Вернуться к Ю.Н. Борисов, А.Г. Головачёва, В.В. Гульченко, В.В. Прозоров. Наследие А.П. Скафтымова и актуальные проблемы изучения отечественной драматургии и прозы

Л.В. Чернец. Типы «самодура» и «делового человека» в пьесах А.Н. Островского

В 47 пьесах Островского, по подсчетам Е.Г. Холодова, 728 действующих лиц (в это число не входят внесценические и групповые образы). 728 персонажей — «целый мир, населенный множеством людей, среди которых могут встретиться и похожие, но не сыщешь одинаковых» [Холодов 1975: 3].

Одна из задач, встающих при изучении наследия Островского (как и Тургенева, Достоевского, Гончарова и других писателей, чей творческий путь был долгим и плодоносным), — типология изображенных им лиц, выявление похожих, хотя и не одинаковых персонажей. Между «Семейной картиной» (1847) и «Не от мира сего» (1885), т. е. между первой и последней пьесами драматурга, прошло без малого сорок лет. Как отразилось движение исторического времени в зеркале созданных художником типов?

И.А. Гончаров, будучи неизменным поклонником таланта Островского, понимал под типами «нечто очень коренное — долго и надолго устанавливающееся и образующее иногда ряд поколений. Например, Островский изобразил все типы купцов-самодуров и вообще самодурских старых людей, чиновников, иногда бар, барынь — и также типы молодых кутил. Но и эти молодые типы уже не молоды, они давно наплодились в русской жизни — и Островский взял их, а других, новейших, которые уже народились, не пишет потому именно, мне кажется, что они еще не типы, а молодые месяцы — из которых неизвестно, что будет...» (из письма Ф.М. Достоевскому от 14 февр. 1874) [Гончаров 1955: 460]. Как полагал Гончаров в подготавливаемой им в том же году статье о драматурге, он изобразитель дореформенной Руси: «Тысячу лет прожила старая Россия — и Островский воздвигнул ей тысячелетний памятник. Он не пошел и не пойдет за новой Россией — в обновленных детях ее уже нет более героев Островского» [Гончаров 1955: 181]. И позднее, поздравляя драматурга (в письме от 12 февр. 1882) с 35-летием его работы для театра, Гончаров писал: «Живите же, великий художник, долгие годы, наслаждаясь своею славою: не прибавлю к этому обычной фразы: «и подарите нам еще» и т. д. Это было бы эгоизм и неблагодарность» [Гончаров 1955: 492].

Скептическое отношение писателя к возможности творчески воссоздать «новую, нарождающуюся жизнь» во многом объясняется, вероятно, его собственным опытом (если имя Обломова стало нарицательным, то в достоверности Марка Волохова из «Обрыва» многие читатели усомнились). «Вы сами говорите, — писал Гончаров Ф.М. Достоевскому (11 февр. 1874), — что «зарождается такой тип»; простите, если я позволю заметить здесь противоречие: если зарождается, то еще это не тип» [Гончаров 1955: 457].

Однако Достоевский думал иначе и очень ценил изображение зарождающихся типов: «...только гениальный писатель или очень уж сильный талант угадывает тип современно и подает его своевременно...» [Достоевский 1980: 89]. А Тургенев в «Предисловии к романам» (1880) подчеркнул, что во всех них (от «Рудина» до «Нови») стремился «добросовестно и беспристрастно изобразить и воплотить в надлежащие типы и то, что Шекспир называет «the body and pressure of time» <самый образ и давление времени. — Л.Ч.>, и ту быстро изменявшуюся физиономию русских людей культурного слоя, который преимущественно служил предметом <...> наблюдений» [Тургенев 1982: 390].

Перифразируя Тургенева, можно сказать, что предметом наблюдений Островского в ранний период его творчества была по преимуществу мало и медленно изменявшаяся физиономия русских купцов, мелких чиновников, живущих по старине помещиков. Однако пьесы драматурга в целом, а в особенности написанные в 1870—80-х годах, дают все основания видеть в нем изобразителя не только сложившихся в течение ряда поколений типов персонажей, но и «молодых месяцев». Еще в «Бешеных деньгах» (1870) в главном герое, Василькове, возбудившем в критике бурные споры, представлен тип «делового человека» новой формации; резонер этой пьесы, Телятев, намечает антитезу, развитую в «Последней жертве» (1878), — антитезу «умных» и «бешеных» денег. (Показательно, что Гончаров, касаясь «Бешеных денег» в своих заметках 1874 года, ничего не пишет о Василькове, но отмечает «уродливости русской франтихи-мотовки» [Гончаров 1955: 182], органично вписывающиеся в картину старого московского быта.) А далее «деловые люди» прочно входят в художественный мир Островского, именно им — например, Беркутову («Волки и овцы») или Великатову («Таланты и поклонники») — принадлежит важнейшая роль в развитии и развязке сюжетного конфликта.

«Поздний» Островский вводил в литературу и другие современные типы, что замечали чуткие читатели. Егор Глумов («На всякого мудреца довольно простоты», 1868), виртуозно меняющий речевые маски, подделываясь под идеи и фразы своих покровителей, вдохновил М.Е. Салтыкова-Щедрина на создание одноименного и однотипного персонажа в ряде его сатирических произведений («В среде умеренности и аккуратности», «Современная идиллия» и др.). А скульптор М.О. Микешин выражал Островскому «художественную и гражданскую благодарность» за образ Мелузова в «Талантах и поклонниках», в котором воплотился «тип студента» [Неизданные письма к А.Н. Островскому 1932: 246]. Но особенно часто в 1870—1880-е годы Островский изображал «деловых людей», прослеживая развитие данного типа и представляя его разные грани.

Островский ценил в литературе отражение смены героев и антигероев времени. Он пишет Н.Я. Соловьеву (соавтору «Дикарки») 11 октября 1879 года: «Каждое время имеет свои идеалы, и обязанность каждого честного писателя (во имя вечной правды) разрушать идеалы прошедшего, когда они отжили, опошлились и сделались фальшивыми. Так на моей памяти отжили идеалы Байрона и наши Печорины, теперь отживают идеалы 40-х годов, эстетические дармоеды вроде Ашметьева, которые эгоистически пользуются неразумием шальных девок вроде Дикарки, накоротке поэтизируют их, потом бросают и губят. Идея эта есть залог прочного литературного успеха нашей пьесы и, как смелое нападение на тип, еще сильный и авторитетный, в высшей степени благородна» [Островский, т. 11: 62]. В другом письме к тому же адресату (от 13 октября 1879 г.) он противопоставляет «тунеядцу» Ашметьеву зарождающийся тип, воплощенный в Малькове: «Что в Малькове мало типического, — это не беда, этот тип еще не сложился в жизни, о чем Мальков и сам говорит в 4-м акте. Когда автор берет себе задачей отрицание старого идеала, то нельзя от него требовать, чтобы он сейчас же вместо старого ставил новый. Когда старый идеал износится, тогда он начинает прежде всего противоречить всему жизненному строю, а не новому идеалу» [Островский, т. 11: 666]. Пеняя Ф.А. Бурдину, не оценившему лица Кнурова в «Бесприданнице», Островский не без удовольствия сообщает ему (3 ноября 1878), что в Малом театре И.В. Самарин, исполняющий эту роль, «горячо благодарил» автора за «возможность представить живой, современный тип...» [Островский, т. 11: 619].

В современном литературоведении в понимании «типа» персонажа нет единства. Можно проследить по крайней мере четыре значения этого слова. Во-первых, это использование слов тип и характер (с опорой на этимологию: греч. Charakter — «чеканщик», typos — «удар, оттиск») как синонимов, указывающих на воплощение общего в индивидуальном; оба они вошли в русский язык в XVIII веке [Фасмер 1987: 60, 223]. Во-вторых, их противопоставление: тип понимается как «как нечто менее индивидуальное» [Тамарченко 2008: 286], чем характер, это статичный набор черт психики и поведения персонажа, подобный театральным амплуа; историки литературы часто называют типами ранние, еще схематичные образы человека1. Наиболее распространена третья точка зрения: тип — «высшая форма характера, большое художественное обобщение» [Тимофеев 1971: 68]; понятия тип и типичность «подчеркивают большую степень обобщенности, концентрированности того или иного качества в человеке или персонаже» [Эсалнек 2010: 67]. При таком подходе понятия тип и характер приобретают аксиологическое значение: характер оказывается в эстетическом отношении заведомо ниже типа, или типического характера. Например, в тургеневском Рудине тщетность усилий героя-энтузиаста, богато наделенного талантами, быть нужным России выявлена разностороннее, чем в Чулкатурине, но ведь и «Дневник лишнего человека» (1850), где Тургенев вводит выразительную номинацию типа, — повесть замечательная. Разве типичны не оба героя? Еще существеннее то, что их характеры глубоко индивидуализированы и не сводятся к психологическому комплексу «лишнего человека».

Наиболее продуктивным и соответствующим традиции словоупотребления в литературной критике и эстетике XIX века представляется понимание типа как общих черт, или доминанты индивидуализированных характеров ряда персонажей. Как справедливо утверждал в 1875 году критик В.В. Чуйко в споре с Н.В. Шелгуновым и А.М. Скабичевским, упрекавшими Островского в воспроизведении типов, но не индивидуальных характеров, «тип и характер — понятия не противоположные, а разные», они «могут встречаться в одном лице» [Чуйко 1906—1907: 280]. Используя современную структуралистскую терминологию, можно считать тип инвариантом, узнаваемым в разных персонажах — его вариациях, но «в чистом виде» нигде не представленным2.

Доминанта характеров, позволяющая их группировать, обычно отражена в номинации типа, которая закрепляется в литературном процессе, нередко переходя в публицистику и даже в повседневное общение. Обычно ее вводит писатель или критик. Так, после появления вышеупомянутой повести Тургенева «Дневник лишнего человека» критики относили к «лишним людям» не только героев его последующих произведений (Рудин, Лаврецкий, Шубин и Берсенев, братья Кирсановы, Нежданов и др.), но и предшественников Чулкатурина (включая бесфамильного Василия Васильевича из раннего рассказа «Гамлет Щигровского уезда», заглавие которого также претендовало на обозначение типа). В герое-рассказчике тургеневской «Аси» П.В. Анненков увидел воплощение типа «слабого человека» (в статье «Литературный тип слабого человека», 1858). В 1860-е годы, в особенности после проведенной Н.А. Добролюбовым в статье «Что такое обломовщина?» (1859) эпатирующей параллели (Онегин — Печорин — Тентетников — Бельтов — Рудин — Обломов), названные герои осмыслялись радикальной демократической критикой как «обломовцы» и «лишние люди» (1859). Хотя ранее, в 1844 году, В.Г. Белинский назвал Онегина (и, следовательно, Печорина, в котором критик видел «Онегина нашего времени» [Белинский, т. 4: 265]) «страдающим эгоистом» [Белинский, т. 7: 458], определение «лишний человек» прочно приросло и к этим героям.

Таким образом, можно говорить о некоем множестве и даже соперничестве номинаций типа («страдающий эгоист», «Гамлет Щигровского уезда», «слабый человек», «обломовец», «лишний человек» и др.). Постепенно утверждается одна из них, наиболее емкая, претендующая на статус термина; так, «лишний человек» получил статус термина [Манн 1987: 204]. В зеркале метких номинаций, принадлежащих писателям или критикам, отражается движущаяся панорама типов персонажей: «мечтатель» и «подпольный человек» (Достоевский), «нигилист» и «опростелый» (Тургенев), «новые люди» и «разумные эгоисты» (Н.Г. Чернышевский), «кисейная барышня» (Н.Г. Помяловский и Д.И. Писарев), «ни пава ни ворона» (А.О. Осипович-Новодворский), «помпадуры и помпадурши» и «господа ташкентцы» (Щедрин), «кающийся дворянин» (Н.К. Михайловский), «хмурые люди» и «человек в футляре» (Чехов) и др.3 Стали номинациями типов и собственные имена некоторых литературных героев, получившие нарицательное значение, о чем в русской критике писал еще Белинский: «Не говорите: вот человек, который подличает из выгод, подличает бескорыстно, по одному влечению души — скажите: вот Молчалин!» («О русской повести и повестях г. Гоголя «Арабески» и «Миргород»») [Белинский, т. 1: 296]

* * *

Критик Е.Н. Эдельсон, современник и друг А.Н. Островского, писал в 1864 году: «Повинуясь художественным требованиям своей природы, Островский мыслит, если можно так выразиться, типами» [Критическая литература... 1906—1907: 179]. О мышлении типами свидетельствуют и их авторские номинации. Нарицательное значение получили имена Глумова, Катерины, Бальзаминова, вошли в литературоведческий лексикон «самодур», «деловой человек», «горячее сердце», «красавец-мужчина».

Через сопоставление типов яснее раскрываются их отличительные черты: «деловой человек» в пьесах 1850—1860-х годов составляет контраст «самодуру»; под пером «позднего» Островского рождается новый тип «делового человека», при этом общая номинация подчеркивает преемственность «молодого месяца» по отношению к старому типу; «деловые люди» новой формации презирают «красавцев-мужчин» и их «бешеные деньги».

Из типов, созданных Островским, наиболее известен «самодур». Каковы же устойчивые черты характеров персонажей, позволяющие видеть в них вариации этого типа? Есть ли расхождения между критиками в самом его понимании, в отнесении к нему тех или иных действующих лиц?

Само слово «самодур» Островским не придумано. Согласно Н.И. Тотубалину, это слово, неизвестное в XVIII и начале XIX веков, «в 1850-х годах уже широко бытовало среди простого народа. Далеко не полные областные словари того времени зарегистрировали его в нескольких губерниях. <...> в Псковской <...> и Тверской губерниях самодуром называли упрямца; в этом же значении употреблялись и производные: самодурить, самодурствовать, самодурство, самодурливый [Дополнение к опыту... 1858: 235, 236] (сноска в статье Н.И. Тотубалина. — Л.Ч.). Однако до комедии Островского «В чужом пиру похмелье» художественная литература этого слова не знала» [Тотубалин 1955: 235].

Введенное в названную комедию (поставленную и опубликованную в начале 1856 года), слово «самодур» было замечено рецензентами, но трактовалось в чисто психологическом, даже в психопатологическом ключе [Тотубалин 1955: 236—237].

В 1863—66 годах вышел из печати «Толковый словарь живого великорусского языка» (в 4 т.), составленный В.И. Далем, где приведены значения трех однокоренных слов: «Самоду́р м. самоду́рье ср. — глупый и самоуверенный, затейливый, упрямый человек. Самоду́рь ж. балмочь, бестолочь. Он сделал это самодуром, самодурью, по-своему и притом глупо. Самоду́рить, дурить в свою голову, упрямиться. — Дурливый, — дурчивый человек» [Даль 2005: 133] (Текст цитируется с учетом норм современной орфографии. — Л.Ч.)

Этим толкованиям вполне соответствуют поступки и рассуждения Тита Титыча Брускова, главного героя пьесы «В чужом пиру похмелье». И Даль, и Островский подчеркивают в «самодуре» своеволие, причем своеволие глупое, не считающееся с доводами рассудка.

В комедии Аграфена Платоновна называет «самодуром» упрямого, своенравного богатого купца Тита Титыча Брускова. Она разъясняет смысл слова знающему латынь (но недостаточно чуткому к русской речи) Ивану Ксенофонтычу, своему квартиранту:

Аграфена Платоновна. <...> такой дикий, властный человек, крутой сердцем.

Иван Ксенофонтыч. Что такое крутой сердцем?

Аграфена Платоновна. Самодур.

Иван Ксенофонтыч. Самодур! Это черт знает что такое! Это слово неупотребительное, я его не знаю. Это lingua barbara, варварский язык.

Аграфена Платоновна. Уж и вы, Иван Ксенофонтыч, как погляжу я на вас, заучились до того, что русского языка не понимаете. Самодур — это называется, коли вот человек никого не слушает, ты ему хоть кол на голове теши, а он все свое. Топнет ногой, скажет: кто я? Тут уж все домашние ему в ноги должны, так и лежать, а то беда... [Островский, т. 2: 10].

Своеобразие типа «самодура», ярким воплощением которого является Тит Титыч, заключается в том, что его крутой нрав и дикие желания приносят вред не только окружающим, но и ему самому. Ведь сын Андрей, которому он запретил учиться, мог бы, закончив Коммерческую академию, принести огромную пользу фабрике (где он и так «первый»). За свои «безобразия» вне дома Тит Титыч расплачивается деньгами. В пьесе «Тяжелые дни» (1863; здесь и далее указывается год публикации пьесы) только вмешательство Досужева избавляет Тита Титыча от шантажа Василиска Перцова (мотив денежной компенсации за оскорбления, провоцируемые самой жертвой, будет использован Щедриным в «Современной идиллии»). Небольшие же для Брускова деньги (сто и даже тысячу рублей) он платить всегда готов, главное для него — потешить душу, покуражиться. «Я обижу, я и помилую, а то деньгами заплачу. Я за это много денег заплатил на своем веку», — простодушно морализирует герой [Островский, т. 2: 32]. Ему важно сознание превосходства над окружающими. Андрей говорит о своем отце Лизе Ивановой: «Вы думаете, он не знает, что ученый лучше неученого, — только хочет на своем поставить. Один каприз, одна только амбиция, что вот я неучен, а ты умнее меня хочешь быть» [Островский, т. 2: 15].

Своеволие в сочетании с невежеством (вынуждающим его нанимать посредников при обращениях в суд) способствует крутым и благополучным развязкам в обеих пьесах: ведь Тит Титыч от природы не зол и всегда в его воле передумать! Вести же расчетливую, умную интригу он органично не способен.

Не достигают поставленной цели и другие «самодуры», в том числе предшественники Тита Титыча в пьесах, где еще нет номинации данного типа. Самсон Силыч Большов («Свои люди — сочтемся!», 1850) не может остановиться на опасном пути к злостному банкротству, ему кружит голову мысль об удаче. Он не принимает никаких мер предосторожности, хотя до коварного совета Подхалюзина «совсем не платить» кредиторам хотел предложить им «копеек по двадцати пяти за рубль» [Островский, т. 1: 106]. Войдя в азарт игрока, он теряет хладнокровие и способность к трезвому расчету и решительно заявляет Подхалюзину: «Что ж, деньги заплатить? Да с чего же ты это взял? Да я лучше все огнем сожгу, а уж им ни копейки не дам. Перевози товар, продавай векселя, пусть тащут, воруют кто хочет, а уж я им не плательщик» [Островский, т. 1: 120].

На упрямство хозяина и рассчитывает Подхалюзин, решивший гнать «свою статью» в финансовой афере: «У них такое заведение: коли им что попало в голову, уж ничем не выбьешь оттедова» [Островский, т. 1: 109]. Как и Тит Титыч, Большов не может сам «подсмолить механику» и обойтись без помощника, в чем признается Рисположенскому: «То-то вот и беда, что наш брат, купец, дурак, ничего он не понимает, а таким пиявкам, как ты, это и на руку» [Островский, т. 1: 99].

Но Большов не двойник Брускова: буянит он дома (без ущерба для кармана), вообще он скуп, абсолютно безразличен к дочери. «...Тятенька, как не пьян, так молчит, а как пьян, так прибьет того и гляди», — жалуется Липочка [Островский, т. 1: 135]. Подхалюзину, предвидевшему нежелание Липочки и «глядеть-то на него», Большов отвечает: «Важное дело! Не плясать же мне по ее дудочке на старости лет. За кого велю, за того и пойдет. Мое детище: хочу с кашей ем, хочу масло пахтаю. — Ты со мной-то толкуй» [Островский, т. 1: 123]. Брусков же возит сына «смотреть» восемь невест и в конце концов разрешает ему жениться на Кругловой.

Еще одна вариация «самодура» — Гордей Карпыч Торцов из «Бедности не порок» (1854), написанной в период наибольшего увлечения Островским славянофильскими идеями. А.А. Григорьев, продолжая свой спор с покойным Н.А. Добролюбовым, напомнил в 1863 году, что в этой пьесе старый быт не «темный», а «веселый, добрый», что «отрицательный взгляд» на него — это не взгляд Островского [Григорьев 1980: 384]. Можно согласиться с Григорьевым, что именно народный быт и его этика, переданная в народных песнях, излучают здесь свет. Среди персонажей нет Ивана Ксенофонтыча или Досужева, — к крутой и счастливой развязке, к перемене мыслей Гордея подводят речи Любима Торцова, который «правде старой послужил», как восторженно писал Григорьев еще в 1854 году в стихотворении «Искусство и правда» [Григорьев 1959: 139]. О «старой правде» напоминает и пословичное заглавие пьесы.

В Гордее налицо сочетание своеволия, высокомерия (что подчеркивают говорящее имя и первоначальное название произведения — «Гордым Бог противится») с безрассудностью и просто глупостью. Об этом говорят Пелагея Егоровна («Уж я так думаю, что это враг его смущает! Как-таки рассудку не иметь!..», Любим («Дуракам богатство-зло!» и сам Гордей, обращающийся к Любиму в финале: «Ну, брат, спасибо, что на ум наставил, а то было свихнулся совсем. Не знаю, как и в голову вошла такая гнилая фантазия» [Островский, т. 1: 331, 345, 377]. В комическом свете представлено увлечение Гордея (который, по словам его жены, раньше «все-таки, рассудок имел») иностранной модой, как-то: предпочтение мадере — шампанского, или «шампанеи», обычной прислуге — «фицыянта в нитяных перчатках» [Островский, т. 1: 331, 357, 370]. А.Ф. Писемский, не соглашаясь с распространенным мнением о недостаточно мотивированной, крутой развязке пьесы, отметил (в письме к Островскому от 17 июня 1854): «Журнальные укоры в случайности развязки — вздор — в ней прекрасно выразился самодурный характер Торцова» [Неизданные письма к А.Н. Островскому 1932: 349].

Тип «самодура», человека своевольного, самоуверенного и деспотичного, при этом захлестываемого эмоциями и невежественного (одно связано с другим), опознается и в таких персонажах, как Уланбекова («Воспитанница», 1859), Дикой («Гроза», 1860), Хлынов («Горячее сердце», 1869), Ахов («Не все коту масленица», 1871), Барабошева («Правда — хорошо, а счастье лучше», 1877) и др.; среди них преобладают богатые купцы. И.Ф. Горбунов написал пьесу «Самодур. Картины из купеческой жизни» («Отечественные записки», 1868, № 10).

В позднем творчестве Островского этот тип изображен как отживший и глубоко комичный. Работая над пьесой «Не все коту масленица», драматург признавался в письме П.В. Анненкову (от 30 апреля 1871 г.): «...я нарочно взял немудреный сюжет, чтобы, не стесняясь сложностью задачи, заняться любезной для всякого художника работой: отделкой внешности, по возможности до той степени, которая называется оконченностию» [Островский, т. 11: 352].

Лексикографы подсчитали, что слово «самодур» встречается у Островского в художественных произведениях всего 5 раз, да еще 2 раза в остальных текстах употреблено слово «самодурство» [Частотный словарь языка А.Н. Островского 2012: 627]. Высокой частотности этих слов в критических и литературоведческих работах о творчестве Островского способствовала прежде всего статья Добролюбова «Темное царство» (1859), в которой «самодур» и «самодурство» — ключевые понятия. Критик дал подробный анализ 11 пьес, составивших первое двухтомное собрание сочинений писателя, вышедшее в том же году. В этих пьесах, как считает критик, «деятельность общественная мало затронута», но зато «чрезвычайно полно и рельефно выставлены два рода отношений, к которым человек еще может у нас приложить душу свою — отношения семейные и отношения по имуществу» [Добролюбов, т. 2, 1987: 329]. Рассмотрев как единое целое характеры и конфликты пьес, сюжеты которых «вертятся около семьи, жениха, невесты, богатства и бедности» [Добролюбов, т. 2, 1987: 329], он приходит к выводу, что «драматические коллизии и катастрофы <...> все происходят вследствие столкновения двух партий — старших и младших, богатых и бедных, своевольных и безответных» [Добролюбов, т. 2, 1987: 330].

Добролюбов в этой статье обосновывает принципы «реальной» критики. Она ценит в писателе прежде всего «правду его изображений», что позволяет «человеку рассуждающему» (т. е. критику) «пользоваться как действительными фактами и теми образами, которые воспроизведены из жизни искусством художника» [Добролюбов, т. 2, 1987: 322]. Эту правду Добролюбов находит в пьесах Островского и использует созданные им образы для «распространения между людьми правильных понятий о вещах» (там же), т. е. убеждений самого критика (которые далеко не всегда совпадали с авторской концепцией той или иной пьесы). По свидетельству Н.В. Шелгунова, «Темное царство» Добролюбова «было целым поворотом общественного сознания на новый путь понятий» [Шелгунов, Шелгунова, Михайлов 1967: 199].

Одно из дорогих для Добролюбова убеждений — неестественность общественных «обстоятельств», искажающих «натуру» человека, понятую в духе антропологии Л. Фейербаха. Для Добролюбова «всякое преступление есть не следствие натуры человека, а следствие ненормального отношения, в какое он поставлен к обществу» [Добролюбов, т. 2, 1987: 348]. При всей эстетической чуткости критика, это убеждение объективно вело к нивелировке различий между созданными Островским типами, не способствовало типологии персонажей внутри каждой из выделенных критиком двух «партий». Так, для критика несущественна разница между Большовым и Подхалюзиным: в Большове «мы не видим ничего злостного, чудовищного, ничего такого, за что его следовало бы считать извергом», он «вовсе не порождение ада»; Подхалюзин также «не представляет собою изверга, не есть квинтэссенция всех мерзостей», в нем даже заметно «и отвращение от обмана в нагом его виде, и старание замазать свое мошенничество разными софизмами...» [Добролюбов, т. 2, 1987: 358, 359, 364, 361].

Сосредоточенность Добролюбова на «обстоятельствах», при апологии «натуры», проявилась и в употреблении слова «самодур» (взятого у Островского) в более широком значении, чем то, которое оно имело у драматурга, что уже отмечалось исследователями4. В контексте статьи «Темное царство» слово «самодур» — синоним принадлежности персонажа к первой «партии», это «старший» и «богатый» человек, угнетающий зависящих от него малых сих, деспот в отношениях с ними. Вероятно, это слово было удобно и как прием эзопова языка, на который намекает критик в конце статьи: виною имеющихся в тексте недосказанностей и длиннот «был более всего способ выражения — отчасти метафорический...» [Добролюбов, т. 2, 1987: 450].

Добролюбов относит к «самодурам» многих персонажей: это купцы Пузатов, Большов, Тит Титыч Брусков, Гордей Торцов, Петр Ильич («Не так живи, как хочется»), а также «добрый, честный и даже по-своему умный Русаков» из комедии «Не в свои сани не садись» [Добролюбов, т. 2, 1987: 375]; помещица Уланбекова («Воспитанница»), в усадьбе которой «самодурство <...> спрятало свои кулаки и плетку, но оно не лучше от этого, а, пожалуй, еще похуже» [Добролюбов, т. 2, 1987: 425]; высокопоставленный чиновник Вышневский («Доходное место»); черты самодурства критик находит даже во вдове небогатого чиновника Анне Петровне Незабудкиной — матери главной героини в пьесе «Бедная невеста»: «...воздух самодурства и на нее повеял, и она без пути, без разума распоряжается судьбою дочери, бранит, попрекает ее...» [Добролюбов, т. 2, 1987: 435]. В статье «Луч света в темном царстве» (1860), посвященной «Грозе», где «взаимные отношения самодурства и безгласности доведены <...> до самых трагических последствий» [Добролюбов, т. 3, 1987: 317], перечень «самодуров» пополнен лицами Кабанихи и Дикого.

Очевидно, что «самодуры» в трактовке Добролюбова не идентичны одноименным типам в понимании В.И. Даля (и Аграфены Платоновны в пьесе «В чужом пиру похмелье»). В то же время на основании анализа многих пьес критик убедительно показал прямую связь между психологическим феноменом «самодурства» и принадлежностью персонажей к партии «старших» и «богатых». Ведь у Островского «вы находите не только нравственную, но и житейскую, экономическую сторону вопроса, а в этом-то и сущность дела. У него вы ясно видите, как самодурство опирается на толстой мошне, которую называют «благословением», и как безответность людей перед ним определяется материальной от него зависимостью» [Добролюбов, т. 3, 1987: 301].

Все же далеко не любой деспот — обязательно «самодур», если применять это слово в его народном (и словарном) значении. Трудно, например, найти «дурь» и даже своеволие в рассудительном Русакове или в забывшем о благоразумии Вышневском: ведь они руководствуются обычаями, принятыми в их среде, своевольны скорее Дуня и Жадов. Даже деспотичная Кабаниха следует традициям «Домостроя». Очевидно, первую «партию» персонажей, выделенную Добролюбовым в пьесах Островского, составляют разные типы.

* * *

Не менее часто, чем «самодуры», в пьесах Островского 1850—60-х годов появляются «деловые люди», предприимчивые и успешные. Противопоставление этих типов положено в основу сюжетного конфликта уже в комедии «Свои люди — сочтемся!», где Подхалюзин тщательно обдумывает каждый свой шаг и добивается своей цели. Именно он главный герой пьесы, которую Е.П. Ростопчина назвала «нашим Русским Тартюфом», не уступающим «своему старшему брату в достоинстве правды, силы и энергии» [Барсуков 1897: 69]. Но номинации типа в этой пьесе еще нет (как нет и слова «самодур»), хотя антитеза «дури» и «ума» уже стилистически намечена. Большов, поощряя Подхалюзина к сватовству, хвалит его: «Был бы ум в голове, а тебе ума-то не занимать стать, этим добром Бог наградил» [Островский, т. 1: 123] (здесь и далее в цитатах из пьес курсив мой. — Л.Ч.). Поначалу «ум» героя проявляется в умелом, ловком обсчете, обмане покупателей; Большов не раз замечал, что его приказчик «на руку нечист» [Островский, т. 1: 147]. Его способность к «маскараду» и сообразительность (как и нравственная неразборчивость) в полной мере раскрываются в афере с банкротством и «деле» сватовства, в обмане свахи и стряпчего. В финале пьесы (в первой ее редакции) он победитель.

Номинация «деловой человек» появляется в пьесе «Бедная невеста» (1852): так многократно называет себя коллежский секретарь Максим Дорофеич Беневоленский, за которого в последнем акте выходит Марья Андреевна, похоронив свои мечты о романтической любви. В речи Беневоленского эта автономинация встречается 6 раз, из них 4 — в эпизоде смотрин невесты (д. 3, явл. 11—14), в комическом контексте. Беневоленский оправдывает свою склонность к пьянству тем, что она «для мужчины даже составляет иногда необходимую потребность. Особенно, если деловой человек: должен же он иметь какое-нибудь развлечение»; свое неумение играть ни на одном музыкальном инструменте он оправдывает, напротив, занятостью: «...да деловому человеку это и не нужно. Играл прежде на гитаре, да и то бросил — некогда, совершенно некогда» [Островский, т. 1: 225, 226]. В конце визита к Незабудкиным Беневоленский признается Добротворскому: «Я деловой человек, ты меня знаешь, я пустяками заниматься не охотник; но я тебе говорю: я влюблен»; прощаясь с хозяйкой, извиняется: «Извините меня, Анна Петровна, мне пора, у меня дела много: я ведь человек деловой. Позвольте мне выпить рюмку вина и проститься с вами» [Островский, т. 1: 229].

Далее Беневоленский пишет письмо матери Марьи Андреевны, где предлагает «руку и сердце» бесприданнице и тут же добавляет, что будет ходатаем по судебному делу Незабудкиных только в случае ее согласия на брак с ним: «Я человек деловой, и мне терять время понапрасну на чужие хлопоты нельзя» [Островский, т. 1: 250]. В последнем акте, где изображается свадьба, он размышляет, не поучиться ли ему танцевать: «Поучусь. Или не надо? Нет, что! Деловому человеку неловко. А иногда так тебе и хочется плясать» [Островский, т. 1: 275]. Благодаря замужеству Марья Андреевна попадает в новый для нее круг; на свадьбе Добротворский замечает официанту, не поднесшему гостям рому: «Эх, братец! Не знаешь ты, кого чем потчевать. Ишь, все деловые люди собрались, со светлыми пуговицами сидят» [Островский, т. 1: 266].

Между Подхалюзиным и Беневоленским, конечно, есть различия: первый умнее и гораздо искуснее в обхождении с разными людьми, он знает, как угодить невесте и что говорить в разных ситуациях. Но это вариации одного типа: оба, что называется, вышли из грязи в князи благодаря собственным усилиям и деловитости. «Нужда ум родит, ум родит деньгу, а с умом да с деньгами все можно сделать!» [Островский, т. 1: 275] — данная сентенция Беневоленского под стать мыслям Подхалюзина. «Ум» обоих — умение приобрести, сплутовать, разбогатеть; торговым хитростям Подхалюзина составляют параллель «грешки» по службе, «некупленые» вещи Беневоленского.

Условия успешности «деловых людей» — знание законов и одновременно — способов их обойти, а также рассудительность, осторожность, хладнокровие. Так, Вышневский из пьесы «Доходное место» (1857), которого Юсов считает «гением, Наполеоном» [Островский, т. 2: 55], в финале терпит «кораблекрушение» [Островский, т. 2: 102]. Намек на такой финал — обмолвка Юсова (в первом действии) о том, что его покровителю «одного недостает: в законе не совсем тверд, из другого ведомства» [Островский, т. 2: 55]. Предвещает будущий крах и признание самого Вышневского: из-за страсти к жене он «рискнул более, нежели позволяло благоразумие» [Островский, т. 2: 41].

Номинация «деловой человек» (синоним: «делец») применительно ко многим персонажам двусмысленна. С одной стороны, от «дельца» требуется — и в купечестве, и среди чиновников — знание «дела». В пьесе «Праздничный сон — до обеда» (1857) купец Неуеденов нахваливает племяннице Капочке жениха, который не чета Бальзаминову: «А уж какой делец-то! Да и с капиталом» [Островский, т. 2: 140]. В «Шутниках» (1864) отставной чиновник Оброшенов с ностальгией вспоминает прошлое: «Делового народу, ученого тогда меньше было, наш брат, горемыка-подьячий, был в ходу, деньги так и огребали» [Островский, т. 2: 493].

С другой стороны, это добытчик, умеющий из любого «дела» извлекать выгоду для себя. В пьесе «Старый друг лучше новых двух» (1860) титулярный советник Васютин — «человек деловой-с, всякому нужный», как считает купец Густомесов [Островский, т. 2: 290]. Хотя Васютин с трудом в детстве одолел грамоту, он прекрасно освоил тонкости обхождения с просителями и, по словам его лакея Ореста, «как сыр в масле катается»; под стать хозяину и сам Орест, имеющий свой доход: ведь в его власти «допустить к барину и не допустить» [Островский, т. 2: 285]. В пьесах, где действие происходит в прошлом («лет тридцать назад»), второй смысл слова «деловой» важнее, чем первый: искусство брать взятки важнее знания законов. Градоначальник Градобоев («Горячее сердце», 1869) открыто заявляет: «...я завел, чтобы мне от каждого дела шерстинка была» [Островский, т. 3: 11]. В пьесе «Пучина» Глафира жалеет, что вышла за Кисельникова: «Известно, глупа была. Тятенька-то думал, что ты — деловой, что ты — себе на прожитие достанешь» [Островский, т. 2: 602]. А в пьесе «Не было ни гроша, да вдруг алтын» (1872) старик Крутицкий вспоминает свою давнюю службу в суде: «Все брали, торговля была, не суд, а торговля»; он же с ехидством и одновременно завистью говорит о Петровиче, пишущем поддельные «пачпорта» и торгующем ими по ночам: «Хороший человек Петрович, дельный...» [Островский, т. 3: 398, 432].

* * *

«Деловой человек» пореформенного времени сильно отличается от старых «дельцов», чье плутовство драматург ярко живописует. Открывает новый раздел галереи «деловых людей» портрет Саввы Геннадича Василькова («Бешеные деньги», 1870). Представляя своему читателю (зрителю) новый тип, Островский сохраняет старую номинацию — «деловой человек». Уже в первом действии так называет себя сам герой: «Стыдно деловому человеку увлекаться; но, что делать, я в любви еще юноша» [Островский, т. 3: 169]. В финале пьесы номинация повторяется. Телятев, развивая антитезу «умных» и «бешеных» денег, обладателями первых считает «деловых людей»: «Теперь и деньги-то умней стали, все к деловым людям идут, а не к нам. А прежде деньги глупей были» [Островский, т. 3: 238]. Сентенция складывается из слов, входящих в сложившееся давно в пьесах Островского семантическое поле: умделоделовой человекденьги. В этой же сцене Телятев подводит Лидию к окну, указывая на дом, где живет ее муж: «Вот где деньги. <...> Нынче не тот богат, у кого денег много, а тот, кто их добывать умеет» [Островский, т. 3: 238]. Т. е. «деловой человек» — добытчик, как и в ранних пьесах, где деньги добывали благодаря и знанию «дела», и посредством плутовства, обмана. Новые же «деловые люди», как утверждает Телятев, продолжая свою тираду, — не плуты: «Деньги, нажитые трудом, — деньги умные» [Островский, т. 3: 238]. Последний раз в пьесе номинацию использует Лидия, обращаясь в своем риторическом монологе к подобным себе: «Эфирные существа, бросьте мечты о несбыточном счастье, бросьте думать о тех, которые изящно проматывают, и выходите за тех, которые грубо наживают и называют себя деловыми людьми» [Островский, т. 3: 247].

По сравнению с циничными прожигателями жизни (впоследствии Островский окрестит их «красавцами-мужчинами») Телятевым, Глумовым и «князенькой» Кучумовым Васильков может на первый взгляд показаться романтиком. В споре с Глумовым он защищает нынешнее время и осуждает плутовство: «В практический век честным быть не только лучше, но и выгоднее. Вы, кажется, не совсем верно понимаете практический век и плутовство считаете выгодною спекуляцией. Напротив, в века фантазии и возвышенных чувств плутовство имеет более простора и легче маскируется» [Островский, т. 3: 173]. В унисон этому дифирамбу честности звучит гневная отповедь теще, которая просит зятя, если тот получит «хорошее место и богатую опеку», «не церемониться» и «пользоваться везде, где только можно»: «Да подите ж прочь с вашими советами! Никакая нужда, никакая красавица меня вором не сделают» [Островский, т. 3: 215].

В этих и других громких фразах (напоминающих обличительные монологи Жадова из пьесы «Доходное место») диссонансом звучит слово «выгода». Нынешнее время нравится Василькову именно тем, что теперь «разбогатеть очень возможно» [Островский, т. 3: 168]; его слуга Василий сообщает Глумову, что барин ежедневно ездит на заседания, куда «съезжаются все люди богатые», говорят же там о делах, «как всё чтоб лучше, чтоб им денег больше» [Островский, т. 3: 209]. За короткий период, изображенный в пьесе, Васильков становится, по словам Телятева, «так богат, что подумаешь — так голова закружится» [Островский, т. 3: 238].

Но, в отличие от способов приобретательства, используемых Подхалюзиным, Добротворским, Вышневским и другими «деловыми людьми» ранних пьес, путь Василькова к его огромному богатству остается «за сценой» произведения. Известно, что он, небогатый дворянин из Поволжья, много учился, потом, как кратко сообщает Телятев, «поехал за границу, посмотрел, как ведут железные дороги, вернулся в Россию и снял у подрядчика небольшой участок». После третьего удачного подряда сказал своему Василию: «ближе миллиона не помирюсь» [Островский, т. 3: 239].

«Бешеные деньги» опубликованы в «Отечественных записках» (1872, № 2), где регулярно печатались Щедрин, Некрасов, Г. Успенский, Ф. Решетников и др. Читатели этого журнала хорошо знали, ка́к в России распределяются подряды и строят железные дороги. И могли самостоятельно заполнить пробелы в сюжете пьесы.

О том, что «деловой человек» наживает свои миллионы достаточно «грубо», можно судить и по аналогии с поведением героя в представленной «на сцене» истории любви. Романтический флер, влюбленность в Лидию с самого начала совмещаются в его сознании с прагматичными планами о «выгоде» иметь такую жену, «...у меня особого рода дела, и мне именно нужно такую жену, блестящую и с хорошим тоном» [Островский, т. 3: 168], — признается он Телятеву, которого почти не знает. А последняя сцена комедии есть, в сущности, заключение сделки между супругами. Лидия соглашается на условия Василькова и отвечает ему тоже по-деловому: «Я принимаю ваше предложение, потому что нахожу его выгодным» [Островский, т. 3: 248]. (Конечно, героиня, которая признает только один порок — бедность, аморальна, но не о ней сейчас речь.) Выразителен лейтмотив образа: Васильков, хотя и платит дважды за Лидию ее долги и щедро угощает приятелей, познакомивших его с красавицей, любой, даже мелочный свой расход записывает в книжку. Как заклинание, он произносит: «...я из бюджета не выйду» [Островский, т. 3: 248].

Сопоставляя в 1875 году Василькова и подобных ему с «самодурами» из ранних пьес драматурга, А.М. Скабичевский подчеркнул убывание «человечности» в новом типе, сформировавшемся в условиях бурно развивающегося капитализма. Было бы поучительно, по мнению критика, если бы Островский написал «ряд комедий, в которых свел бы Васильковых с Титами Титычами и показал бы нам, какими, с одной стороны, жалкими тряпицами представляются перед Васильковыми Титы Титычи при всей своей мнимой грозности, и, с другой стороны, — при всем их невежестве и при всей пьяной необузданности, сколько сохраняется еще в них человеческих сторон, которых вы тщетно будете отыскивать в Васильковых, как бы ни казались просвещенно-гуманными последние с первого взгляда» [Скабичевский 1875: 248].

С развязкой «Бешеных денег», где укрощенная Лидия, принимающая условия своего богатого мужа, вздыхает: «Ох, уж мне этот бюджет!» [Островский, т. 3: 247], — контрастирует «похмелье» Тита Титыча, пораженного бескорыстием и благородством Ивана Ксенофонтыча:

Тит Титыч (один; сидит довольно долго молча, потом ударяет кулаком по столу). Деньги и все это — тлен, металл звенящий! Помрем — все останется. Так тому и быть. Мое слово — закон. Жена, Андрей, подите сюда! [Островский, т. 2: 37—38].

И он велит сыну вместе с матерью ехать к учителю — «человеку хорошему», просить, чтобы тот отдал дочь за Андрея. Конечно, это тоже проявление «самодурства», но оно — доброе. Однако в пьесе «Тяжелые времена» все возвращается на круги своя...

Колоритные образы новых «деловых людей» Островский создает во многих последующих пьесах: Беркутов («Волки и овцы», 1875), Гневышов («Богатые невесты»), Фрол Федулыч Прибытков («Последняя жертва», 1878), Кнуров и Вожеватов («Бесприданница», 1879), Стыров и Кобелев («Невольницы», 1881), Великатов («Таланты и поклонники», 1882) и др. Каждый из них — особый, интересный характер, но все они — властные хозяева жизни, чувствующие себя в ней уверенно и спокойно. Если это купцы, то, по выражению Барабошева («Правда — хорошо, а счастье лучше», 1877), они не «старого пошибу, суздальского письма», но «полированные негоцианты» [Островский, т. 4: 271]. Они образованны, учтивы, многие говорят по-французски. В отличие от Беневоленского и его компании, застрявших в трактире по дороге в театр («...люди молодые, про театр-то и позабыли» [Островский, т. 1: 226]), новые «деловые люди» интересуются искусством. Васильков, рисуя перед Лидией ее будущее (после года работы «экономкой»), обещает свезти ее в Петербург: «Патти послушаем, тысячу рублей за ложу не пожалею» [Островский, т. 3: 245]. Прибытков, посетив после долгого перерыва Юлию Тугину, предлагает ей абонемент в оперу. При этом он сожалеет, что «Патти не приедет-с», но хвалит итальянского трагика Росси: «Хороший актер-с. Оно довольно для нас непонятно, а интересно посмотреть-с» [Островский, т. 4: 337]. (Словоерсы в речи героя — своего рода пережитки прошлого.) В гостиной Прибыткова — «на стенах картины в массивных рамах» [Островский, т. 4: 342], и это, конечно, не копии, а оригиналы.

Дела новых коммерсантов по своему масштабу несоизмеримы с теми, на которых грели руку «дельцы» в ранних пьесах драматурга. «У нас дела не за одной Москвой-рекой, а и за Рейном, и за Темзой», — гордо говорит Лавр Мироныч, племянник Флора Федулыча Прибыткова [Островский, т. 4: 346]. Для Кнурова, приглашающего Ларису ехать с ним «в Париж на выставку» и обещающего ей громадное содержание, «невозможного мало» [Островский, т. 5: 78]. Великатов, «владелец отлично устроенных имений и заводов», покупает бенефис у Негиной, а потом, деликатно предлагая ей то же самое, что и грубый князь Дулебов, соблазняет ее ролями в театре, который «совершенно зависит» от него [Островский, т. 5: 211, 264].

По ходу сюжета пьес новые «деловые люди» (или люди «практического ума», как представлен в списке лиц Великатов) тратят деньги, причем немалые, чтобы своей щедростью поразить и покорить своих избранниц; успеху их ухаживаний способствуют также внешний лоск, деликатные манеры — словом, «практический ум». В сущности же, и Сашу Негину, и Юлию Тугину, и Евлалию, и Ларису покупают, и зловеще звучит в финале «Бесприданницы» найденное Карандышевым для Ларисы слово «вещь».

Ка́к нажили и продолжают наживать свое богатство эти «деловые люди», «на сцене» произведений не показано сколько-нибудь конкретно, их прошлое освещается крайне скупо. Способы добывания «умных» (а не «бешеных») денег остаются в тени, о них можно судить лишь опосредованно, проводя параллели с поведением героев в любовной интриге. Хотя в личных отношениях «полированные негоцианты» проявляют искренние чувства, все же важнейшим средством достижения цели являются деньги.

Образы «деловых людей» в поздних пьесах Островского далеки от шаржа, драматург не прибегает к приемам сатирической гиперболизации, герои не похожи на щедринских Колупаевых и Разуваевых. Это во многом объясняет широкий диапазон интерпретаций их характеров и типа в целом.

Литература

Барсуков Н.П. Жизнь и труды М.П. Погодина. СПб., 1897. Т. 11.

Белинский В.Б. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1953—1959.

Володина Н.В. Концепты, универсалии, стереотипы в сфере литературоведения. М., 2010. 256 с.

Гончаров И.А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 8. М., 1955.

Григорьев А.А. Избранные произведения. Л., 1959.

Григорьев А.А. По поводу спектакля 10 мая «Бедность не порок» Островского // Григорьев А.А. Эстетика и критика. М., 1980.

Даль В.И. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4 т. М., 2005. Т. 4.

Добролюбов Н.А. Собр. соч.: В 3 т. М., 1987.

Дополнение к опыту областного великорусского словаря. СПб., 1858.

Достоевский Ф.М. Дневник писателя. 1873 // Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 21. Л., 1980.

Егоров Б.Ф. Николай Александрович Добролюбов. М., 1986. 159 с.

Критическая литература к произведениям А.Н. Островского / Сост. Н.Ф. Денисюк. Вып. 1—4. М., 1906—1907. Вып. 2.

Манн Ю.В. «Лишний человек» // Литературный энциклопедический словарь. М., 1987.

Неизданные письма к А.Н. Островскому. М.; Л., 1932. 500 с.

Островский А.Н. Полн. собр. соч.: В 12 т. М., 1973—1980.

Савинков С.В., Фаустов А.А. Аспекты русской литературной характерологии. М., 2010. 332 с.

Скабичевский А.М. Особенности русской комедии // Отечественные записки. Пб., 1875. № 2. («Современное обозрение».)

Смирнова Л. Комментарий <«В чужом пиру похмелье»> // Островский А.Н. Указ. изд. Т. 2. М., 1979. С. 691—700.

Стратановский Г.А. Феофраст и его «Характеры» // Феофраст. Характеры. СПб., 2010. С. 83—84.

Тамарченко Н.Д. Тип // Поэтика. Словарь актуальных терминов и понятий / Гл. науч. ред. Н.Д. Тамарченко. М., 2008.

Тимофеев Л.И. Основы теории литературы. М., 1971. 464 с.

Тотубалин Н.И. К истории слов «самодур» и «самодурство» // Учен. зап. Ленинград. ун-та. Серия филологич. наук. Л., 1955. Вып. 25. № 200.

Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 12 т. Т. 9. М., 1982.

Фасмер М. Этимологический словарь русского языка: В 4 т. Т. 4. М., 1987.

Холодов Е.Г. Драматург на все времена. М., 1975. 424 с.

Частотный словарь языка А.Н. Островского / Под ред. Н.С. Ганцовской // А.Н. Островский. Энциклопедия. Кострома, 2012.

Чернец Л.В. Персонажная сфера литературных произведений: понятия и термины // Художественная антропология: теоретические и историко-литературные аспекты / Под ред. М.Л. Ремневой, О.А. Клинта, А.Я. Эсалнек. М., 2011. С. 22—35.

Чернец Л.В. Человек в футляре: литературный тип и его вариации // Русская словесность. 2013. С. 24—31.

Чуйко В.В. (псевдоним X.Y.Z.). По поводу критики об Островском // Критическая литература к произведениям А.Н. Островского / Сост. Н.Ф. Денисюк. Вып. 1—4. М., 1906—1907. Вып. 4.

Шелгунов Н.В., Шелгунова Л.П., Михайлов М.Л. Воспоминания: В 2 т. Т. 1. М., 1967. 510 с.

Эсалнек А.Я. Теория литературы. М., 2010. 208 с.

Примечания

1. Как пишет исследователь античной литературы: «В термине «характер» мы теперь <...> делаем акцент на личной особенности индивида, которая сообщает ему печать неповторимости, исключительности и действует как живая сила развития. Для грека же, наоборот, характер — это «штамп» (для чекана монет, который никогда не предназначен для одного экземпляра), «тип», «застывшая маска»» [Стратановский 2010: 83—84]. И при всей несомненности движения в сторону индивидуализации персонажей от Феофраста к Теренцию, общее в персонажах паллиаты явно преобладает над индивидуальным, что подчеркивают маски, «говорящие» имена, прием контаминации и пр.

2. О разграничении понятий и терминов тип и характер см. подробнее: [Чернец 2011: 22—35].

3. Из работ последних лет о типах персонажей (на материале русской литературы второй половины XIX в.) и их номинациях см.: [Володина 2010; Савинков, Фаустов 2010; Чернец 2013].

4. Ср.: «Образное народное слово «самодур» приобрело ярко выраженный социально-политический смысл» [Тотубалин 1955: 237]; «...критик очень широко истолковывает понятие «самодурные отношения», применяя его ко всему общественному устройству в целом» [Смирнова 1974: 694]; «...«самодурство» приобретало обобщенный смысл, становилось прозрачным синонимом самодержавия» [Егоров 1986: 142].