Окрашенное грустным лиризмом сюжетное пространство чеховской комедии неразлучно в нашем восприятии с представлением о рассеянности и о прихотливо сложном синонимическом спектре этого понятия. Семантические горизонты «рассеянности» в «Вишнёвом саде» дают нам повод размышлять и о досадной, невесть откуда подкрадывающейся сонливости, и об ослабленном, несфокусированном внимании и странной забывчивости. Рассеянность — это и немотивированная разбросанность, меланхоличная житейская зыбкость и неустойчивость, нелепое ротозейство и привычная (часто трогательная) «недотёпистость». А ещё это и рассеянный образ нескладной, распылённой, неустроенной жизни...
Рассеянность царит в самой атмосфере сценической жизни обитателей вишнёвого сада с их легко вспыхивающей и столь же быстро угасающей сентиментальностью, с их то и дело возобновляемыми знаками взаимной душевной расположенности, с их частыми, но по большей части незлобными передразниваниями, с их невольной способностью беспечно уноситься мыслями от неминуемо набегающих трудных забот.
Рассеянность прописана в неторопливой, но событийно насыщенной пространственно-временной поэтической композиции комедии. В статье «О единстве формы и содержания в «Вишнёвом саде» А.П. Чехова» А.П. Скафтымов писал: «Диалогическая ткань пьесы характеризуется разорванностью, непоследовательностью и изломанностью тематических линий» [Скафтымов 2007: 327].
Самое начало пьесы... Зябкое предчувствие утра: «Уже май, цветут вишнёвые деревья, но в саду холодно». Около двух часов ночи. Лопахин «зевает и потягивается». Машинально перелистывает книгу: «Читал вот книгу и ничего не понял. Читал и заснул» [С XIII, 197, 198]. Входит рассеянный конторщик Епиходов. Откровенно комический персонаж, он живёт в полном согласии с присвоенным ему амплуа ротозея и неудачника, несуразно рассуждает, невпопад действует и постоянно попадает впросак... Появляется Раневская с семнадцатилетней Аней и гувернанткой Шарлоттой Ивановной. Аня: «(Поправляет волосы.) Я растеряла все шпильки... (Она очень утомлена, даже пошатывается.)» [С XIII, 200].
Делясь в свою очередь горькими мыслями о взаимоотношениях с Ермолаем Лопахиным, Варя сокрушённо заключает: «Все говорят о нашей свадьбе, все поздравляют, а на самом деле ничего нет, всё как сон...» [С XIII, 201]. Блики жизни, разрозненные бытовые случайности, душевная смута, досада... «Каждый носит в себе свою драму» [Скафтымов 2007: 377].
Хорошо понимая безысходность мнимых «связей» с Лопахиным, Варя пробует схорониться в тени неведомой, спасительно пригрезившейся ей Аниной судьбы: «Хожу я, душечка, цельный день по хозяйству и всё мечтаю. Выдать бы тебя за богатого человека, и я бы тогда была покойней, пошла бы себе в пустынь, потом в Киев... в Москву, и так бы всё ходила по святым местам... Ходила бы и ходила. Благолепие!..» И в ответ Аня, думая о чём-то своём и никак не реагируя на её фантазии, прекраснодушно и рассеянно переключает разговор: «Птицы поют в саду». И тут же спохватывается: «Который теперь час?» [С XIII, 202]. Жизнь — на зыбкой грани рассеянной мечтательности и привычного опыта...
Старческая забывчивость и рассеянность — у Фирса. Хотя именно он всегда начеку. В глазах дряхлого слуги по-детски неразумно рассеян его хозяин: «Опять не те брючки надели. И что мне с вами делать!» [С XIII, 209] или «А Леонид Андреич, небось, шубы не надел, в пальто поехал... (Озабоченно вздыхает.) Я-то не поглядел... Молодо-зелено!» [С XIII, 254].
Сонливость простодушного Симеонова-Пищика искупается его терпеливым ожиданием и напористым поиском денег. В этом отношении он полная банальная противоположность хозяевам вишнёвого сада.
Рассредоточен не только в бытовом смысле (безнадежно разыскивает свои калоши в последнем акте), но и в собственных умозрительных построениях вечный студент и скиталец Петя Трофимов. Во втором действии на просьбу Раневской продолжить «вчерашний разговор» он с привычной горячностью принимается рассуждать сперва о физиологическом несовершенстве человека, потом о «человечестве», которое «идёт вперед, совершенствуя свои силы». Затем патетически переходит на тему о том, что «громадное большинство» интеллигенции «ничего не делает и к труду пока не способно». Констатация этой безрадостной мысли (почти автопародии) приводит чеховского героя к гневным обличениям тех, кто «называют себя интеллигенцией». Петя сокрушается по поводу дурного пристрастия интеллигентов к важным философствованиям и тут же принимается рассуждать про тяжкую участь рабочих. Трофимов словно бы и не замечает, что рисует собственный портрет: «И, очевидно, все хорошие разговоры у нас для того только, чтобы отвести глаза себе и другим». Следует откровенное признание: «Я боюсь и не люблю очень серьёзных физиономий, боюсь серьёзных разговоров». И снова внезапное «серьёзное» риторическое одушевление: «Укажите мне, где у нас ясли, о которых говорят так много и часто, где читальни?» Петины страдательно-обличительные инвективы выстраиваются в суровый приговор: «Есть только грязь, пошлость, азиатчина...» И опять он спохватывается: «Лучше помолчим!» [С XIII, 223].
Садится солнце, Гаев в привычной для него сентиментальной манере тихо медитирует: «О природа, дивная, ты блещешь вечным сиянием, прекрасная и равнодушная, ты, которую мы называем матерью...» Но в отличие от филиппик Пети возвышенная поэтическая декламация Гаева (в который уже раз!) не воспринимается всерьёз. Варя «умоляюще» прерывает дядю.
Между тем, Петя Трофимов — герой такой же прекраснодушный, как и Гаев, но куда более умозрительно чёрствый и не менее словоохотливый: «Вперед! Мы идём неудержимо к яркой звезде, которая горит там вдали! Вперед! Не отставай, друзья!» [С XIII, 227] или знаменитое «Мы выше любви!» [С XIII, 223]. Эти и другие подобные речи говорит он, оставшись наедине с Аней. Риторический гипноз его приходится юной Ане впору.
«Все эти люди похожи на лунатиков», — скажет И.Ф. Анненский о героях другой пьесы Чехова, посвящённой судьбам сестёр Прозоровых [Анненский 1979: 83]. Безупречно точно распространяется эта характеристика и на персонажей «Вишнёвого сада».
Знаками глухого и никем уже не замечаемого беспамятства являются обозначенные в самом начале второго действия «старая, покривившаяся, давно заброшенная часовенка» и «большие камни, когда-то бывшие, по-видимому, могильными плитами». Характерны и авторские ремарки: «все сидят задумавшись» [С XIII, 215]; «Все сидят, задумались. Тишина» [С XIII, 224]. Недвижное молчание... Оцепенение... Рассеянность... Любовь Андреевна раздражённо говорит брату: «Зачем так много пить, Лёня? Зачем так много есть? Зачем так много говорить?» [С XIII, 218]. Всё не то, всё не так... Читатель погружается в атмосферу странной, тревожной и несуразной жизни.
Но мотивное средоточие грустной, щемящей душу рассеянности, определяющей «подводное» сюжетное направление пьесы, связано прежде всего с переживаниями самой Любови Андреевны Раневской. Её возвращением из Парижа в собственное имение открывается пьеса. Её отъездом из родного гнезда в Париж она заключается. С первого по четвёртое действие, с мая по октябрь, провела она на родине. Шесть лет назад, после смерти мужа и гибели сына, она уехала, «без оглядки» оставила свой вишнёвый сад. Растроганно, с рассеянной непосредственностью говорит она о радости возвращения: «Видит Бог, я люблю родину, люблю нежно, я не могла смотреть из вагона, всё плакала. (Сквозь слёзы.) Однако же надо пить кофе» [С XIII, 204]. Раневскую Чехов в письме к О.Л. Книппер-Чеховой от 14 октября 1903 года характеризовал так: Любовь Андреевна «умна, очень добра, рассеянна; ко всем ласкается, всегда улыбка на лице» [П XI, 273].
Среди встретивших Раневскую — Ермолай Лопахин. Он, по словам автора пьесы, «мягкий человек» [П XI, 290], «порядочный человек во всех смыслах» [П XI, 291]. Он давно, безнадёжно и щемяще возвышенно в неё влюблён и не скрывает своего обожания: «Хотелось бы только, чтобы вы мне верили по-прежнему, чтобы ваши удивительные, трогательные глаза глядели на меня, как прежде <...> люблю вас, как родную... больше, чем родную» [С XIII, 204]. Реакция Раневской рассеянная, она словно бы не слышит его признания...
Главное испытание для читателя чеховской комедии — уклончиво-рассеянные реакции хозяйки вишнёвого сада на все настойчивые увещевания Лопахина. «Я вас не совсем понимаю, Ермолай Алексеич!», — спохватывается Раневская, не вслушиваясь сколько-нибудь внимательно в отчаянный монолог Лопахина о неминуемом приближении аукциона, на котором будет решена судьба владельцев вишнёвого сада [С XIII, 205].
Лопахин предлагает чётко выстроенный выход из, казалось бы, тупиковой ситуации. В разумных рассуждениях-доводах Ермолая Алексеевича — правда реальных жизненных обстоятельств. Нужны лишь известные усилия. Надо, в частности, «вырубить старый вишнёвый сад»... Прежняя рассеянность вдруг исчезает. Раневская реагирует мгновенно: «Вырубить? Милый мой, простите, вы ничего не понимаете» [С XIII, 205]. Это реакция на ужасную наивность и неловкость Лопахина: предложить то, о чём и помышлять негоже!
Но Лопахина не сбить: «Решайтесь же! Другого выхода нет, клянусь вам. Нет и нет» [С XIII, 205]. В ситуации полнейшего коммуникативного тупика на помощь Раневской и согласному с ней Гаеву нечаянно приходит Фирс. Он припоминает, как «в прежнее время, лет сорок-пятьдесят назад, вишню сушили, мочили, мариновали, варенье варили...» [С XIII, 206]. Гаев по привычке пробует угомонить разговорившегося Фирса, тот, не слыша, продолжает свои воспоминания об особом «способе» переработки «сушеной вишни». И Раневская, как будто бы позабыв о нелепом лопахинском ультиматуме, с рассеянной благодарностью переключает внимание на бормотания Фирса: «А где же теперь этот способ?» Но Лопахин не сдаётся. Он пробует увлечь её светлой перспективой развития дачного дела. Его не прерывают, дослушивают, но возмущённый ответ Гаева «Какая чепуха!» — это и её солидарный с братом ответ. Лопахин, уходя, вновь напоминает про свой проект: «Ежели надумаете насчёт дач и решите, тогда дайте знать, я взаймы тысяч пятьдесят достану. Серьёзно подумайте» [С XIII, 209]. Говорит он в пустоту. Его идея для обитателей имения фантастически миражна, а в точном переводе на бытовой язык даже неприлична...
Во втором действии Любовь Андреевна также рассеянно слушает побуждающего её к спасительной инициативе Лопахина. Ермолай Алексеевич в полной растерянности: «Простите, таких легкомысленных людей, как вы, господа, таких неделовых, странных, я ещё не встречал». В доказательство этой, как крик души, оценки Раневская, словно бы очнувшись, по-детски непосредственно спрашивает: «Что же нам делать? Научите, что?» Как будто это не Лопахин с душевным упрямством пробует достучаться прежде всего до неё, использует весь ему доступный и для него совершенно очевидный арсенал аргументов. И это уже не просто обычная с её стороны рассеянность. Это продолжаемый ею разговор с позиций некой вненаходимости. Лопахин и Любовь Андреевна ведут свои диалоги (с её стороны по видимости и по сути рассеянные), обитая на разных этажах мирочувствования. Он, движимый глубокой привязанностью к ней, опирается на рассудительные основания. Раневская при этом живёт какой-то иной жизнью... Он в который раз пробует объяснить ей свой хорошо уже известный читателю комедии проект. Она слушает. Но очень трудно сказать, что именно она слышит. Его откровенно утилитарную тему она для себя закрывает просто: «Дачи и дачники — это так пошло, простите». И в этом «простите» — вся её правда. Лопахин в исступлении, он впервые срывается: «Я или зарыдаю, или закричу, или в обморок упаду. Не могу! Вы меня замучили!» Лопахин порывается уйти, но она «испуганно» его удерживает. Ей тревожно. Ей больно. Пусть побудет рядом: «С вами всё-таки веселее...» Странное слово — «веселее». Он для неё предлагает невозможное и сам не понимает, насколько он в своих проектах несообразен и даже... забавен, смешон. С ним веселее. И вдруг с тревожной печалью говорит она про своё тайное, страшное, греховное: «Я всё жду чего-то, как будто над нами должен обвалиться дом» [С XIII, 219].
Лопахин: «Какие у вас грехи...» Уж он-то знает, что такое грехи в жизни предпринимательской, в близкой ему сфере купли-продажи. У неё свои представления о грехах, ей одной только до предельной остроты ведомые... Жизнь в её сознании мучительно рассыпается. С тревогой ждёт Раневская 22-го августа. Знает, что беда вот-вот случится. Предчувствует конец их любимого, освящённого памятью самых близких людей вишнёвого сада. И даже не помышляет о сопротивлении обстоятельствам...
Впрочем, они с братом касаются невероятных проектов, по-детски наивно витая в сказочных облаках: «Хорошо бы получить от кого-нибудь наследство, хорошо бы выдать нашу Аню за очень богатого человека, хорошо бы поехать в Ярославль и попытать счастья у тётушки-графини». Они заговаривают сами себя. Гаев: «Проценты мы заплатим, я убеждён... (Кладёт в рот леденец.) Честью моей, чем хочешь, клянусь, имение не будет продано! (Возбуждённо.) Счастьем моим клянусь!» [С XIII, 213]. Леденец — деталь комическая. Но смеховой эффект рассеян в общем эмоциональном тоне странного драматургического повествования.
У Раневской заметно отсутствие сосредоточенного внимания к собственным интересам, к прозе жизни, способной уберечь от разорения и погибели... Тревожная рассеянность Любови Андреевны — в бескорыстной внутренней свободе от экономических притяжений и хозяйственных притязаний. Она не понимает нового языка деловых отношений и состояний. Представления о выгоде повсеместны и обыденны, но она обыденности этой не замечает... Не потому, что выше или чище её. Просто часть этой жизни её не касается...
Что же составляет главное содержание её мучительной сердечной тревоги? Чем или кем она жива? Братом? Аней? Варей? Воспоминаниями детства и юности? Конечно. Но это только часть её душевной сосредоточенности. Есть нечто почти сокрытое от нас, затаённое и постоянно смущающее её душу...
Впервые неразлучная с ней парижская тема звучит в оценках Ани. Она делится с Варей впечатлениями о беспорядочной и призрачной парижской жизни. О Париже с Раневской — никло ни слова. Один Симеонов-Пищик всуе поинтересуется: «Что в Париже? Как? Ели лягушек?» И получит совсем короткий, едва ли не поддразнивающий ответ, намекающий на неуместность дальнейших расспросов: «Крокодилов ела» [С XIII, 206].
Чуть позже Варя отопрёт их старинный шкаф и передаст маме две телеграммы. Раневская устало и нехотя спохватывается: «Это из Парижа. (Рвёт телеграммы, не прочитав.) С Парижем кончено...» [С XIII, 206]. Никакой внешней реакции окружающих на её жест. Парижская тема в их доме закрыта. Словно существует некая предупредительная молчаливая конвенция на этот счёт. Она окружена предельно чутким вниманием родных и близких. Её всячески оберегают, стараются не потревожить, отвлечь от каких-то горьких переживаний. Потому и энергичный напор Лопахина с его проектом спасения их вишнёвого сада кажется им неуместным. Только Гаев позволит себе, обращаясь к Варе, так за глаза охарактеризовать сестру: «Она хорошая, добрая, славная, я её очень люблю, но, как там ни придумывай смягчающие обстоятельства, всё же, надо сознаться, она порочна. Это чувствуется в малейшем её движении» [С XIII, 212]. Случайная свидетельница этих речей Аня с пылкой укоризной скажет дяде: «Что ты говорил только что про мою маму, про свою сестру? Для чего ты это говорил?» [С XIII, 213]. Уточняющий риторический вопрос важен: дело ведь не в том, что Гаев сказал какую-то заведомую неправду. Невзначай и слишком уж откровенно коснулся он темы, запретной в этом доме. Гаев против своей воли оказывается немилосерден к страданиям сестры...
Сама она во втором действии в состоянии глубокого волнения, в присутствии Гаева и Лопахина, признаётся: после смерти мужа «на несчастье я полюбила другого» [С XIII, 220]. И дальше следуют её откровения о нём. Он безжалостен и груб, он «измучил» её («Душа моя высохла»), он обобрал, «бросил, сошёлся с другой». Она «пробовала отравиться...»: «Господи, Господи, будь милостив, прости мне грехи мои!» [С XIII, 220]. Утирая слёзы, она достаёт из кармана телеграмму: «Получила сегодня из Парижа... Просит прощения, умоляет вернуться... (Рвёт телеграмму.)» [С XIII, 229]. Ни Гаев, ни Лопахин в этот момент ей не собеседники. Она одна со своим горем, со своей нескладной судьбой. И со своей не утихающей страстью-болью-любовью. О Любови Андреевне А.П. Чехов писал: «Нет, я никогда не хотел сделать Раневскую угомонившеюся. Угомонить закую женщину может только одна смерть» [П XI, 285]. Общаясь с близкими ей людьми, она рассеянно воспринимает всё, что с ней здесь соприкасается, рассеянно вслушивается в разговоры о надвигающейся продаже вишнёвого сада, рассеянно включается сама в эти разговоры... Самые близкие чувствуют или смутно угадывают её боль.
Момент истины для Раневской наступает в третьем действии. Петя поднимает с полу очередную телеграмму из Парижа. Эти разбросанные, рассеянные по дому, то и дело попадающиеся ей на глаза телеграммы и её реакция на них — один из важнейших лейтмотивов «Вишнёвого сада». Она получает эти телеграммы ежедневно: «Этот дикий человек опять заболел, опять с ним нехорошо... Он просит прощения, умоляет приехать, и по-настоящему мне следовало бы съездить в Париж, побыть возле него». Впервые вырывается у неё страстное, всю её объясняющее признание: «И что ж тут скрывать или молчать, я люблю его, это ясно. Люблю, люблю... Это камень на моей шее, я иду с ним на дно, но я люблю этот камень и жить без него не могу». Весь мир для неё в рассеянии, есть только он, и тянет её к нему неудержимо, тянет вопреки любым разумным доводам... Неземная сила сердечного притяжения... Петя не в состоянии понять её и в привычной безоговорочной манере называет любимого ею человека «мелким негодяем, ничтожеством» [С XIII, 234]. И тут она не выдерживает, позволяя себе по-настоящему зло рассердиться: «Надо быть мужчиной, в ваши годы надо понимать тех, кто любит. И надо самому любить... надо влюбляться! (Сердито.) Да, да! И у вас нет чистоты, а вы просто чистюлька, смешной чудак, урод...» [С XIII, 235]. В этих словах внезапно вырвавшаяся безжалостная насмешка, горькое презрение, душевное негодование. И отчаянная самозащита...
Гибель вишнёвого сада и расставание с ним тяжелы невыносимо... Но есть согревающая её страсть, есть тревожный и желанный свет впереди... И Гаев прав, замечая: «ты, Люба, как-никак, выглядишь лучше, это несомненно». И она отвечает: «Да. Нервы мои лучше. Это правда» [С XIII, 247]. При всех переживаниях от расставания с домом и садом, она в финале спокойнее, собраннее, предусмотрительнее, чем прежде. Снова жизнь её обретает смысл, пусть призрачный, пусть недолгий. Но ей есть ради кого жить. Она возвращается к нему. Она любит...
Трудно согласиться с таким исследовательским заключением: ««Вишнёвый сад» — комедия странная в том смысле, что она посвящена в большей степени рассуждениям о любви, нежели её переживаниям» [Ищук-Фадеева 2014: 73]. Переживания любви — трепетно воссозданный автором, едва ли не главный нерв драматургического сюжета пьесы (Лопахин — Раневская, Раневская — «дикий человек»).
В четвёртом акте комедии герои разъезжаются, рассеиваются по свету (в Париж, в Харьков, в Москву, в Яшнево, в близлежащий город, в неизвестность, в никуда...), но остаются такими же, как и прежде, нелепыми и странными в своих надеждах и мечтах. Раневская впервые здесь за старшую. Она ощущает непосредственную ответственность за происходящее. Она пробует решить судьбу Вари. Она думает о судьбе больного Фирса...
Раневская отчаянно подталкивает Лопахина к Варе, принуждая его к скорому объяснению. Лопахин застигнут врасплох. Он не может сосредоточиться на главном для себя — на объяснении с Любовью Андреевной. А тут она сама предлагает признаться в любви... к своей приёмной дочери. Лопахин в смятении: «Я сам тоже не понимаю, признаться. Как-то странно всё... Если есть ещё время, то я хоть сейчас готов... Покончим сразу — и баста, а без вас я, чувствую, не сделаю предложения» [С XIII, 250]. Последняя фраза — верх растерянности: всё не то и не так! не с Варей бы ему сейчас, в последние минуты, говорить о своих чувствах... Лопахин и Варя остаются вдвоём и ведут себя как два вконец потерянных и рассеянных человека. Варя «долго осматривает вещи»: «Сама уложила и не помню» [С XIII, 250]. Лопахин говорит о погоде, припоминая прошлогодний снег... В ней вроде бы тлеет ещё какая-то надежда. Он, втайне влюблённый в Раневскую, уже ни на что не уповает и мгновенно ускользает из сценического пространства, услышав, как кто-то его случайно окликает «со двора», «точно давно ждал этого зова» [С XIII, 251].
После обречённого на неудачу диалога Вари и Лопахина все начинают поспешно готовиться в путь. Как будто бы другого исхода последней их встречи никто, включая и Любовь Андреевну, не ожидал. На протяжении всей пьесы рассеянные, словно дети малые, в финале они странным образом сосредоточиваются и уходят, уезжают, исчезают...
Не суждено осуществиться и другой заботе Любови Андреевны: её тревожил больной Фирс. Аня уже справлялась о нём у лакея Яши и у Семёна Епиходова. Оба ответствовали уклончиво. Она уклончивости этой не почувствовала. Варя тоже спохватывалась и спрашивала о Фирсе у Ани. Оказалось, что если его и увезли в больницу, то не захватили сопроводительного письма к доктору. Аня посчитала, что письмо это «надо послать вдогонку» [С XIII, 246]. В ответ на тревогу Любови Андреевны Аня уверенно замечает: «Мама, Фирса уже отправили в больницу. Яша отправил утром» [С XIII, 249]. Любовь Андреевна по поводу Фирса вполне успокаивается... Злая воля лакея Яши и рассеянные хлопоты близких приводят к известному финалу...
Снова «звук лопнувшей струны, замирающий, печальный» [С XIII, 254], стук топора по вишнёвому дереву. И слова Фирса: «Про меня забыли...» [С XIII, 253]. Мотив тревожной рассеянности и забывчивости обретает в финале «Вишнёвого сада» гнетущее звучание... Такая вот печальная человеческая «комедия да и только», второе столетие притягивающая и покоряющая неопределённостью и нечёткостью едва различимых границ между смешным и грустным, между беззаботностью и тревогой, предусмотрительностью и беспечностью, живой энергией и многозначительной рассеянностью. «Всё как сон...»
Литература
Анненский И. Книга отражений. М.: Наука, 1979.
Ищук-Фадеева Н.И. Парадоксы чеховского жанра: «Вишнёвый сад» // Наследие А.П. Скафтымова и поэтика чеховской драматургии. Материалы Первых Международных Скафтымовских чтений. Коллективная монография. М.: ГЦТМ им. А.А. Бахрушина, 2014.
Скафтымов А.П. Поэтика художественного произведения. М.: Высшая школа, 2007.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |