в общее для них пространство воспоминания. Так возникает один из сюжетных мотивов рассказа. Герои поочередно и наперебой вспоминают строки «нечаянно» пришедшей на память некрасовской «Железной дороги»:
«По линии железной дороги там и сям зажглись огни, зеленые, красные... Варя остановилась и, глядя на эти огни, стала читать:
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты
А по бокам-то всё косточки русские...
Сколько их!..
— Как дальше? Ах, боже мой, забыла всё!
Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной...
Она читала великолепным грудным голосом, с чувством, на лице у неё разгорелся румянец, и на глазах показались слезы (здесь и далее курсив принадлежит автору статьи. — ред.). Это была прежняя Варя, Варя-курсистка, и слушая её, Подгорин думал о прошлом и вспоминал, что и сам он, когда был студентом, знал наизусть много хороших стихов и любил читать их.
Не разогнул свою спину горбатую
Он и теперь ещё: тупо молчит...
Но дальше Варя не помнила <...>
— Эх, забыла.
Зато Подгорин вдруг вспомнил, — как-то случайно уцелело у него в памяти со студенчества, — и прочел тихо, вполголоса:
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную, —
Вынесет всё — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе...
Жаль только...
— Жаль только, — перебила его Варя, вспомнив, — жаль только, жить в эту пору прекрасную уже не придется ни мне, ни тебе!
И она засмеялась и хлопнула его рукой по плечу» (10, 13).
Значение приведенного выше эпизода, самого по себе достаточно красноречивого, в целом раскрывается при сопоставлении с последующей ситуацией диалога Вари и Подгорина, являющейся, очевидным композиционным повтором первой.
Подгорин, слушая со скукой рассуждения Вари о высшей доле, отдаленных целях страдания и ясновидении, пытается найти в седой, затянутой в корсет, легко впадающей в мистицизм, говорящей вяло и монотонно женщине «Варю-курсистку, рыжую, веселую, шумную, смелую...», именно такую, какой она вдруг предстала перед ним, читая забытые, казалось бы, стихи.
«— Спойте, Ва, что-нибудь, — сказал он ей, чтобы прекратить этот разговор об ясновидении. — Когда-то вы хорошо пели.
— Э, Миша, что было, то быльем поросло.
— Ну, из Некрасова прочтите.
— Всё забыла. Давеча это у меня нечаянно вышло» (10, 16).
Героям не удается вновь оказаться в пространстве общего мира, восстановить былую понятную близость. Мир прошлого, «нечаянно» ворвавшийся в настоящее, оказывается утраченным навсегда, а вместе с ним и всё то, что связывало Подгорина и его знакомых: «Он чувствовал, что в Кузьминках он уже последний раз и больше сюда не приедет, и, уезжая, оглянулся несколько раз на флигель, в котором когда-то было прожито так много хороших дней, но на душе у него было холодно, не стало грустно...» (10, 23).
Попробуем взглянуть на эти два рассказа с точки зрения предложенного нами сюжета о судьбе хронотопа русской классики. В финале рассказа «Дом с мезонином» ещё звучит надежда на восстановление гармоничного мира с его потенциальной контактностью, где «все знают всех, общаются со всеми» (возможно, поэтому рассказ и включает в себя «тургеневское» послесловие, традиционное для повести или романа). Залогом подобного восстановления является для героя вера в существование общности их с Мисюсь воспоминаний. В рассказе «У знакомых» подобная надежда, как мы видели, ненадолго возникает в момент неожиданно вспыхнувших воспоминаний героев, однако в финале она окончательно исчезает вместе с тем, как исчезает пространство общих воспоминаний старых знакомых, и кажется, что судьба хронотопа русской классики (хронотопа дворянской усадьбы), как и судьба усадьбы Лосевых, уже окончательно решена.
Таким образом, введение воспоминаний в структуру произведения и выделение такой их характеристики, как общность, оказывается особым художественным приемом. Чехов концентрирует внимание на том, что в повседневной жизни остается незамеченным8. Писатель как бы препарирует естественное течение психологических процессов, которые в действительности протекают совокупно и оказываются феноменологически неразличимыми. Писатель акцентирует внимание на избирательности памяти. Образно говоря, «выпячивает» этот механизм, выделяет его в череде других фактов сознания героев и именно этим создает нужное ему, в одном случае, впечатление раздробленности и неоднородности пространства существования своих героев, в другом — находит точку психологического единения в разомкнутом мире. Изображение этого психологического механизма становится направленным художественным приемом, способом создания психологической неоднородности и разомкнутости мира, в котором существуют чеховские герои, а следовательно, одним из способов создания особенных черт «чеховского» хронотопа.
Примечания
1. Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. С. 235.
2. Сухих И.Н. Проблемы поэтики А.П. Чехова. С. 133.
3. Там же. С. 136.
4. Там же.
5. Тургенев И.С. ПСС: В 28 т. Т. 6. М.; Л., 1963. С. 355—356.
6. Там же. С. 366—367.
7. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 90 т. М.; Л., 1928—1958. Т. 9. С. 272.
8. Об этой грани мастерства Чехова писал уже в 1896 году М. Гольдштейн: Чехов улавливал «такие душевные эмоции, которые даже поражали своей ординарностью. Всякий их отлично знал, испытал сотни раз, наблюдал на каждом шагу. Но никто на них внимания не обратил до Чехова — истинный признак действительного таланта». См. Гольдштейн М.Л. Впечатления и заметки. Киев, 1896. С. 280—281. Цит. по: Чудаков А.П. Мир Чехова. С. 278.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |