Вернуться к Молодые исследователи Чехова. Выпуск 5

Мотив дороги в поэзии А.С. Пушкина и в рассказе А.П. Чехова «На подводе»

Глубокое художественное освоение мотива дороги является существенным аспектом той сложной духовной преемственности, которая связывает Чехова с его великим предшественником. «Дорожная» тематика играет необыкновенно значимую роль в произведениях Пушкина и Чехова и может рассматриваться как еще одна точка соприкосновения их творческих путей. При этом необходимо отметить, что непосредственно от художественного творчества писателей протягиваются нити к особенностям их биографии. Пушкин и Чехов выстраивали свои непростые отношения с пространством, каждый обладал своей специфической «пространственной ментальностью», но обоих писателей роднит своеобразная «географическая неуспокоенность»1.

Например, исследователи творческой и личной биографии Пушкина выделяют тот факт, что кризисные моменты в жизни поэта, как правило, были отмечены его стремлением изменить свое пространственное окружение, жаждой новых — путевых — впечатлений. (Кстати, эту черту Пушкин передал и своему герою — Евгению Онегину, которым в минуту душевного смятения овладевает «беспокойство, / Охота к перемене мест...»). Н.В. Измайлов так характеризует комплекс настроений поэта в конце 1820-х годов (период в жизни Пушкина, наполненный различными волнениями и тревогами): ««В дорогу» — привычное для него состояние в эти неспокойные годы непрерывных странствий»2. Поэт буквально одержим некой пространственной тоской, ему не сидится на месте, он мечется между Москвой, Петербургом, Кавказом, тверским поместьем Вульфов... Обнаруживается прямая связь между «дорожным» настроением, «кочевой» жизнью и тяжестью душевного состояния. Ю.М. Лотман проницательно отметил, что в жизни Пушкина «стремление быть как можно больше в дороге обличает внутреннее беспокойство (дорога успокаивает, укачивает, отвлекает, в дороге быт и реальность отступают на задний план, легче думается, легче мечтается...)»3. Таким образом, дорога занимает существенное место в личной судьбе поэта, формировании его духовного мира.

Психологический феномен «пути» в равной степени присущ и Чехову, которого сближают с Пушкиным любопытные параллели. В тревожные моменты жизни Чехова также актуализируется дорожная проблематика, душевные кризисы писателя зачастую окрашены пространственными ощущениями. Это своеобразное «рассредоточение» на большую площадь делает кризисные состояния «менее концентрированными, ослабляет, ликвидирует напряженность, мучительность рефлексии»4. «Пространственная ментальность», присущая Чехову, связывает в одном эмоционально-психологическом комплексе внутреннюю тревогу и тягу к преодолению пространства как способ «избыть» это тяжелое душевное состояние, «вырваться» из него. Глубоко закономерными представляются слова Чехова из ялтинского письма (февраль 1900 года): «По временам мне необходимо уезжать» (П 9, 52). Писателя всегда отличало острое чувство пути, которое рефлексировалось им как организующее, дисциплинирующее человека: «Надо иметь цель в жизни, а когда путешествуешь, то имеешь цель» (П 5, 224).

«Дорога» является важнейшей семантической единицей художественного мира Чехова: появившись в ранних произведениях писателя, этот мотив проходит красной нитью через все его творчество. М.О. Горячева указывает, что «традиционный сюжет путешествия как открытия мира у Чехова встречается едва ли не однажды — в «Степи». <...> Дорога у него становится местом всевозможных комических происшествий, недоразумений («Роман с контрабасом», «Не судьба», «Пересолил», «Ночь перед судом») и драматических событий («Казак», «Встреча», «На большой дороге»)»5.

В аспекте «дорожной» темы наибольший интерес представляет рассказ «На подводе» (1897), в котором мотив дороги играет сюжетообразующую роль, а «метафора пути <...> охватывает целый текст»6. Пространственная организация этого рассказа четко обозначена двумя точками: «выехали — приехали». В исследованиях многих чеховедов рассказ «На подводе» получил определение «бесфабульного» и часто рассматривается как родственный лирическому стихотворению по своей художественной организации: «фабульное движение заменено развитием тем, мотивов. Это воспоминания Марьи Васильевны о прошлом, мечты о счастье, <...> и вновь и вновь возвращающаяся <...> тема дороги. <...> такой тип композиции ближе всего к лирическому стихотворению с его повторением, варьированием тем и мотивов, игрой образов-символов»7. «Дорога» выступает здесь в качестве своеобразного лейтмотива, пронизывающего все произведение. Никаких видимых событий в рассказе не происходит, однако действие необыкновенно насыщено психологически, за внешней бессобытийностью кроется высокий драматизм.

Мы хотели бы остановиться на сопоставлении чеховского рассказа с неким стихийно складывающимся в творчестве Пушкина лирическим циклом, где сюжетное значение получает тема дороги (чаще всего зимней). Зарождение этого стихийного цикла относится к 1823 году — именно тогда было создано стихотворение «Телега жизни». Образ дороги выступает здесь исключительно в своей символико-аллегорической функции — как емкая метафора жизненного пути. В этом стихотворении нашли отражение напряженные раздумья поэта о скоротечности человеческой жизни: «...Телега на ходу легка; / Ямщик лихой, седое время, / Везет, не слезет с облучка». Следует отметить, что в творчестве Чехова пушкинское произведение «отозвалось» в форме явной реминисценции — так, Орлов из «Рассказа неизвестного человека» (1893) следующим образом характеризует «переворот», связанный с вторжением в его судьбу Зинаиды Федоровны: «Она перевернула телегу моей жизни» (8, 159).

Дорожная тематика активизируется в лирике Пушкина после возвращения из ссылки: «Зимняя дорога» написана в декабре 1826 г., «Бесы» и «Дорожные жалобы» — в 1830 г. Мотив дороги, «связанный с долгожданным освобождением, <...> казалось бы, должен был звучать мажорно. Но из всех «дорожных» стихотворений поэта беззаботный характер имеет только шуточный путеводитель — послание Соболевскому (1826). <...> Свобода принесла Пушкину не успокоение, а новые тревоги, внешним выражением которых была его скитальческая жизнь»8. Мотив дороги выступает в этом стихийном цикле в тесной связи с мотивами вынужденных странствий, бесприютности, непогоды. Здесь отсутствует прямая аллегоричность, свойственная для более раннего стихотворения «Телега жизни»: топос дороги обладает всей яркостью конкретно-пространственного значения и в то же время представляет богатейший семантический спектр, играя различными оттенками смысла. (Например, в стихотворении «Няне» (1826) «дорога» может быть прочитана как емкий символический образ — в значении жизненного пути с его неотменимым будущим: «Глядишь в забытые вороты / На черный отдаленный путь»).

Лирический герой «дорожных» стихотворений Пушкина несомненно близок самому автору. Одним из ярких тому свидетельств является «лицейская годовщина» 1828 года — полушутливо-полусерьезное четверостишие: «Усердно помолившись богу, / Лицею прокричав ура, / Прощайте, братцы: мне в дорогу, / А вам в постель уже пора». Образ дороги имеет здесь частный, биографический характер и одновременно смыкается с размышлениями о судьбах всего поколения, возвышаясь до символа противоположных жизненных путей. «В двух последних строчках <...> конкретные действия, обозначенные бытовыми деталями <...>, знаменуют разность судеб: мятежная, скитальческая жизнь поэта противопоставлена устойчивому положению прочих лицейских»9.

Метафора дороги — жизненного пути человека по-своему объединяет чеховский рассказ «На подводе» с лирикой Пушкина. Например, связь со стихотворением «Телега жизни» выявляется в опосредованной форме: образ телеги, в которой едет героиня (и во время пути осмысляет всю свою жизнь!), словно бы отсылает к пушкинскому произведению как некоему «пратексту». Однако больше всего точек соприкосновения можно обнаружить между чеховским рассказом и стихотворением «Дорожные жалобы» — ироническим по форме, но полным внутренней тоски и отчаяния. Тревожный колорит, характерный для всей «дорожной» лирики Пушкина, нашел здесь яркое художественное воплощение. В сознании лирического героя предстают различные варианты жизненного «исхода», один другого безотраднее, — на протяжении четырех строф стихотворения буквально нагнетается мотив смерти:

Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть господь судил,

На каменьях под копытом,
На горе под колесом,
Иль во рву, водой размытом,
Под разобранным мостом...

Чеховский рассказ роднит с этим стихотворением, прежде всего, сама общая тональность: дорога Марьи Васильевны безрадостна, и размышления героини носят характер своеобразных «дорожных жалоб» на нелепость, неустроенность, «нескладицу» жизни. Примечательно, что у Чехова также звучит мотив трудной и опасной дороги, который всё усиливается к финалу произведения. Отдельные эмоционально окрашенные детали пушкинской картины словно преломляются в чеховском повествовании: «иль во рву, водой размытом» — «вода точно изгрызла дорогу» (9, 337), «иль мороз окостенит» — «коченея от холода, села в телегу» (9, 342); в обоих произведениях фигурируют такие пространственные ориентиры, как «телега», «гора», «мост», «шлагбаум».

Жизнь лирического героя Пушкина предстает как бесконечная дорога; жить для него — значит находиться в пути. Поэтому «вопрошание» о судьбе звучит как вопрос о том, «Долго ль мне гулять на свете / То в коляске, то верхом, / То в кибитке, то в карете, / То в телеге, то пешком?». Поэтика чеховского рассказа также актуализирует метафору «дорога — жизненный путь». Подобно лирическому герою «Дорожных жалоб», вся жизнь Марьи Васильевны состоит из непрерывной дороги: «Тут было ее прошлое, ее настоящее; и другого будущего она не могла представить себе, как только школа, дорога в город и обратно, и опять школа, и опять дорога...» (9, 335). Однако это постоянное движение производит впечатление цикличности, пространственной замкнутости, поскольку дорога учительницы жестко ограничена двумя точками: город — Вязовье, это как бы «маятниковое качание между городом и школой»10.

Однако в сознании героини пространственные рамки постепенно раздвигаются. Такая перспектива намечается уже в начале произведения, в лирическом авторском пассаже, который содержит явное столкновение позиций повествователя и героини: «...для Марьи Васильевны, которая сидела теперь в телеге, не представляли ничего нового и интересного <...> ни томные, согретые дыханием весны прозрачные леса, ни черные стаи, летавшие в поле над громадными лужами, похожими на озера, ни это небо, чудное, бездонное, куда, кажется, ушел бы с такой радостью» (9, 335). Видению автора доступен безмерный охват пространства; эта картина противостоит сознанию учительницы, всецело погруженной в себя, свое унылое существование, поглощенной своими рутинными, будничными мыслями. Таким образом, формально в пределах одной фразы прослеживается конфликт разных «точек зрения» и наблюдается последовательное расширение пространства: от телеги, в которой сидит героиня, равнодушная к окружающему, — до необозримых просторов земли и неба.

Примечательно, что первое в рассказе упоминание о Москве — духовной родине героини — принадлежит «сфере сознания» автора («когда-то были у нее отец и мать; жили в Москве около Красных ворот...»); сама же учительница о прошлом «отвыкла вспоминать — и почти все забыла» (9, 335). Непосредственно за авторской «ретроспекцией» следуют слова Семена, которые переключают образ Москвы в контекст грубой действительности, окружающей Марью Васильевну: «А в городе чиновника одного забрали. Отправили. Будто, идет слух, в Москве с немцами городского голову Алексеева убивал» (9, 336). Это случайное, на первый взгляд, упоминание выступает в художественном целом рассказа как своеобразный семантический знак той жизненной инерции, которая подчиняет героиню. Но постепенно сознание Марьи Васильевны начинает бороться с инерцией косной жизни, героиня «высвобождается» из дурного круга «ролевой» заданности: в ее мыслях возникают Петербург, заграница (в связи с Хановым: «Зачем жить здесь, если есть возможность жить в Петербурге, за границей?» — 9, 337), — и, наконец, в момент высшего духовного напряжения сознание героини со всей яркостью и отчетливостью рисует Москву как высокий поэтический образ, город ее юности. Следует отметить, что образ Москвы присутствует и в «Дорожных жалобах» — через названия таких пространственных «примет», как Яр, Мясницкая. Причем в пушкинском стихотворении «Москва» несет сходную семантическую нагрузку — это дом, родное пристанище лирического героя, о котором мечтает путник: «То ли дело быть на месте, / По Мясницкой разъезжать, / <...> То ли дело, братцы, дома!..». Таким образом, Москва противопоставляется здесь тоскливой «дорожной» действительности.

В чеховском произведении развивается щемящая тема сиротства. Самые близкие люди, родное тепло, «большая квартира» в Москве — все это для Марьи Васильевны ушло навсегда, исчезло в невозвратимом прошлом. Подобно лирическому герою Пушкина, чеховская героиня разлучена даже с «отческими могилами», которые, очевидно, остались в далекой Москве. В свете данного сопоставления уместно вспомнить строки из другого лирического стихотворения Пушкина — «Брожу ли я вдоль улиц шумных...» (1829), где смерть вдали от родины выступает знаком «безблагодатной» судьбы: «И где мне смерть пошлет судьбина? / В бою ли, в странствии, в волнах? / <...> И хоть бесчувственному телу / Равно повсюду истлевать, / Но ближе к милому пределу / Мне всё б хотелось почивать»). Некоторые конструктивные детали лирического сюжета, явленные в этих двух строфах, позволяют говорить о некой образно-семантической перекличке с «Дорожными жалобами»: прежде всего, это «вопрошание» о судьбе («Долго ль мне гулять на свете <...>?» — «И где мне смерть пошлет судьбина?»), мотив дороги («странствия»), а также антитеза дома и чужбины (ср. иронически-шутливое «наследственная берлога» — и возвышенно-поэтическое «милый предел»).

Мотив сиротства, потери родственных связей вообще имеет чрезвычайно важное значение в творчестве Чехова, звучит в целом ряде его произведений («В родном углу», «Три года», «Анна на шее», «Дядя Ваня», «Три сестры» и многие другие). Кстати, некоторые исследователи выделяют мотив сиротства в романе Пушкина «Евгений Онегин»: «Для судьбы главных героев, вероятно, имеет <...> значение, что они почти полностью осиротели. Их социальные связи тем самым ослабляются»11. «Ослабляются» социальные связи и чеховской героини. Ощущение тотального одиночества Марьи Васильевны усиливается за счет того, что она оказывается отделена не только от своих родных и от некогда близкого круга столичной интеллигенции, но и от простого народа: крестьяне ей «не верили» (9, 341). В лирике Пушкина выразителем «народной точки зрения» выступал ямщик, чьи песни нередко скрашивали путнику «часы дорожной скуки» («Зимняя дорога», «В поле чистом серебрится...», «Бесы»). В чеховском рассказе фигурирует образ мужика Семена, везущего Марью Васильевну. Однако практически никакого общения между возницей и его «пассажиркой» не происходит, большую часть пути они едут молча. На этом фоне еще резче, грубее звучат оклики Семена: «Держись, Васильевна!» (дважды в рассказе), «Васильевна, собирайся!».

Последнее подобное обращение: «Васильевна, садись!» — играет в структуре рассказа особую символическую роль, оно отрезвляет героиню от её чудных грез, возвращает к постылой реальности. Эмоциональное потрясение, которое переживает героиня на железнодорожном переезде, вновь уступает место властному чувству холода, пронизывающего душу и тело; картина семейного счастья, чувство радости и восторга — всё «вдруг исчезло» (9, 342). Обращение Семена выполняет примерно ту же художественную функцию, что и оклик седока в «Дорожных жалобах». В последней строфе пушкинского стихотворения контрастно сталкиваются мечты о домашнем уюте, покое, тепле — и тоскливая дорожная действительность, к которой вынужден вернуться лирический герой: «То ли дело рюмка рома, / Ночью сон, поутру чай; / То ли дело, братцы, дома!.. / Ну, пошел же, погоняй!..». Подобное «возвращение к реальности» наблюдается и в финальной строфе «Зимней дороги».

«Дорога» как пространственная модель сюжета традиционно предполагает мотив случайных встреч и разминовений. У Чехова «дорога <...> нередко предстает как топос, сопряженный с чрезвычайно эмоционально насыщенными ситуациями, где мотив встречи дополняется еще и мотивом расставания — дорога предрасполагает к нему так же, как к встречам («Егерь», «Верочка», «На пути»)»12. Именно такой вариант решения дорожной темы представлен в рассказе «На подводе», где обозначенная ситуация связана с сюжетной линией «Марья Васильевна — Ханов». Благодаря этой линии тема дороги поворачивается еще одной гранью: «Они движутся по одной дороге, только экипажи, «телеги жизни» у них разные: у нее подвода, у него — коляска четверкой»13. Встреча с Хановым на короткий миг пробуждает в душе Марьи Васильевны надежду на счастье, которое оказывается недостижимым. Героиня обречена на неизбывное одиночество.

С Хановым связан своеобразный символический штрих, сближающий этого героя с онегинским типом «лишнего человека». Известно, что после гибели Ленского Онегин стремится развеять свою душевную тоску, отправившись в «странствия без цели». Ханову тоже не сидится на месте, что может служить знаком его внутренней неудовлетворенности жизнью: «Дома <...> скучно. Я не люблю дома сидеть» (9, 338). Однако «охота к перемене мест», свойственная пушкинскому герою, получает ироническое снижение в образе Ханова, который предпринимает, по сути, бессмысленный визит к Баквисту («А я к Баквисту еду, <...> но, говорят, его нет дома?» — 9, 336).

В образе Ханова усматриваются черты «лишнего человека», томимого бесцельностью существования; он не способен найти применение потенциалу, которым обладает: «...зачем этот чудак живет здесь? Что могут дать ему в этой глуши, в грязи, в скуке его деньги, интересная наружность, тонкая воспитанность? Зачем жить здесь, если есть возможность жить в Петербурге, за границей?» (9, 337). (Кстати, слово «чудак» как одна из характеристик главного героя встречается в «Евгении Онегине»).

В этих вопросах, которые ставит героиня, звучит одна из чеховских «загадок». Почему Ханов живет в глуши, что мешает ему переехать в Петербург или за границу? — этой «странности» нельзя дать однозначного объяснения, так же как, например, необъяснима с житейской, бытовой точки зрения причина, по которой сестры Прозоровы не могут уехать в Москву («Три сестры»). Очевидно, что здесь действует некая инерция жизни, что в свою очередь актуализирует мотив судьбы, чрезвычайно значимый и в жизненной истории Марьи Васильевны.

В записных книжках Чехова имеются записи, имеющие отношение к образу главной героини рассказа: «...Поп говорил ей: всякому своя доля, прощался: рандеву... Доля» (9, 534). Можно утверждать, что аспект судьбы, доли косвенно сближает чеховское произведение с пушкинским «дорожным» циклом, в котором напряженные вопросы о судьбе выступают как один из смыслообразующих элементов. Правда, в отличие от лирического героя Пушкина, Марья Васильевна не стремится заглядывать в свое будущее (не случайно в начале рассказа подчеркивается равнодушие учительницы к тому, что не касается ее непосредственных забот), однако и ее жизнь фактически подвержена какой-то игре стихийных сил судьбы: ведь героине изначально были даны красота, счастье, любовь близких — и всего ее лишила судьба. Подобно случаю с Хановым, остается неразрешенным вопрос, какой путь привел Марью Васильевну из Москвы в Вязовье.

Таким образом, в чеховском рассказе представлен комплекс мотивов, во многом сходный с лирикой Пушкина; отдельные художественные детали несут единый эмоциональный заряд. Тем не менее, в семантической структуре произведений наблюдаются существенные расхождения, одно из которых касается поэтики дома. Данный образ непосредственно связан с мотивом дороги, поскольку дом — это цель пути.

Например, в сознании лирического героя «Зимней дороги» и «Дорожных жалоб» предстает образ родного очага как некоего ориентира, помогающего преодолевать тяготы трудного пути. Дом является у Пушкина безусловной ценностью, он олицетворяет живую жизнь, и не случайно, например, образ «опустелого дома» в «Евгении Онегине» выступает как символ смерти, угасшего сердца Ленского (гл. шестая, строфа XXXII). В.С. Непомнящий указывает, что тема дороги в лирике Пушкина «связана с конечной целью: домом, прибежищем, очагом и оплотом, — темой покоя. Непременна здесь женщина (от няни в «Зимнем вечере» до невесты в «Дорожных жалобах») — хранительница этого очага, источник и предмет любви»14. Однако в более позднем, болдинском стихотворении «Бесы» ситуация резко меняется: здесь отсутствует картина воображаемого возвращения домой, а однонаправленное движение к родному очагу заменено кружением потерявшего дорогу путника. «...Дорога, начавшаяся «Зимним вечером» с его «бури завываньем», приводит к похоронному «визгу и вою» духов, сменившему русские песни няни и ямщика; <...> нет окошка, куда можно было бы постучать»15. На наш взгляд, в чеховском рассказе тема «дома» (как цели движения героини) ближе по своей эмоциональной окрашенности именно к «Бесам».

В сознании Марьи Васильевны воскресает образ московской квартиры — как символ счастья. Однако с Москвой героиня волею судьбы оказалась разлучена, от родного дома ее отделяет бездна необратимого времени, а ее мечты о личном счастье (связанные с Хановым) не имеют никакого выхода в реальность. В действительности героиня лишена настоящего дома. Описание ее жилища построено таким образом, что образы дома и школы незаметно сближаются и в результате оказываются как бы переплетены: «Утром холодно, топить печи некому <...>; ученики поприходили чуть свет, нанесли снегу и грязи, шумят; всё так неудобно, неуютно. Квартира из одной комнатки, тут же и кухня» (9, 338). Дом героини в данном художественном контексте оборачивается своей противоположностью, своеобразной иллюзией дома; его стены словно «проницаемы». У читателя нет ощущения убежища, которое спасло бы Марью Васильевну от «враждебного мира».

Можно утверждать, что в этом произведении ситуация «скитальчества» является в своем концентрированном виде, «бездомье» довлеет над героиней. С одной стороны, данная картина связана с общим эстетическим мировоззрением писателя, воплотившимся в художественных философемах дороги и дома. С другой стороны, в образно-семантической структуре рассказа нашел отражение тот духовный кризис, который был пережит Чеховым во второй половине 90-х годов, когда концепция «диалога с миром»16, свойственная писателю в послесахалинский период, оказалась существенно поколеблена.

Примечания

1. Горячева М.О. Проблема пространства в художественном мире А.П. Чехова: Автореф. дис. <...> канд. филол. наук. М., 1992. С. 15.

2. Измайлов Н.В. Очерки творчества Пушкина. Л., 1976. С. 93.

3. Лотман Ю.М. Пушкин. СПб., 2003. С. 120.

4. Горячева М.О. Указ. соч. С. 15.

5. Горячева М.О. Дорога как семантическая единица пространственного мира А.П. Чехова // О поэтике А.П. Чехова. Иркутск, 1993. С. 283.

6. Арутюнова Н.Д. Путь по дороге и бездорожью // Движение в лексике. М., 1996. С. 12.

7. Чудаков А.П. Поэтика Чехова. М., 1971. С. 133.

8. Левкович Я.Л. Лицейские «годовщины» // Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов (история создания и идейно-художественная проблематика). Л., 1974. С. 88.

9. Там же.

10. Цилевич Л.М. Сюжет чеховского рассказа. Рига, 1976. С. 199.

11. Цит. по: Баевский В.С. Темы разобщенности, одиночества, забвения и памяти в «Евгении Онегине» // Пушкин: проблемы поэтики. Тверь, 1992. С. 44.

12. Горячева М.О. Дорога как семантическая единица пространственного мира А.П. Чехова // О поэтике А.П. Чехова. Иркутск, 1993. С. 283.

13. Цилевич Л.М. Сюжет чеховского рассказа. Рига, 1976. С. 203.

14. Непомнящий В.С. Поэзия и судьба (статьи и заметки о Пушкине). М., 1983. С. 175.

15. Там же.

16. Разумова Н.Е. Творчество А.П. Чехова в аспекте пространства. Таллинн, 2001.