Проблема писательской репутации — одна из самых интересных, но малоизученных в литературоведении, особенно когда речь идет о конкретном писателе. Для ее изучения необходим обширнейший круг источников — критических, мемуарных, эпистолярных и пр., необходимо знание журнального, газетного, социально-психологического и пр. контекста, в котором она формировалась. Так и в связи с Чеховым: несмотря на то, что изучены некоторые вопросы, связанные с восприятием его творчества отдельными литературно-общественными группами (марксисткой, народнической, символистской критикой), все же многие проблемы его писательской репутации не ясны.
Писательская репутация Чехова строилась на пересечении двух линий. Во-первых, это формирование мифа о писателе, преклонение перед ним многих читателей, культ Чехова, приводивший к тому, что при его появлении на улице вокруг него собирались толпы людей. Так, один из критиков вскоре после смерти писателя признал, что именно «дикая любовь» массового читателя к Чехову, противостоящая «дикой нелюбви» читателей профессиональных, заставила критиков при жизни писателя отнестись к нему более внимательно1. Во-вторых, это раздражение от Чехова, которое впервые проявилось в народнической критике 1880-х годов и продолжилось далее, пройдя через весь XX век. Не случайно И. Розанов, исследователь, занимавшийся проблемами писательской репутации, считал, что движение в литературе слагается из трех составляющих: 1) притяжения, 2) отталкивания и 3) инерции2.
Наше внимание привлекла проблема «раздражения» от Чехова — но не у выдающихся критиков, а в массовом восприятии. При этом мы обратились к материалам как начала XX, так и XXI в. Материалом работы стала в свое время широко обсуждавшаяся, а ныне забытая книга некоего Качереца, вышедшая в 1902 г. Ее автор — незначительный журналист, и он отразил позицию не той или иной литературно-общественной группы, но именно рядового читателя. Что касается массового восприятия Чехова началом XXI в., то мы провели анкетирование, которое помогает судить об отношении к писателю наших молодых современников. И в тех, и в других материалах интересно то, что на первый план выходит раздражение от Чехова.
Что же определяет именно эту грань массового восприятия Чехова, какие стороны общественного массового сознания находят здесь свое отражение? Или, быть может, речь должна идти о каких-либо сторонах поэтики Чехова?
Пафос книги Качереца состоял в том, что он объявил: наконец-то он взял на себя ответственность сказать «правду о Чехове».
Чтобы обосновать и убедительно доказать свое раздражение, Качерец много цитирует Чехова и сравнивает его с другими писателями, более талантливыми, по мнению автора. Так, книга открывается сравнением двух талантов — Чехова и Тургенева, и сравнением не в пользу первого. В отличие от Чехова, Тургенев к 30-ти годам написал много хороших произведений, Чехов же, более того, не уважает искусство: первым его сборником явились «Пестрые рассказы», за которые ему, в отличие от Тургенева, совсем не стыдно, а главное — в его произведениях нет связи между искусством и жизнью.
Качереца раздражает холодность Чехова, поэтому он называет Чехова скучным писателем, видя потерю оригинальности и силы Чехова в «узости и неглубокости захвата», чем и объясняется, например, отсутствие одного целого произведения (романа).
Как и Мережковского, Гиппиус, Волынского, Философова, В. Розанова, Качереца раздражает изображение серого у Чехова. «Более того, — пишет Качерец, — он особенно облюбовывает неприятные оттенки серизны»3. Нет, например, счастья при описании любви, продолжает Качерец: так, Полознев в рассказе «Моя жизнь», что бы ни рассказывал, рассказывал одним тоном — «можно подумать, что для него не существует интонаций радости и горя, не существует больших душевных волнений, отражающихся неровностью речи, но он упомянул, что, когда он целовал Машу, он оцарапал себе щеку булавкой ее шляпы» (29—30). Качерец говорит о двух манерах Чехова трактовать любовь: 1) если любовь счастливая, то она непременно в прошлом и смутно обрисована; 2) если любовь несчастная, то она, напротив, «всегда в настоящем и обрисована не смутно и не мимоходом, а, наоборот, тщательно и con amore» (30). Причем у Чехова всегда любовь разбивается, всегда дана иллюзия любви.
Интересно, что не только данного автора, но и многих других раздражает прежде всего неумение Чехова показать «красивую любовь». Если Овсянико-Куликовский писал в связи с этим о намеренном сгущении теней как положительном начале творчества Чехова, то другие, как и Качерец, запальчиво говорили, что Чехов изображает любовь у дурных мужчин и ничего не стоящих женщин. А если любит порядочный мужчина, например, Дымов, то он любит не иначе, как пошлую бабенку, «а если ненароком и женщина попадется славная, и мужчина симпатичный человек, как Маша и Треплев в «Чайке», то чувство мужчины будет обращено на другую, а любовь женщины г. Чехов обольет водкой и посыплет нюхательным табаком» (35—36).
Автора раздражает и творческая манера Чехова — изображать людей эскизно, несколькими штрихами. В отличие от Овсянико-Куликовского, видевшего в этом особенность творческой индивидуальности писателя4, он считает, что Чехов, таким образом, бросает тень на своих же героев, делая их психологически фальшивыми. Например, Благово из «Моей жизни» на самом деле не равнодушный человек, как намекает Чехов, он не взял любимую с собой в Петербург или за границу, потому что понимал, что она безнадежно больна.
Не меньше раздражают Качереца и принципы характеристики героев Чеховым. Если М. Гершензон не считал подобную манеру вялой, а, наоборот, сравнивал с чарующей манерой Левитана5, то многих других читателей раздражало то, что Чехов воспринимает только «ослабленное и вялое», не приемлет яркое, громкое, цельное, энергичное: «У г. Чехова в душе есть, можно подумать, такая машинка, которая, по какому-то странному побуждению натуры этого писателя, переделывает большие и сильные впечатления в малые и вялые, к какой бы категории отношений и жизни они ни относились» (36). Так, Качерец утверждает, что творчество Тригорина изображено у Чехова не краской, а замазкой.
Чехов у Качереца предстает настоящим писателем-разрушителем, он утверждает, что Чехов сам разбивает своих героев и ничто (ни талант, ни пол, ни возраст и т. п.) не находит себе пощады под машиной разрушения у Чехова. «И уже это одно, то есть то, что не жизнь, а сам Чехов истребляет своих героев, снимает с них маску неудачников, интересную и трогательную для чувствительных сердец» (43). Поэтому-то Чехов жесток и, главное, неправдоподобен. Русская жизнь под его пером совершенно не похожа на настоящую русскую жизнь с ее бодростью, стремлением к действию и внутренней силой.
Качереца раздражает то, что Чехов страдает манией величия и наслаждается ее оборотной стороной. «Самолюбивая мания г. Чехова не мирится с существованием даже просто талантливых и вместе с тем хороших людей» (51). Поэтому Чехов показывает моллюсков в виде гладиаторов, а потом ломает их (например, Иванова и неизвестного человека). Качерец считал, что это настоящее насилие над читателем, т. к. Чехов намеренно вызывает иллюзию у читателя, что герой силен, а потом намеренно показывает его крах. При этом не ясно, в состоянии ли Чехов действительно изобразить сильных героев, зато с уверенностью можно сказать, что Чехов умышленно обходит светлую сторону жизни, с удовольствием изображает несчастную и разбитую любовь, сознательно изображает людей в момент, когда их жизнь надламывается (ведь у подобных героев было прошлое, когда они были крепки. Отчего же Чехов не изобразил его?), даже из дурных черт жизни Чехов избегает изображать самое интересное.
Из всего этого делался вывод об односторонности Чехова, о его фальши и постоянном повторении. Так, чтобы усилить впечатление фальши от Чехова, Качерец цитировал мнение его современников о пьесах Чехова и делал вывод о том, что пьесы Чехова спасает только талантливая игра актеров, кстати, поэтому-то пьесы не отражают реальной жизни: «Г. Чехов искусный писатель вообще и, в частности, очень умелый сочинитель драм. Он творит из ничего, как Саваоф. Живут люди в каком-нибудь городе, ходят на службу, обедают, играют в карты, спят, в свободное от этих занятий время умножают население России — и вовсе не думают, что они герои драм. Но является г. Чехов. Одному он дает в руки револьвер, другому яд — и вдруг эти смирные люди, неизвестно с чего, начинают друг в дружку и в себя стрелять или пить ненужную им отраву — и вот вам драма. Где стол был яств, там гроб стоит, где пиршеств раздавались клики, надгробные там воют лики, и бледна смерть на всех глядит. И г. Чехов тоже на всех глядит с характеризующей его пренебрежительной и легкой иронической улыбкой, удивляясь, как мало нужно, чтобы привести публику и критиков в возвышенное настроение ума и заставить их видеть сложную и глубокую драму там, где сам он, Чехов, как человек умный, не видит ничего, кроме искусно сделанной театральной пьесы» (74—75).
Для нас важно подчеркнуть, что подобный подход к произведениям Чехова, особенно драмам, не единичен. Мы мало представляем себе, насколько действительно популярны были подобные представления о Чехове, существенно упрощая этим картину литературной жизни начала XX века и процесс становления литературной репутации Чехова. Так, например, некто Серенький писал: «Публика и критика восторгаются жизненностью пьес Чехова. Они, действительно, очень жизненны. Но жизненностью своей они обязаны не действительному сходству того, что описывает Чехов, с жизнью, а искусству автора, помноженному на искусство актеров, самое нежное действие и чувство и мысль сделать совсем похожими на подлинные, выхваченные из массы однородных действий, мыслей и чувств. <...> Все вырваны из хорошей игры, поэтому и дышит жизнью. <...> Но, отделавшись от гипноза хорошей игры, красивых слов и жестов, пред вами предстанет здание без связей, без цемента, сложенное из аккуратных кирпичиков аккуратным фокусником, вытащите один кирпич — и повалятся другие». Тот же Серенький требовал от Чехова молчания, когда тот изображал «тягостное», столь вредно действующее на человека. А в завершение статьи предостерегал: «Не мстит ли он жизни за пережитые несчастия? Но жизнь — сильнее и умнее Чехова»6.
Интересно в связи с этим мнение еще одного рядового читателя и зрителя — хотя и вымышленного. Это герой одного из романов Боборыкина, посмотревший постановку пьес Чехова в Московском художественном театре: «Подите посмотрите на пьесу, на которую сбегается вся молодежь. Полюбопытствуйте. Фурорный успех. А что в ней находите? Это как сплошная неврастения. Что за люди! Что за разговоры! Что за жалкая болтовня! Зачем они все топчутся передо мной на сцене? Ни мысли, ни диалога, ни страсти, ни юмора, ничего! Может быть, такая белиберда и встречается в жизни, да нам-то до нее какое дело? А подите — полюбуйтесь: зала набита битком, молодежь млеет и услаждается всем этим жалким распадом российской интеллигенции. И вы должны восхищаться. Если вы не ходили на такую пьесу трех-четырех раз кряду, вы — отсталый иерихонец!»7.
Так и Качерец настойчиво советует Чехову вырваться из узости своего таланта: «Пусть он «присмотрится поближе» к людям и к жизни. Пусть он подумает над своим Астровым, пусть он, в особенности, вдумается в свои собственные слова о мужике. Кто знает, может быть, тогда его дарование разорвет сжимающие его путы и выйдет на настоящую дорогу, широкую и ясную» (96).
Итак, современного Чехову читателя раздражает безотрадность и убаюкивание8, «ощущение растерянности и нелепости — вот главное, что остается от чеховской беллетристики или его драм <...> Человека нет, личности нет, и вместо этого одна нелепость жизни, до того густая и вязкая, что в ней бессильно застревает всякая мысль»9.
Читатель требует от писателя оптимизма, бодрости, «положительного начала», понятности, яркой любви и интересных событий, а не эскизности текста.
Что же раздражает в Чехове современного читателя? Проведенное нами анкетирование (мы опрашивали не студентов-филологов) показало, что в Чехове раздражают как личность, так и его произведения. К широко растираживанному портрету уже больного Чехова современная молодежь (17—22 лет) относится или нейтрально («меня в портрете все устраивает»), или вообще его не помнит, или резко не принимает (отталкивают худощавый острый нос, большие глаза, острая бородка, «жестокость, непримиримость» в глазах). Редко кого привлекают мягкие черты лица, добрые глаза, вдумчивый взгляд, аккуратно причесанные волосы. Что касается творчества, то многие равнодушно говорят о том, что Чехов писал о жизни, о любви, о природе, кстати, многие вообще затруднились ответить на вопрос, о чем писал Чехов. Раздражает Чехов тех, кто считает, что он писал об истеричных, неустойчивых натурах. Часто Чехов раздражает тех, кто его, в общем-то, не читал, и это происходит на основе каких-то готовых стереотипов. Так же, как и у современников Чехова, очень популярен эпитет скучный. Произведения Чехова не вызывают у современной молодежи желание перечитать их снова, и только один человек из опрошенных хотел бы быть Чеховым, если была бы такая возможность, и то просто потому, что Чехов знаменит. У Чехова была невеселая жизнь — и уже поэтому не хочется быть Чеховым. Лучше быть Пушкиным или самим собой. Часто раздражает, что Чехов пишет на темы общества, политики. Современная молодежь считает, что это ему не идет. Раздражает тон безысходности, когда становится что-то не ясно, когда в каких-либо вопросах отвечающий не согласен с Чеховым. Лично меня раздражает жестокость таланта, вызывающего дикую грусть, и ум, как будто выставляющий напоказ свой труд самовоспитания, а также то, что в принципе не люблю малых жанров.
Таким образом, истоки раздражения, в сущности, те же. Конечно, это свидетельствует о стереотипах массового восприятия, требующего «интересности» от текста, яркости чувств и т. п. Но, видимо, стоит согласиться и с Еленой Толстой, утверждавшей в своей книге «Поэтика раздражения», что в самой поэтике Чехова есть нечто, что сознательно создано им для того, чтобы вызвать раздражение в читателе. Толстая пишет о том, что раздражение есть главный стимул его художественной деятельности, «и именно это раздражение, направленное на всё предыдущее в литературе, включая предыдущего себя, и дает нам доминанту ревизии и авторевизии, вечной необходимости нового решения старых тем и неузнаваемого преображения старых планов — это скачки, зигзаги, стремительные взлеты, освобождающие взрывную энергию <...> Строго говоря, чеховские нововведения суть направленные всплески раздражения: все лишнее — долой, все слишком явно и грубо; действие — за сцену, вместо саморазоблачительного монолога — пауза; вместо самоубийства — звуковой эффект, вместо бравурных финалов — открытые, мучительно провисающие концы, и всегда нежелание высказаться полностью»10.
Мы видим, что сознательное стремление Чехова вызвать в читателе благое для него раздражение было вполне успешным, однако «искусство читать Чехова», по выражению той же Е. Толстой (когда читатель должен понимать, что его раздражает не писатель, а те явления жизни, которые стоят за его произведениями, и раздражение должно перерасти в стремление к изменению того, что раздражает), плохо удавалось как многим современникам писателя, так и многим нынешним читателям.
Примечания
1. Павлов П.Е. Значение Чехова со стороны содержания и формы его произведений // Покровский Н.А.П. Чехов в значении русского писателя-художника. М., 1906.
2. Розанов И. Литературные репутации. М., 1990.
3. Качерец Г. Чехов. Опыт. М., 1902. С. 29. Далее ссылки на это издание будут даны в тексте в скобках с указанием страницы. Кстати, о том же писали многие критики. Так, современник Качереца Львов утверждал, что французам и англичанам никогда не понять Чехова, т. е. им не «понять атмосферы, создающей этих серых, бездарных, скучных и жестоких людей с рабьими душами и неудачников с больною совестию, это — не понять Чехова». См: Львов Е. Атмосфера русской жизни в произведениях Чехова // Покровский Н.А.П. Чехов в значении русского писателя-художника. С. 38.
4. Покровский Н. А.П. Чехов в значении русского писателя-художника. С. 12.
5. Гершензон М.О. Характер художественного дарования Чехова // Покровский Н.А.П. Чехов в значении русского писателя-художника. С. 17.
6. Серенький. Мстящий талант // Гражданин. 1904. № 25.
7. Боборыкин Л.Д. Исповедники // Вестник Европы. 1902. № 1. С. 64.
8. См.: Львов Е. Атмосфера русской жизни в произведениях Чехова // Покровский Н.А.П. Чехов в значении русского писателя-художника.
9. Андреевич (Е.А. Соловьев). Произведения Чехова как поэма убогой русской жизни // Покровский Н.А.П. Чехов в значении русского писателя-художника. С. 55.
10. Толстая Е. Поэтика раздражения. М., 2002. С. 12—13.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |