Когда появилась пьеса «Дядя Ваня», она была встречена в печати как «полуновинка», и говорилось о ней далеко не одобрительно: «Лет семь — восемь назад та же пьеса, только под названием «Леший», шла на одной из частных московских сцен, но публике, по-видимому, не понравилась, прошла небольшое число раз и совсем исчезла из репертуара русских сцен. Теперь драма или, как скромно зовет ее сам автор, «сцены из деревенской жизни», значительно переделана <...> В чтении пьеса производит впечатление очень большое и очень тяжелое, удручающее. Предсказать ее судьбу на сцене — мудрено. Вряд ли и после переделки ждет ее успех у среднего зрителя... Многое очерчено неясно, все действие пьесы точно окутано туманом, быть может — даже умышленным. Нужно долго вдумываться, чтобы понять мотивы поступков героев и оценить всю их правду. А зритель любит ясность, точность, определенность, контуры твердые и даже резкие. Так называемое «настроение» (а его в пьесе бездна!) ценится в зрительном зале очень мало»1. В еще одной рецензии говорилось, что пьеса производит впечатление «глубокого недоумения» и «мучительной загадки», что драма, переживаемая действующими лицами, не мотивирована, и зрителю остается «принять на веру это внезапное, необъясненное нам крушение веры в гений полубога <...> Автор дал мало, слишком мало рисунка в изображении отставного профессора Серебрякова»2. И обычные зрители недоумевали, так, М.Т. Дроздова писала автору: «Не знаю, хотели ли Вы настолько изобразить карикатурно профессора, что даже странно, как такой неглупый человек, как дядя Ваня, был таким, смешно как-то и слишком глупо работать на такую карикатуру» (П VIII, 412). Деятельным и «позитивным» читателям персонажи казались не только странными, но и просто отрицательными: «Этим господам «лень жить» — и в том вся физиономия их существования. Перед нами разыгрывается целый ряд сцен, в которых определяется и нудность действующих лиц, и то ленивое отношение их к жизни, которое является доминирующим элементом их прозябания»3.
Отвечая критикам, ставившим в вину Чехову, что «поступки его персонажей лишены достаточных оснований, не мотивированы, непоследовательны», Н. Эфрос подчеркивал: «...а в этой атмосфере только такие поступки и возможны, только так они и совершаются»4. Одно из объяснений психологии героев находили в мерзостях российского бытия: «Пьеса г. Чехова — драма интимная, драма современного больного человека. Современный человек болен, нравственно болен оттого, что ему хочется жить, а жить нечем <...> только в ней общее настроение наблюдается на более нервных, болезненно-чутких субъектах, трагическая судьба которых и обозначает как бы повышенную температуру эпохи, и, в частности, данного общества»5; «Свинцовая жизнь под свинцовым небом — весь пейзаж, типичный для Чехова <...> В «Дяде Ване» осталась одна только жизнь, если можно назвать жизнью эту бесконечную тоску по жизни. Здесь все тоскуют по жизни...»6
Привычка к социологическому мышлению помешала критикам-современникам увидеть, что наряду с эпохой есть что-то еще, мотивирующее странности в поведении персонажей. Но многое в «Дяде Ване» и в предшествовавшем ему «Лешем» становится понятнее, если учесть, что обе пьесы связаны с вопросом, чрезвычайно волновавшим самого автора: это проблема возраста как определённого психологического состояния. Вспомним, что указание на возраст героев — это настойчивый мотив обеих пьес: неоднократно подчеркивается, что дяде Ване 47 лет, Елене Андреевне 27, а у старого профессора молодая жена...
Какую роль у Чехова вообще играет проблема возраста героев — вопрос, важный для анализа любой пьесы, но обычно ускользающий от внимания читателя (не зрителя, поскольку возраст героя должен учесть актер при работе над ролью).
Проживание каждого возраста у Чехова всегда физиологично — тут проявляется его медицинский взгляд на человека.
Молодость — это физиологический избыток сил, ощущение полноты жизни, счастья, энергии, неиспорченность жизнью: «Шел я со свидания, спешить мне было некуда, спать не хотелось, а здоровье и молодость чувствовались в каждом вздохе, в каждом моем шаге, глухо раздававшемся в однообразном гуле ночи. Не помню, что я тогда чувствовал, но помню, что мне было хорошо, очень хорошо!» («Страхи». С V, 189). Потому молодость сама по себе «имеет свои права»: «Ниночка захотела провести со мной вечерок... А вы ведь знаете, какой я! Человек я скучный, тяжелый, неостроумный. <...> А ведь Ниночка, согласитесь, молодая, светская... Молодость имеет свои права... не так ли?» («Ниночка». С IV, 200). Главное право молодости — страстное «желание жить», т. е. любить, путешествовать, и возможность осуществлять эти желания: «И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в глубоком небе, в лунном свете, в полете ночной птицы, во всем, что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни...» («Степь». С VII, 46). Герои «Безотцовщины» говорят об этом так:
«Платонов. Не поэт тот, кто стыдится своей молодости! Вы переживаете молодость, будьте же молодым! Смешно, глупо, может быть, но зато человечно! <...>
Анна Петровна. Мне нужна жизнь теперь, а не впереди... А я молода, Платонов, ужас как молода! Чувствую... Так ветром и ходит по мне эта молодость!» (С XI, 103).
Размышления о молодости чаще всего возникают у Чехова в рассказах и пьесах 1880-х годов.
Любая молодость — правильно или неправильно прожитая — пробегает мгновенно, и возникает ощущение, что она прошла бездарно. В переписке Чехова и в его произведениях одним из важнейших становится мотив погубленной молодости: «Денег! Денег! Будь деньги, я уехал бы в Южную Африку, о которой читаю теперь очень интересные письма. Надо иметь цель в жизни, а когда путешествуешь, то имеешь цель. <...> Я тоже старик. Мне кажется, что жизнь хочет немножко посмеяться надо мной, и потому я спешу записаться в старики. Когда я, прозевавши свою молодость, захочу жить по-человечески и когда мне не удастся это, то у меня будет оправдание: я старик» (П V, 224). Так и у героев Чехова вслед за молодостью сразу идет «старость», начинающаяся примерно в 30 лет — в период важного возрастного кризиса. В этом Чехов опять опирается на собственный психологический опыт: «Батенька, неужели нам уже скоро 30 лет? Ведь это свинство! За 30-ю идет старость...» (1886. П I, 227); «В январе мне стукнет 30 лет... Здравствуй, одинокая старость, догорай, бесполезная жизнь!» (1889. П III, 300); «И тепло, и просторно, и соседи интересные, и дешевле, чем в Москве, но, милый капитан... старость! Старость, или лень жить, не знаю что, но жить не особенно хочется. Умирать не хочется, но и жить как будто бы надоело. Словом, душа вкушает хладный сон» (1892. П V, 122—123). Субъективное переживание психологического состояния, названного Чеховым старостью, — это, судя по всему, переживание перехода к зрелости, произошедшее очень резко на рубеже 1880-х — 1890-х годов.
Для большинства героев Чехова рубеж 30-летия — это такое же субъективное переживание старости, отмеченное психологическими и физиологическими изменениями: резко уходит молодое «желание жить», следствием чего становится психологическое равнодушие: ««Ах, да нельзя же насильно полюбить!» — убеждал он себя и в то же время думал: «Когда же я полюблю не насильно? Ведь мне уже под 30! Лучше Веры я никогда не встречал женщин и никогда не встречу... О, собачья старость! Старость в 30 лет!» <...> Он чувствовал, что с Верой ускользнула от него часть его молодости и что минуты, которые он так бесплодно пережил, уже более не повторятся. Дойдя до мостика, он остановился и задумался. Ему хотелось найти причину своей странной холодности. Что она лежала не вне, а в нем самом, для него было ясно. Искренно сознался он перед собой, что это не рассудочная холодность, которою так часто хвастают умные люди, не холодность себялюбивого глупца, а просто бессилие души, неспособность воспринимать глубоко красоту, ранняя старость, приобретенная путем воспитания, беспорядочной борьбы из-за куска хлеба, номерной бессемейной жизни» («Верочка». С VI, 79—80). О том, что он «оравнодушел», и сам Чехов часто сообщал в письмах начала 1890-х годов.
Для героев Чехова после ранней старости при грустном осознании неизбежности рокового увядания жизни возможны несколько вариантов. Первый — «обыкновенный», угасание и смирение. Это тот вариант, о котором в связи с рассказами Чехова писал Ю. Айхенвальд: «Самое печальное в жизни, в уходящей жизни, это нравственное опустошение, которое она производит в нас самих. Мы обманули собственные прекрасные надежды и обещания; потускнели все впечатления бытия, опошлились и поблекли наши чувства, и духовная старость оледенила все пылкие стремления, все благородные замыслы»7. Второй путь — отчаяние, как у Иванова или Треплева: «С тех пор, как я потерял вас и как начал печататься, жизнь для меня невыносима, — я страдаю... Молодость мою вдруг как оторвало, и мне кажется, что я уже прожил на свете девяносто лет» (С XIII, 57). Третий путь — когда приходит «умение» жить: это принятие неумолимого движения времени, умение управлять собой, осознание внутренней свободы в единстве с чувством долга, понимание, что казавшееся «сковывающим» (быт, семья, повседневность) неизбежно, а освободиться от них не значит сразу же снова стать счастливым, это умение жить в «прозе жизни», трезво осознавая её, понимая, что природная энергия «первой молодости» ушла безвозвратно. Чехов писал жене в 1903 году: «Нам с тобой осталось немного пожить, молодость пройдет через 2—3 года (если только ее можно назвать еще молодостью), надо же поторопиться, напрячь все свое уменье, чтобы вышло что-нибудь» (П XI, 131—132). И к самому Чехову пришло понимание, что утрата молодости — это норма жизни: «В Ялте тоже воют собаки, гудят самовары и трубы в печах, но так как я раз в месяц принимаю касторовое масло, то всё это на меня не действует. Скажи матери, что как бы ни вели себя собаки и самовары, всё равно после лета должна быть зима, после молодости старость, за счастьем несчастье и наоборот; человек не может быть всю жизнь здоров и весел, его всегда ожидают потери, он не может уберечься от смерти, хотя бы был Александром Македонским, — и надо быть ко всему готовым и ко всему относиться как к неизбежно необходимому, как это ни грустно. Надо только, по мере сил, исполнять свой долг — и больше ничего» (1898. П VII, 327).
Когда же приходит старость, то она пугает прежде всего из-за физиологических изменений, как сказано об этом в чеховской «Записной книжке»: «Аристократы? То же безобразие форм, физическая нечистота, мокрота, те же беззубая старость и отвратительная смерть, что и у мещанок» (С XVII, 62). Физиологические изменения приводят и к изменениям в характере: «Рашевич <...> принялся писать дочерям письмо. Рука у него дрожала и чесались глаза. Он писал о том, что он уже стар, никому не нужен и что его никто не любит, и просил дочерей забыть о нем и, когда он умрет, похоронить его в простом сосновом гробе, без церемоний, или послать его труп в Харьков, в анатомический театр. Он чувствовал, что каждая его строчка дышит злобой и комедиантством, но остановиться уже не мог и всё писал, писал...» («В усадьбе». С VIII, 341). Физиологически присущее молодости ощущение счастья уже невозможно: «Ложились спать молча; и старики, потревоженные рассказами, взволнованные, думали о том, как хороша молодость, после которой, какая бы она ни была, остается в воспоминаниях одно только живое, радостное, трогательное, и как страшна, холодна эта смерть, которая не за горами, — лучше о ней и не думать! Лампочка потухла. И потемки, и два окошка, резко освещенные луной, и тишина, и скрип колыбели напоминали почему-то только о том, что жизнь уже прошла, что не вернешь ее никак...» («Мужики». С IX, 300). Спасением могут стать разве что иллюзии, в которых можно спрятаться от ужаса старости.
Все это — контекст, в котором существуют чеховские пьесы. Возраст — это одна из важнейших физиологических и психологических категорий для понимания человека, причем это субъективно переживаемое каждым человеком состояние, его «возрастное самоощущение». С этой точки зрения могут быть разрешены многие загадки в «непрописанном», кажущемся немотивированным поведении героев.
Переделка «Лешего» в «Дядю Ваню» коснулась самого существенного: «Леший» — это пьеса о рубеже молодости и зрелости, но молодость при этом победила. «Дядя Ваня» — о том, что молодость ушла и неизбежно наступила старость.
Эта разница сказывается уже в списке действующих лиц. В «Лешем» подчеркнуто: Елена Андреевна — 27 лет; Софья Александровна — 20 лет; Юлия Степановна — 18 лет; в тексте говорится, что Федору Ивановичу 35 лет; не указан возраст Желтухина, но он тоже молод. Орловскому, поскольку его сыну 35, может быть около 60 и более, но он бодр и много путешествует; не указан возраст Марьи Васильевны, матери первой жены профессора, ей, как матери 47-летнего Войницкого, должно быть около 70 (сын в раздражении говорит, что она 50 лет уже «читает брошюры»). В «Дяде Ване» исчез целый ряд молодых героев, остались только Соня и Елена Андреевна, но добавилась Марина — старая няня.
В «Дяде Ване» убраны эпизоды, в которых торжествует молодость, но сохранены все эпизоды «Лешего», в которых шел разговор о старости.
Это, прежде всего, второе действие — все, что связано с Серебряковым. В Серебрякове в обеих пьесах подчеркнуто физиологическое переживание старости с ревматизмом, брюзжанием и эгоизмом: «Проклятая, отвратительная старость. Черт бы ее побрал. Когда я постарел, я стал себе противен. Да и вам всем, должно быть, противно на меня смотреть. <...> Ты молода, здорова, красива, жить хочешь, а я старик, почти труп. Что ж? Разве я не понимаю? И, конечно, глупо, что я до сих пор жив. Но погодите, скоро я освобожу вас всех. Недолго мне еще придется тянуть. <...> Выходит так, что благодаря мне все изнемогли, скучают, губят свою молодость, один только я наслаждаюсь жизнью и доволен. Ну да, конечно!» (С XIII, 75—76).
Только старая няня Марина его понимает:
«Серебряков. Все не спят, изнемогают, один только я блаженствую.
Марина (подходит к Серебрякову, нежно). Что, батюшка? Больно? У меня у самой ноги гудут, так и гудут. (Поправляет плед.) Это у вас давняя болезнь. Вера Петровна, покойница, Сонечкина мать, бывало, ночи не спит, убивается... Очень уж она вас любила...
Пауза.
Старые что малые, хочется, чтобы пожалел кто, а старых-то никому не жалко. (Целует Серебрякова в плечо.) Пойдем, батюшка, в постель... Пойдем, светик... Я тебя липовым чаем напою, ножки твои согрею... Богу за тебя помолюсь...
Серебряков (растроганный). Пойдем, Марина.
Марина. У самой-то у меня ноги так и гудут, так и гудут» (С XIII, 78).
Трагедия старости оказывается незамеченной другими персонажами пьесы и редко бывает замечена исполнителями, которые играют Серебрякова как очень неприятного человека, но она прекрасно была сыграна Ю.А. Благовым в казанском ТЮЗе в спектакле, которые шел в 2000-е годы. Зритель и читатель, начиная с современников Чехова, принимают злой отзыв Войницкого за истину в отношении к герою, но это не полная правда о нем: «Странное дело, заговорит Иван Петрович или эта старая идиотка, Марья Васильевна, — и ничего, все слушают, но скажи я хоть одно слово, как все начинают чувствовать себя несчастными. Даже голос мой противен. Ну, допустим, я противен, я эгоист, я деспот, — но неужели я даже в старости не имею некоторого права на эгоизм? Неужели я не заслужил? Неужели же, я спрашиваю, я не имею права на покойную старость, на внимание к себе людей? <...> Всю жизнь работать для науки, привыкнуть к своему кабинету, к аудитории, к почтенным товарищам — и вдруг, ни с того, ни с сего, очутиться в этом склепе, каждый день видеть тут глупых людей, слушать ничтожные разговоры... Я хочу жить, я люблю успех, люблю известность, шум, а тут — как в ссылке. Каждую минуту тосковать о прошлом, следить за успехами других, бояться смерти... Не могу! Нет сил! А тут еще не хотят простить мне моей старости!» (С XIII, 76—77; с небольшими отличиями: С XII, 147—148).
Этот монолог многими мотивами связан с переживаниями старого профессора из «Скучной истории», написанной в тот же период чеховского возрастного кризиса конца 1880-х годов. В повести Чехов гениально «угадал» переживание старения. Не случайно Войницкий говорит о Серебрякове: «Он бы лучше свою автобиографию написал. Какой это превосходный сюжет! Отставной профессор, понимаешь ли, старый сухарь, ученая вобла... Подагра, ревматизм, мигрень, от ревности и зависти вспухла печенка... Живет эта вобла в именье своей первой жены, живет поневоле, потому что жить в городе ему не по карману. Вечно жалуется на свои несчастья, хотя, в сущности, сам необыкновенно счастлив» (С XIII, 67). Отставной профессор, написавший автобиографию, — это и есть Николай Степанович из «Скучной истории», старости которого, в отличие от Серебрякова, мы сочувствуем, не задумываясь о том, сколько между ними общего.
В «Лешем» Серебряков не хочет казаться старым и пытается сгладить это впечатление:
«Марья Васильевна. Совсем потеряла память... Забыла вам, Александр, напомнить, чтобы вы перед завтраком приняли капли. Привезла их, а напомнить забыла...
Серебряков. Не нужно.
Марья Васильевна. Но ведь вы больны, Александр! Вы очень больны!
Серебряков. Зачем же трезвонить об этом? Стар, болен, стар, болен... только и слышишь!» (С XII, 142).
В «Дяде Ване» этот и другие эпизоды, в которых Серебряков достаточно бодр, сняты — и остается только его старость.
Сколько лет Серебрякову? Он окончил университет, был сразу оставлен для подготовки к профессорскому званию (по крайней мере, ничего не сказано о том, что он успел послужить, например, учителем гимназии) и был отправлен в заграничную командировку.
В «Лешем» сказано, что Серебряков и Орловский одновременно были студентами: «Я и Иван Иваныч в одно время были студентами. Спроси его. Он кутил, ездил к цыганкам, был моим благодетелем, а я в это время жил в дешевом, грязном номере, работал день и ночь, как вол, голодал и томился, что живу на чужой счет. Потом был я в Гейдельберге и не видел Гейдельберга; был в Париже и не видел Парижа: все время сидел в четырех стенах и работал. А получив кафедру, я всю свою жизнь служил науке, как говорится, верой и правдой и теперь служу. Неужели же, я спрашиваю, за все это я не имею права на покойную старость, на внимание к себе людей?» (С XII, 147—148). В «Дяде Ване» эти реплики Серебрякова сокращены. В то же время в обеих пьесах Войницкий смотрит на него как на старшего, да и мать все время требует от сына слушаться Серебрякова, а все говорят о старости профессора как объективном факте.
Но в «Дяде Ване» неоднократно звучит цифра 25. Войницкий говорит: «А профессор по-прежнему от утра до глубокой ночи сидит у себя в кабинете и пишет. <...> Ты только подумай, какое счастье! Сын простого дьячка, бурсак, добился ученых степеней и кафедры, стал его превосходительством, зятем сенатора и прочее и прочее. Все это неважно, впрочем. Но ты возьми вот что. Человек ровно двадцать пять лет читает и пишет об искусстве (выделено нами. — Л.Б.), ровно ничего не понимая в искусстве. Двадцать пять лет он пережевывает чужие мысли о реализме, натурализме и всяком другом вздоре; двадцать пять лет читает и пишет о том, что умным давно уже известно, а для глупых неинтересно, — значит, двадцать пять лет переливает из пустого в порожнее. И в то же время какое самомнение! Какие претензии! Он вышел в отставку, и его не знает ни одна живая душа, он совершенно неизвестен; значит, двадцать пять лет он занимал чужое место» (С XIII, 67). Значит, он всего прослужил в университете 25 лет и получил кафедру как профессор. Цифра 25 важна еще и потому, что после 25 лет беспорочной службы профессор имел право на отставку, хотя мог продолжать службу и дальше, он получал пенсию в половину оклада. Возможно, с этим связаны жалобы на то, что «жить в городе не по карману». Впрочем, Чехов мог и не знать тонкостей выхода университетских профессоров на пенсию.
Но со скольки лет началась 25-летняя служба Серебрякова в университете, если считать, что время действия пьес примерно соответствует времени написания «Лешего» (конец 1880-х годов)?
Поступать в университет можно было с 17 лет. Мы знаем, что Серебряков — «бурсак», сын дьячка. В бурсу отдавали ребенка 3, 4, 5 лет. После бурсы «попович» мог учиться только в духовной семинарии. Чтобы выйти из духовного сословия и поступить в университет, до 1863 года надо было получить личное разрешение Святейшего Синода. Свободно выходить из духовного сословия и поступать на любой факультет бывшим семинаристам было разрешено только в 1860-е годы. Именно тогда в университетских аудиториях появились студенты-поповичи, которые были на 2—3 года старше своих сверстников-гимназистов. Это значит, что Серебряков мог «родиться» в 1840—1843 году.
В заграничные командировки или стажировки посылали с конца 1820-х годов и до 1848 года, потом последовал перерыв до 1855 года, затем эта практика была восстановлена и стали активно посылать за границу, причем гуманитариев — в Париж и Берлин. Отправляли обычно магистров, т. е. показавших большие успехи в учебе, на 2—3 года, иногда меньше. С 1835 года на философском факультете (куда входила история и словесность) учились 4 года, потому возраст магистра 21—22 года.
Поступающий на преподавание в университет мог стать адъюнктом (но его не давали магистрам), экстраординарным профессором и ординарным профессором, при этом современники тех и других называли «профессора». Людей, приехавших после зарубежных стажировок, министерство рекомендовало на профессорские кафедры (кафедра — это учебный предмет и сопряженная с ним должность) в звании экстраординарный профессор, и затем побуждало защитить докторскую диссертацию и стать ординарным профессором. Таким образом, стать профессором можно было в 25—26 лет, и жениться Серебряков мог приблизительно в 26 лет, и тогда ему немного за 50.
Именно в 1860-е годы в России возникает искусствознание как наука. Серебряков пишет о реализме и натурализме — это споры 1860—1880-х годов, причем эта наука активно развивается. Но, увы, новые специалисты из демократических слоев, в отличие от прежних ценителей искусства из аристократов, не видели многих произведений искусства лично в европейских коллекциях, только по фотографиям и копиям. Этим могут быть вызваны обвинения Войницкого, что Серебряков судит об искусстве, не зная его.
Таким образом, исторический контекст позволяет говорить о том, что Серебрякову должно быть 50 или немногим больше8.
Может быть, Чехову было и не важно, сколько именно лет было профессору (отсюда разные результаты подсчётов): он оставляет только психологическое и физиологическое проживание старости, создавая обобщенный образ старого человека. Серебряков неправильно прожил и молодость, которой у него, сына дьячка, вынужденного самостоятельно пробиваться в жизни и усердно учиться, не было, и зрелость (хотя и в труде, но в нарциссическом упоении вниманием аудитории и женщин), и старость — в эгоизме и со средствами, которых не хватает на привычную жизнь. Но при этом его, страдающего подагрой и одиночеством, все равно жаль.
Другой пример старости — Марья Васильевна, мать Войницкого. Это старость, ушедшая в иллюзорное представление о жизни, в «брошюры». В «Лешем» эскапизм героини еще более шокирует: смерть сына не оказала на нее влияния, и она продолжает поклоняться ложному кумиру.
Зрелость в обеих пьесах связана с Войницким. Сцены «Лешего» с этим персонажем подверглись в «Дяде Ване» незначительной переработке, некоторые реплики были перенесены в другие действия. Но в ранней пьесе это один из сюжетных мотивов пьесы, в поздней — центральный за счет того, что убрано нагромождение сюжетных линий, увы, свойственное «Лешему». На первом плане — возрастной кризис героя, «кризис смысла жизни», особенно остро показанный в первом и третьем действиях. Безусловно, автор опирался на собственный психологический опыт рубежа 30 лет, но, как часто бывает у Чехова, «спрятал» автобиографичность, сделав героя 47-летним, что и вызвало у критиков недоумение и сомнения в мотивированности поведения персонажа.
Кризис Войницкого связан с тем, что он вдруг обнаружил в себе утрату желания жить, и это стало страшно.
«Мария Васильевна Тебе почему-то неприятно слушать, когда я говорю. Прости, Жан, но в последний год ты так изменился, что я тебя совершенно не узнаю... Ты был человеком определенных убеждений, светлою личностью...
Войницкий. О, да! Я был светлою личностью, от которой никому не было светло...
Пауза.
Я был светлою личностью... Нельзя сострить ядовитей! Теперь мне сорок семь лет. До прошлого года я так же, как вы, нарочно старался отуманивать свои глаза вашею этою схоластикой, чтобы не видеть настоящей жизни, — и думал, что делаю хорошо. А теперь, если бы вы знали! Я ночи не сплю с досады, от злости, что так глупо проворонил время, когда мог бы иметь все, в чем отказывает мне теперь моя старость!
Соня. Дядя Ваня, скучно!
Мария Васильевна (сыну). Ты точно обвиняешь в чем-то свои прежние убеждения... Но виноваты не они, а ты сам. Ты забывал, что убеждения сами по себе ничто, мертвая буква... Нужно было дело делать» (С XIII, 70; с небольшими отличиями: С XII, 141).
Критикам-современникам Чехова метаморфоза, произошедшая с дядей Ваней, показалась неясной: «Дядя Ваня <...> всю жизнь читал брошюры <...> в 47 лет он вдруг сообразил, что это не все и что он переливает из пустого в порожнее. Он рванулся «туда», захотел того же, что Соня... в 47 лет! Его страшный крик: «пропала жизнь!» режет по нервам, но поздно — нет «страшного» в жизни и есть счеты, брошюры, вино и ожидание смерти»9. Однако у Чехова такое открытие происходит именно «вдруг», без определенного внешнего толчка, поскольку созревает подспудно: «Молодой, только что окончивший филолог приезжает домой в родной город. Его выбирают в церковные старосты. Он не верует, но исправно посещает службы, крестится около церквей и часовень, думая, что так нужно для народа, что в этом спасение России. Выбрали его в председатели земской управы, в почетные мировые судьи, пошли ордена, ряд медалей — и не заметил, как исполнилось ему 45 лет, и он спохватился, что все время ломался, строил дурака, но уже переменять жизнь было поздно. Как-то во сне вдруг точно выстрел: «Что вы делаете?» — и он вскочил весь в поту» («Записная книжка № 1». С XVII, 58).
Этот кризис и изменил кардинально отношение Войницкого к Серебрякову: «О, как я обманут! Я обожал этого профессора, этого жалкого подагрика, я работал на него, как вол! Я и Соня выжимали из этого имения последние соки; мы, точно кулаки, торговали постным маслом, горохом, творогом, сами недоедали куска, чтобы из грошей и копеек собирать тысячи и посылать ему. Я гордился им и его наукой, я жил, я дышал им! Все, что он писал и изрекал, казалось мне гениальным... Боже, а теперь? Вот он в отставке, и теперь виден весь итог его жизни: после него не останется ни одной страницы труда, он совершенно неизвестен, он ничто! Мыльный пузырь! И я обманут... вижу — глупо обманут...» (С XIII, 80). «Постой, я не кончил! Ты погубил мою жизнь! Я не жил, не жил! По твоей милости я истребил, уничтожил лучшие годы своей жизни. Ты мой злейший враг! <...> Пропала жизнь! Я талантлив, умен, смел... Если б я жил нормально, то из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский... Я зарапортовался! Я с ума схожу... Матушка, я в отчаянии! Матушка!» (С XII, 176; С XIII, 102).
Один из критиков полагал, что «несколько хороших и добрых людей не сумели по безволию и лености мысли и совести отдать свои силы на служение хорошему делу, создают себе кумира вместо Бога и горько за это платятся. Страдания их не возбуждают сочувствия»10. Между тем в чеховской пьесе принципиально не ясно, действительно ли изменился профессор, был ли он раньше достоин служения Войницкого или он изначально по глупости ошибался, а теперь понял пустоту Серебрякова, а может быть, профессор и сейчас пишет хорошие статьи? На самом деле поведение героя мотивировано Чеховым не внешней ситуаций, а внутренней, кризисом с его потрясением, что жизнь прошла, а страстно хочется жить, и Серебряков как таковой тут только повод. Старый профессор просто стал объектом, на который направлены свойственные человеку в ситуации кризиса злость и обида на жизнь, хотя оба в равной степени жертвы неумолимого движения времени. В «Лешем» герой, протестуя против собственной старости, — погибает, в «Дяде Ване» — смиряется, что гораздо более психологически правдоподобно.
Еще один персонаж «Лешего» в возрасте зрелости — Хрущов, хотя он моложе Войницкого. Он, видимо, младше Федора Орловского, это помещик, не очень давно вышедший из университета. Возможно, ему около 30. Хрущов не только в себе сохраняет молодость, то есть желание жить и действовать, но и осуждает в других раннюю старость души, в Соне и Елене Андреевне: «Да, не сумасшедшие те, которые под ученостью прячут свое жестокое, каменное сердце и свое бездушие выдают за глубокую мудрость! Не сумасшедшие те, которые выходят за стариков замуж только для того, чтобы у всех на глазах обманывать их, чтобы покупать себе модные, щегольские платья на деньги, вырученные от порубки лесов!» (С XII, 179). В Астрове в «Дяде Ване» сохраняются лишь последние порывы молодости, которые, возникнув, быстро угасают, — ему около 36—37 лет, он и психологически «старше» Хрущова, потому и много пьет:
«Елена Андреевна (Астрову). Вы еще молодой человек, вам на вид... ну, тридцать шесть-тридцать семь лет... и, должно быть, не так интересно, как вы говорите. Все лес и лес. Я думаю, однообразно.
Соня. Нет, это чрезвычайно интересно. Михаил Львович каждый год сажает новые леса, и ему уже прислали бронзовую медаль и диплом. Он хлопочет, чтобы не истребляли старых. Если вы выслушаете его, то согласитесь с ним вполне. <...> Астров. <...> Русские леса трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и всё оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо. <...> (Увидев работника, который принес на подносе рюмку водки.) Однако... (пьет) мне пора. Все это, вероятно, чудачество, в конце концов. Честь имею кланяться! (Идет к дому.)» (С XIII, 72—73);
«Я для себя уже ничего не жду, не люблю людей... Давно уже никого не люблю. <...> Никого. Некоторую нежность я чувствую только к вашей няньке — по старой памяти» (С XIII, 84).
Молодость представлена прежде всего двумя героинями — Еленой Андреевной и Соней.
Но Елена Андреевна боится быть молодой. В «Лешем» этот мотив дан открыто, в «Дяде Ване» мягче. В «Лешем» Войницкий призывает:
«<...> будьте умницей! В ваших жилах течет русалочья кровь, будьте же русалкой! <...> Дайте себе волю хоть раз в жизни, влюбитесь поскорее по самые уши в какого-нибудь водяного...
Федор Иванович. И бултых с головою в омут с ним вместе так, чтобы герр профессор и все мы только руками развели! <...>
Елена Андреевна. И что вы меня учите? Точно я без вас не знаю, как бы я жила, если б моя воля! Я бы улетела вольной птицей подальше от всех вас, от ваших сонных физиономий, скучных, постылых разговоров, забыла бы, что все вы существуете на свете, и никто бы не посмел тогда учить меня. Но нет у меня своей воли. Я труслива, застенчива, и мне все кажется, что если бы я изменила, то все жены взяли бы с меня пример и побросали бы своих мужей, что меня накажет бог и замучит совесть, а то бы я показала вам, как живут на воле! (Уходит.) <...>
Войницкий. Я, кажется, скоро начну презирать эту женщину! Застенчива, как девчонка, и философствует, как старый, преукрашенный добродетелями дьячок! Кислота! Простокваша!» (С XII, 165—166).
В «Дяде Ване» Елена Андреевна сама говорит Войницкому о сходстве: «Войницкий. Если бы вы могли видеть свое лицо, свои движения... Какая вам лень жить! Ах, какая лень!
Елена Андреевна Ах, и лень, и скучно! Все бранят моего мужа, все смотрят на меня с сожалением: несчастная, у нее старый муж! Это участие ко мне — о, как я его понимаю! Вот как сказал сейчас Астров: все вы безрассудно губите леса, и скоро на земле ничего не останется. Точно так вы безрассудно губите человека, и скоро, благодаря вам, на земле не останется ни верности, ни чистоты, ни способности жертвовать собою. <...> Вероятно, Иван Петрович, оттого мы с вами такие друзья, что оба мы нудные, скучные люди! Нудные! Не смотрите на меня так, я этого не люблю» (С XIII, 73—74).
Ранняя старость души характерна и для Сони в «Лешем», где обусловлена во многом ее снобизмом как дворянки:
«Хрущов. Вам еще только двадцать лет, но уж вы стары и рассудительны, как ваш отец и дядя Жорж, и я нисколько бы не удивился, если бы вы пригласили меня лечить вас от подагры. Так жить нельзя! Кто бы я ни был, глядите мне в глаза прямо, ясно, без задних мыслей, без программы, и ищите во мне прежде всего человека, иначе в ваших отношениях к людям никогда не будет мира. Прощайте! И попомните мое слово, с такими хитрыми, подозрительными глазами, как у вас, вы никогда не полюбите!» (С XII, 157).
Но страх отдаться своему чувству все же побежден молодостью. В «Дяде Ване» из того же состояния жажды жизни, которая сдерживается на этот раз некрасивостью и бедностью, героиня приходит к смирению, свойственной старости как «психологическому возрасту».
По отношению к этим двум героиням главным мотивом обеих пьес является мотив гибели молодости:
«Серебряков. Выходит так, что благодаря мне все изнемогли, скучают, губят свою молодость, один только я наслаждаюсь жизнью и доволен. Ну да, конечно!» (С XIII, 76).
Молодость как главная тема «Лешего» и старость как главная тема «Дяди Вани» определяют то, что различает начало обеих пьес. «Леший» начинается со дня рождения Желтухина, но никаких размышлений о том, что он стал на год старше и жизнь проходит, не возникает. Более того, звучит тема юности:
«Федор Иванович. <...> Помню, лет десять назад — Леня тогда еще гимназистом был — праздновали мы вот так же день его рождения. Ехал я отсюда домой верхом, и на правой руке сидела у меня Соня, а на левой — Юлька, и обе за мою бороду держались. Господа, выпьем за здоровье друзей юности моей, Сони и Юли!» (С XII, 138).
В сильной позиции текста, в самом начале «Дяди Вани», звучит мотив старости:
«Астров. Нянька, сколько прошло, как мы знакомы?
Марина (раздумывая). Сколько? Дай бог память... Ты приехал сюда, в эти края... когда?.. еще жива была Вера Петровна, Сонечкина мать. Ты при ней к нам две зимы ездил... Ну, значит, лет одиннадцать прошло. (Подумав.) А может, и больше...
Астров. Сильно я изменился с тех пор?
Марина Сильно. Тогда ты молодой был, красивый, а теперь постарел. И красота уже не та. Тоже сказать — и водочку пьешь.
Астров. Да... В десять лет другим человеком стал. А какая причина? Заработался, нянька. От утра до ночи все на ногах, покою не знаю, а ночью лежишь под одеялом и боишься, как бы к больному не потащили. За все время, пока мы с тобою знакомы, у меня ни одного дня не было свободного. Как не постареть? Да и сама по себе жизнь скучна, глупа, грязна... Затягивает эта жизнь. Кругом тебя одни чудаки, сплошь одни чудаки; а поживешь с ними года два-три и мало-помалу сам, незаметно для себя, становишься чудаком. Неизбежная участь. (Закручивая свои длинные усы.) Ишь, громадные усы выросли... Глупые усы. Я стал чудаком, нянька... Поглупеть-то я еще не поглупел, бог милостив, мозги на своем месте, но чувства как-то притупились. Ничего я не хочу, ничего мне не нужно, никого я не люблю...» (С XIII, 63—64).
Совершенно противоположны финалы пьес. В «Лешем» Хрущов упрекает всех героев в том, что «правильный» ход жизни оказался нарушен: «Александр Владимирович, выслушайте меня... Вы 25 лет были профессором и служили науке, я сажаю леса и занимаюсь медициной, но к чему, для кого все это, если мы не щадим тех, для кого работаем? Мы говорим, что служим людям, и в то же время бесчеловечно губим друг друга. Например, сделали ли мы с вами что-нибудь, чтобы спасти Жоржа? Где ваша жена, которую все мы оскорбляли? Где ваш покой, где покой вашей дочери? Все погибло, разрушено, все идет прахом. Вы, господа, называете меня Лешим, но ведь не я один, во всех вас сидит леший, все вы бродите в темном лесу и живете ощупью. Ума, знаний и сердца у всех хватает только на то, чтобы портить жизнь себе и другим» (С XII, 193—194). В результате почти все персонажи в пьесе одумались и в основном торжествует «правильный» ход жизни. Например, Орловский говорит: «Ну-с, а как только исполнилось мне сорок лет, вдруг на меня, брат Саша, что-то нашло. Тоска, места себе нигде не найду, одним словом, разлад в душе, да и шабаш. Я туда-сюда, и книжки читаю, и работаю, и путешествую — не помогает! <...> Тоска у меня, понимаешь ли — господи! Не выдержал. Вдруг слезы брызнули из глаз, зашатался и как крикну на весь двор, что есть мочи: «Друзья мои, люди добрые, простите меня ради Христа!» В ту же самую минуту стало на душе у меня чисто, ласково, тепло, и с той поры, душа моя, во всем уезде нет счастливей меня человека» (С XII, 193). Возрастной кризис преодолен благополучно, герой после молодости пришел к здоровой зрелости. То же самое намечается в жизни его сына: «Будем рассуждать мирно. Слушай, Юлечка. Я прошел сквозь огонь, воду и медные трубы... Мне уж тридцать пять лет, а у меня никакого звания, кроме как поручик сербской службы и унтер-офицер русского запаса. Болтаюсь между небом и землей... Нужно мне образ жизни переменить, и знаешь... понимаешь, у меня теперь в голове такая фантазия, что если я женюсь, то в моей жизни произойдет круговорот... Выходи за меня, а? Лучшей мне не надо...» (С XII, 200).
Хрущов тоже находит для себя путь правильной зрелости: «У меня тяжко на душе... Но все это не беда... Надо быть человеком и твердо стоять на ногах. Я не застрелюсь и не брошусь под колеса мельницы... Пусть я не герой, но я сделаюсь им! Я отращу себе крылья орла, и не испугают меня ни это зарево, ни сам черт! Пусть горят леса — я посею новые! Пусть меня не любят, я полюблю другую!» (С XII, 196—197). Соня же находит в себе силы стать молодой: «Когда ты объяснялся мне, я всякий раз задыхалась от радости, но я была скована предрассудками; отвечать тебе правду мне мешало то же самое, что теперь мешает моему отцу улыбаться Елене. Теперь я свободна» (С XII, 199).
Только Елена Андреевна выбирает долг и сознательно отказывается от молодости: «Мужа я не люблю. Молодежь, которую я любила, была несправедлива ко мне от начала до конца. Зачем же я туда вернусь? Вы скажете — долг... Это я и сама знаю отлично, но, повторяю, надо рассуждать...» (С XII, 181).
Но в результате возникает радостный молодой финал с перспективой двух свадеб и счастья: «Смех, поцелуи, шум. Дядин. Это восхитительно! Это восхитительно!» (С XII, 201).
Финал «Дяди Вани» — сознательное принятие «гибели молодости» и смирение со старостью даже у Сони: «Астров. У нас с тобою только одна надежда и есть. Надежда, что когда мы будем почивать в своих гробах, то нас посетят видения, быть может, даже приятные. (Вздохнув.) Да, брат. Во всем уезде было только два порядочных, интеллигентных человека: я да ты. Но в какие-нибудь десять лет жизнь обывательская, жизнь презренная затянула нас; она своими гнилыми испарениями отравила нашу кровь, и мы стали такими же пошляками, как все» (С XIII, 108). Последний монолог Сони часто вызывает недоумение читателей и проблемы у исполняющих его актрис. Но в произведениях Чехова в старости, когда уходит навсегда жажда жизни, спасают только иллюзии, самообман. Не случайно Войницкий говорит в обеих пьесах: «Годы тут ни при чем. Когда нет настоящей жизни, то живут миражами. Все-таки лучше, чем ничего» (С XII, 152; С XIII, 82). И Соня тоже призывает к иллюзиям, к «небу в алмазах».
Так что обе пьесы — «Леший» и «Дядя Ваня» — не столько об условиях русской жизни, но о том, как человек справляется с жизнью в разных возрастах, и в этом смысле оба произведения глубоко автобиографичны. Это словно варианты выхода из того сложного возрастного кризиса, в котором оказался сам Чехов на рубеже 1880—1890-х годов. «Леший» написан в самом начале этого кризиса, «Дядя Ваня» — когда результаты его были еще очень болезненными и неизжитыми, т. е., скорее всего, в начале 1890-х годов.
Литература
Айхенвальд Ю.И. Чехов // Айхенвальд Ю.И. Силуэты русских писателей. М.: Республика, 1994. С. 323—340.
-ин [Фейгин Я.А.]. «Дядя Ваня». Сцены из деревенской жизни, в 4-х действ. Антона Чехова // Курьер. 1899. № 299. 29 окт.
Н. Рок [Ракшанин Н.О.]. Из Москвы. Очерки и снимки. «Дядя Ваня» // Новости и биржевая газета. СПб., 1899. № 306. 6 нояб.
Перцов П.П. «Дядя Ваня». Письмо из Москвы // Новое время. СПб., 1899. № 8561. 28 дек.
Рейнгольд А.А. Драма современного человека // Северный курьер. СПб., 1900. № 65. 7 янв.
С. Театр и Музыка // Северный край. Ярославль, 1901. № 26. 28 янв.
Старик [Эфрос Н.Е.]. Из Москвы // Театр и искусство. 1899. № 44. 31 окт. С. 777—778. Театральная хроника // Новости дня. 1897. № 5029. 5 июня.
Примечания
1. Театральная хроника // Новости дня. 1897. № 5029. 5 июня.
2. -ин [Фейгин Я.А.]. «Дядя Ваня». Сцены из деревенской жизни, в 4-х действ. Антона Чехова // Курьер. 1899. № 299. 29 окт.
3. Н. Рок [Ракшанин Н.О.]. Из Москвы. Очерки и снимки. «Дядя Ваня» // Новости и биржевая газета. СПб., 1899. № 306. 6 нояб.
4. Старик [Эфрос Н.Е.]. Из Москвы // Театр и искусство. 1899. № 44. 31 окт. С. 777—778.
5. Рейнгольд А.А. Драма современного человека // Северный курьер. СПб., 1900. № 65. 7 янв.
6. Перцов П.П. «Дядя Ваня». Письмо из Москвы // Новое время. СПб., 1899. № 8561. 28 дек.
7. Айхенвальд Ю.И. Чехов //Айхенвальд Ю.И. Силуэты русских писателей. М.: Республика, 1994. С. 328—329.
8. Благодарим за указание на исторический контекст пьесы профессора, доктора исторических наук Е.А. Вишленкову.
9. Перцов П.П. «Дядя Ваня». Письмо из Москвы. Указ. соч.
10. С. Театр и Музыка // Северный край. Ярославль, 1901. № 26. 28 янв.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |