Вернуться к А.Д. Степанов. Проблемы коммуникации у Чехова

2.5. Споры в «Моей жизни»: этика vs. познание

Герой повести «Моя жизнь» совершает редчайший в чеховском мире этический поступок — по собственной воле порывает с обществом, в котором родился и вырос. Постоянно нарушая принятое, он вынужден доказывать свою правоту другим и самому себе, — и потому доминантным речевым жанром в повести оказывается спор. Это проявляется как явно — в спорах Мисаила со всеми другими центральными героями (отцом, доктором Благово, Машей), так и скрыто, в его размышлениях и сомнениях. Решить, кто прав в этих спорах, признать познавательную и этическую правоту того или иного героя можно только при двух условиях: внутренней непротиворечивости его утверждений и верифицируемости этих утверждений его поступками и происходящими событиями. В «Моей жизни» с обоими этими условиями все обстоит не так просто, как может показаться.

Если исходить из внешней событийной канвы, то название повести следует произносить с логическим ударением на слове «моя»: жизнь, которой я управляю; жизнь, которой я хозяин. Однако известно, что Чехов долго колебался в выборе названия, и в конечном итоге остался им недоволен, считал его «отвратительным», особенно слово «моя» (9, 500). Причина этого недовольства, как нам кажется, — в несоответствии названия и глубинного смысла повести, которое мы попытаемся раскрыть.

Мисаил Полознев отвергает жизнь по шаблону, предписанному ему происхождением, воспитанием и семейными традициями, и, как кажется, делает свободный выбор. Основная оппозиция, скрытая в заглавии, может быть развернута в варианты субъект / объект, агенс / пациенс, самостоятельность / зависимость и т. п. Уже самый первый «обмен любезностями» между героем и властью, с которого начинается повесть, тематизирует эти оппозиции:

Управляющий сказал мне: «Держу вас только из уважения к вашему почтенному батюшке, а то бы вы у меня давно полетели».

Я ему ответил: «Вы слишком льстите мне, ваше превосходительство, полагая, что я умею летать» (9, 192).

В этом диалоге сконцентрирован весь сюжет: общество стремится превратить Мисаила в вещь, «держать» его и «управлять» им. Перед нами типичная чеховская история овеществления и протеста (ср. Кирилов — «Враги», Громов — «Палата № 6» и мн. др.), хотя и со специфическими чертами. Специфика овеществления человека в этой повести — в доминировании родового над личным. Обыватели не видят в Мисаиле индивидуальности, он — только сын своего отца, к нему относятся как к части отца, рода, дворянства1. Точно так же относится к нему и сам отец. Однако парадокс в том, что и отец — только часть традиции, он не обладает никаким позитивным личным содержанием. Отец — только рупор идеологии родового и принятого, общие места которой он искусственно и непоследовательно украшает выспренней риторикой.

С другой стороны, Мисаил протестует, стремясь вернуть свою субъектность, самостоятельность. Однако при этом он отдает себе отчет в том, что «летать» не умеет, то есть считает себя, как он неоднократно говорит в повести, человеком мелким и бесталанным. В этом последнем положении, если оно верно, заключено противоречие, способное поставить под сомнение прямолинейное прочтение повести в духе указанных выше оппозиций.

Начнем с того, что свое решение стать простым рабочим Мисаил не воспринимает как бунт против общества, а оправдывает здравым смыслом, который должен быть близок к общепринятому мнению. Его логика в первом споре с отцом такова: я не талантлив, не умен, не богат, обыкновенен, и потому — по логике вещей — должен добывать себе пропитание физическим трудом. Вышеуказанные оппозиции, предполагающие свободный выбор, оказываются неточными уже потому, что Мисаил рассматривает свой поступок как необходимый и вынужденный: «То, что вы называете общественным положением, составляет привилегию капитала и образования. Небогатые же и необразованные люди добывают себе кусок хлеба физическим трудом, и я не вижу основания, почему я должен быть исключением» (9, 193). Его поступок — не бунт против традиции, а всего лишь попытка поступать разумно.

В предыдущем разделе мы говорили, что чеховский герой принимает некую идею только в том случае, если она позволяет ему оправдать внутренний недостаток, который он чувствует. Это свойство универсально, но не обязательно негативно. В данном случае Мисаил, во-первых, в отличие от многих других, отдает себе трезвый отчет в собственной бесталанности, а во-вторых, выбирает путь, который позволяет ему занять этически безупречную позицию.

Для нашей темы очень важен вопрос: а насколько возможно понимание другими разумного поступка Мисаила, если в рамках изображаемого мира Мисаил — единственный, кто добровольно выходит из своего социального класса, и почти все окружающие считают его поступок ненормальным? Почти — но не все: инженеру Должикову, Маше и доктору Благово поступок Мисаила вовсе не кажется ужасным. Их оценки базируются на разных основаниях, но все же содержат нечто общее.

Инженер, некогда работавший машинистом и смазчиком на железной дороге, четко противопоставляет полезное / бесполезное дело. Эта оппозиция у него ассоциируется с другой: работник / бюрократ: «<М>не нужны механики, слесаря, землекопы, столяры, колодезники, а ведь все вы можете только сидеть и писать, больше ничего! Все вы писатели!» (9, 204). Поэтому он может принять поступок Мисаила: «Быть порядочным рабочим куда умнее и честнее, чем изводить казенную бумагу и носить на лбу кокарду» (9, 238). Это голос практического здравого смысла, к которому, как мы видели, апеллирует и сам Мисаил. Однако быть рабочим для Должикова — это только начало карьеры, первый шаг на пути к овладению определенными навыками, к знанию «дела» изнутри и т. п. Идеологический мотив действий Мисаила — необходимость уравнивания людей в физическом труде как средство избавления от эксплуатации — инженеру совершенно чужд и непонятен. Поступок по идейным соображениям ассоциируется у него с сектантством, и в этом смысле Должиков уравнивается с губернатором, который подозревает, что Мисаил — толстовец.

В отличие от своего отца, Маша Должикова принимает как раз идеологическую сторону поступка героя, но его идею подменяет своей. Как и Мисаил, Маша убеждена в своей заурядности, обыкновенности, но в то же время хочет жить честно и небесполезно для людей. Поэтому она находит такой выход:

— Талантливые, богато одаренные натуры, — сказала Должикова, — знают, как им жить, и идут своею дорогой; средние же люди, как я, например, ничего не знают и ничего сами не могут; им ничего больше не остается, как подметить какое-нибудь глубокое общественное течение и плыть, куда оно понесет (9, 230).

Так она и поступает, выбрав из числа идейных общих мест эпохи работу на земле и помощь крестьянам — в качестве «течения», а Мисаила — в качестве «талантливой, богато одаренной натуры», призванной ею руководить. Оба способа ориентации, в конечном итоге, оказываются иллюзией (как и ее самооценка, игнорировавшая артистический талант). Идеи Мисаила остаются для нее столь же чужды, как и для ее отца, взаимопонимания нет и здесь.

Почему одобряет поступок Мисаила доктор Благово — не совсем ясно, но безусловно одно — он никак не сочувствует его идеям: в идеологии доктора физическому труду и моральным императивам Мисаила нет места. Более того, все идеи Благово прямо противоположны идеям Мисаила, что и приводит героев к спору, к которому мы еще вернемся.

Таким образом, даже те, кто одобряет поступок героя, не понимают и не принимают его идеи. Но при всех различиях у этих людей есть нечто общее. И это даже не «прогрессивность» и либерализм (едва ли можно назвать либералом инженера), а то, что они — столичные жители. Вспомним, что у повести есть подзаголовок: «Моя жизнь (рассказ провинциала)». Для столичных жителей поступок Мисаила гораздо ближе к «общепринятому», чем для провинциалов, они «прогрессивнее». Для понимания мотива прогресса, вокруг которого ведутся споры в повести, оппозиция столица / провинция чрезвычайно важна. Провинция выглядит безнадежно отсталой, сопротивление консервативных сил в ней чрезвычайно велико, но, тем не менее, рано или поздно она вынуждена принимать новые веяния. В городе, где никто не читает книг, где нет «ни сада, ни театра, ни порядочного оркестра» (9, 205), где, по мнению Мисаила, нет ни одного честного человека, и т. д., — все-таки идут любительские спектакли2, строится железная дорога (путь в прогресс), возникает необходимость профессионализации3 и появляются культурные люди, подобные Маше, Благово и самому Мисаилу. Столичному человеку порядки, царящие в городе, кажутся не столько страшными, сколько смешными, о чем свидетельствует реакция Маши на рассказ Мисаила о встрече с губернатором: «Если бы это рассказать в Петербурге! — проговорила она, едва не падая от смеха» (8, 235)4. В этом смысле «Моя жизнь» встает в один ряд с другими произведениями Чехова, которые говорят главным образом об отставании провинции и вовсе не лишены оптимизма по отношению к прогрессу, социальному и технологическому.

Даже в пессимистической «Палате № 6» оба героя — Рагин и Громов — солидарны в том, что ненормальна прежде всего провинциальная жизнь и что где-то есть или будет иная, более разумная и справедливая:

<Громов думает:> Ищи потом справедливости и защиты в этом маленьком, грязном городишке, за двести верст от железной дороги! (8, 78).

Андрей Ефимыч знает, что при теперешних взглядах и вкусах такая мерзость, как палата № 6, возможна разве только в двухстах верстах от железной дороги (8, 92).

Прогресс общественных отношений увязывается с техническим прогрессом, а наличие последнего несомненно. В рассказе «Человек в футляре» Беликова возмущает сама мысль, что можно кататься по улице на велосипеде, но для других персонажей это уже привычное дело5. В «Архиерее» народ собирается поглазеть на невиданное чудо — электричество, — но в столицах к тому времени электричество распространено достаточно широко. В повести «В овраге» в телефоне, проведенном в волостное правление, «завелись клопы и прусаки» (10, 147), но в том же селе на фабриках и в квартирах фабрикантов телефон действует. Нигде у Чехова нет введения в кругозор героев чего-то столь радикального, что не имеет шансов быть принятым в обозримом будущем, — и поступок Мисаила не исключение. Однако и здесь не обходится без чеховского парадокса: принятие нового совершается не потому, что люди осознают преимущества технического прогресса, а потому, что привыкают к нему:

Волостной старшина был малограмотен и в бумагах каждое слово писал с большой буквы, но когда испортился телефон, то он сказал:

— Да, теперь нам без телефона будет трудновато («В овраге»; 10, 147).

Так происходит и с поступком Мисаила: до самого конца никто не понимает и не принимает его стремления к свободе и его рецепта социального переустройства, но в финале он говорит:

К тому, что я стал рабочим, уже привыкли и не видят ничего странного в том, что я, дворянин, ношу ведра с краской и вставляю стекла; напротив, мне охотно дают заказы, и я считаюсь уже хорошим мастером и лучшим подрядчиком, после Редьки (9, 279).

Принятие прогресса по привычке, демократизация социальных отношений по привычке — в чеховских наблюдениях сочетаются и безусловная вера в технический и общественный прогресс, и скептицизм по отношению к прогрессу в индивидуальной человеческой психологии и этике6. Именно эти две стороны прогресса — «техническая» и «моральная» — становятся предметом спора Мисаила и доктора Благово.

Это спор знания и этики. Уже в первом обмене репликами спорящие выясняют, что придают слову «прогресс» разные значения, то есть как будто следуют логике правильного спора, которую мы описали ранее: пытаются договориться о терминах. Однако чеховские герои, даже осознав, что говорят о разном и фактически на разных языках, продолжают без конца повторять свои «речевые партии». Рассуждения Мисаила и Благово идут параллельно, в сущности, они близки к диалогу глухих. Рассмотрим их позиции отдельно.

Для Благово единственно важен прогресс цивилизации, прежде всего накопление знаний (он выше всего ставит науку и сам ей занимается), которое в отдаленном будущем, должно привести к разумному и счастливому обществу. Этот прогресс «постепенно, само собой» (9, 221) решит частные социальные проблемы, в том числе, очевидно, и изображаемые в повести: эксплуатацию, грубость, нечестность, темноту народа, сословные и гендерные предрассудки и т. д. Доктор понимает, что это счастливое время наступит за пределами его жизни, но находит утешение в своей причастности к самому процессу постепенного восхождения к разумности: «Я иду по лестнице, которая называется прогрессом, цивилизацией, культурой, иду и иду, не зная определенно, куда иду, но, право, ради одной этой чудесной лестницы стоит жить» (9, 221). Таким образом, позиция доктора гносеологически непротиворечива: он уверен в торжестве разума и вносит свой посильный вклад в общее дело, занимаясь наукой и добровольным просветительством7. Противоречия возникают в его этической позиции, непосредственно соотнесенной с позицией и жизнью Мисаила.

Мисаил не думает о конечных судьбах цивилизации, и может показаться, что его слова расходятся со словами доктора по принципу «временное, локальное» vs. «вечное, всеобщее». Его главный тезис: прогресс заключен «в делах любви, в исполнении нравственного закона» (9, 220). Несомненно исходя из личного опыта, он ставит первой задачей здесь и сейчас избавиться от психологического подавления и экономической эксплуатации человека человеком, что и будет исполнением нравственного закона. При этом, по его мнению, разумное и справедливое устройство возможно уже сейчас — оно в занятиях физическим трудом. Это положение безупречно этически и безупречно познавательно (как способ ориентации в мире) — но только для отдельного человека, для самого Мисаила. Вся беда состоит в том, что, как любой идеолог, Мисаил не ограничивается императивом для себя: в его речах постоянно возникает императив для других:

<Н>ужно, чтобы сильные не порабощали слабых, <...> нужно, чтобы все без исключения — и сильные и слабые, богатые и бедные, равномерно участвовали в борьбе за существование, каждый сам за себя, а в этом отношении нет лучшего нивелирующего средства, как физический труд в качестве общей, для всех обязательной повинности (9, 220).

Как только его мысль приобретает всеобщий характер, она становится неосуществимой утопией и тем уравнивается с позицией Благово. В этом проявляется не раз отмечавшееся исследователями стремление Чехова «увидеть общее там, где другим виделась бы лишь непримиримость и противоположность»8, «сделать акцент на том, что объединяет героев-антагонистов, а не разъединяет их»9.

Здесь и сейчас все люди заниматься физическим трудом добровольно не станут. Если не станут добровольно — то необходимо принуждение. Как только мысль Мисаила доходит до «общей, для всех обязательной повинности», она превращается в тоталитарную утопию, которая неизбежно противоречит сама себе: начавшись с эгалитарных («нивелирующих») идей, она подрывается тем, что люди разных физических способностей и разной квалификации в своем труде окажутся не равны, а следовательно, для сохранения равенства понадобится распределительная система и тоталитарное государство, которое автоматически ведет к неравенству. Постепенный всерешающий прогресс Благово, при всех его утопических чертах, разумеется, менее логически противоречив, чем утопия Мисаила.

Таким образом, спор героев в рамках противопоставления «временное, локальное» vs. «вечное, всеобщее» оказывается ложным. Аргументы обоих спорщиков смещаются в сторону правой части оппозиции, в сторону утопии, и кажется, что Благово ближе к (познавательной) истине. Однако Чехов, руководствуясь тем правилом, о котором мы уже говорили в первой части этой главы, — дискредитации чистого знания, — придает Благово этически негативные черты.

Дело не в том, что молодой, горячий, похожий на студента доктор, несмотря на свою любовь к спорам, — никудышный мыслитель, который не может четко сформулировать свою позицию10. И даже не в том, что Мисаил обнаруживает в Благово грубоватость и отсутствие культуры, которую тот проповедует11. Дело в том, что идея доктора — в том виде, в котором она сформулирована, — обязана быть аморальной12: если социальные проблемы разрешимы только в будущем, а попытки решить их сейчас обречены, то, значит, помогать людям или трудиться, не имея в виду отдаленную цель, вообще как-то связывать себя современностью, — просто вредно:

Если одни насекомые порабощают других, то и черт с ними, пусть съедают друг друга. Не о них надо думать <...>, — надо думать о том великом иксе, который ожидает все человечество в отдаленном будущем (9, 221)13.

С одной стороны, Чехов доводит эту позицию почти до карикатуры:

Опять разговоры о физическом труде, о прогрессе, о таинственном иксе, ожидающем человечество в отдаленном будущем. Доктор не любил нашего хозяйства, потому что оно мешало нам спорить, и говорил, что пахать, косить, пасти телят недостойно свободного человека и что все эти грубые виды борьбы за существование люди со временем возложат на животных и на машины, а сами будут заниматься исключительно научными исследованиями (9, 252).

А с другой — носитель этих идей получает роль злодея в мелодраматическом сюжете о соблазненной и покинутой. Благово, будучи женат и имея троих детей, вступает в связь с запуганной и несчастной сестрой Мисаила, потом бросает ее, беременную, и уезжает за границу ради научной карьеры, — при этом зная, как врач, что ее положение безнадежно и что она умрет (9, 275), — а после ее смерти не заботится о ребенке. При этом доктор нисколько не раскаивается, оправдывая себя тем, что «надо любить... кто боится и избегает любви, тот не свободен»; 9, 275), — еще одна «идея», которая служит самооправданию. Впрочем, это уже дополнительное и ненужное оправдание: Благово был абсолютно последователен, потому что его главная мысль — наука как служение будущему выше заботы о ближнем — оправдывала его в собственных глазах изначально14.

Таким образом, альтернатива, возникающая в споре Мисаила и Благово, такова: доктрина познавательно порочная, но этически безупречная vs. доктрина познавательно безупречная, но этически порочная. Причем это неразрешимое противопоставление вызвано не только личными качествами спорящих, оно вписано в сам предмет спора. Обе стороны исходят из одного императива: надо дать рецепт справедливого общества. Рецепты естественных постепенных преобразований, за которые стоит Благово, при всей их вероятной научной правоте, неизбежно отдают современность в жертву несправедливости. Рецепты искусственного преобразования, к которым подходит Мисаил, неизбежно приводят к несправедливости в будущем, хотя герой этого и не осознает. Те дополнительные черты, которые Чехов придает героям, акцентируют эту неизбежность во многих смыслах: они указывают на слабость мышления человека, его неспособность последовательно спорить, додумывать свои мысли до конца, склонность к крайностям, и т. д.

Споры в «Моей жизни» говорят: любой выбор порочен, в споре Благово и Мисаила нет правых. Разумеется, этот тезис должен вызвать возражение: ведь очевидно, что Мисаил выглядит чуть ли не праведником в мире этой повести, и тем более — на фоне большинства других чеховских героев15. С этим следует согласиться, но при этом сделать два уточнения: во-первых, этическая правота не гарантирует правоты познавательной, не избавляет идею Мисаила от противоречий; а во-вторых, ощущение его «праведничества» возникает не потому, что он следует своим идеям, а потому, что он от них отступает.

Не принимая подавляющий человека уклад провинциальной жизни, Мисаил рисует символическую картину адского города, причем его отец-архитектор в этой картине занимает роль организующего центра. Отец — бездарный демиург, по бездарному плану которого воры-подрядчики и воры-рабочие строят бездарный и жестокий город, чтобы в нем жили воры-обыватели, давящие все живое так же, как это делает отец. Но вопреки всем этим инвективам Мисаил замечает: «несмотря ни на что, отца и сестру я люблю» (9, 194); а о городе он говорит местами почти поэтически:

Эта прелестная улица отчасти заменяла сад, так как по обе стороны ее росли тополи, которые благоухали, особенно после дождя, и из-за заборов и палисадников нависали акации, высокие кусты сирени, черемуха, яблони. Майские сумерки, нежная молодая зелень с тенями, запах сирени, гуденье жуков, тишина, тепло — как всё это ново и как необыкновенно, хотя весна повторяется каждый год! (9, 197).

Я любил свой родной город. Он казался мне таким красивым и теплым! Я любил эту зелень, тихие солнечные утра, звон наших колоколов; но люди, с которыми я жил в этом городе, были мне скучны, чужды и порой даже гадки. Я не любил и не понимал их (9, 205)16.

Причиной непоследовательности Мисаила и оказывается любовь: в начале повести, уже приняв решение стать рабочим, он поддается на уговоры сестры, которую он любит и которую угнетает его решение, и отступает от своего намерения. Второй раз он отступает от «идеи» из любви к Маше: становится помещиком, сельским хозяином, хотя не любит сельского хозяйства. Наконец, надо заметить, что высказав мысль об «общей, для всех обязательной повинности» труда, Мисаил нигде и никогда не пытается воплотить ее в жизнь. Совпадение слова и дела — не всегда благо. Человек слабый, бесконечно колеблющийся, бесталанный, средний оказывается ближе читателю, чем последовательный и одаренный доктор Благово, поступающий так, как должно, согласно своим приоритетам.

Этический выбор всегда существует, но он может быть осуществлен только вне соотнесения с идеологией и, значит, с любой сформулированной доктриной, — вот послание Чехова, всю глубину и парадоксальность которого еще предстоит осмыслить. По всей видимости, этим отчасти объясняется и парадокс чеховского недоверия к «идеям» и информативному дискурсу в целом.

Примечания

1. Ср.: «— Вы дворянин? — спросила <генеральша Чепракова>» (8, 210); «Я <...> говорю с вами не как губернатор, а как искренний почитатель вашего родителя» (8, 235) и т. п.

2. В которых отец героя, олицетворяющий консерватизм, видит зло: «<О>н стал говорить <...> что надо запретить любительские спектакли, так как они отвлекают молодых людей от религии и обязанностей» (9, 193).

3. Ср. приведенные выше слова Должикова.

4. Различие город / деревня оказывается гораздо более серьезным, чем провинция / столица, о чем свидетельствует реакция той же Маши на столкновение с деревенской темнотой.

5. «Приехал на велосипеде доктор Благово» (9, 252). А в Петербурге с 1895 года действует велосипедный спортивный клуб, и полицмейстер выдает специальное разрешение писательнице Лидии Лашкеевой кататься на велосипеде по всем улицам столицы.

6. Ср. в «Трех сестрах» слова Тузенбаха: «Что ж? После нас будут летать на воздушных шарах, изменятся пиджаки, откроют, быть может, шестое чувство и разовьют его, но жизнь останется все та же, жизнь трудная, полная тайн и счастливая. И через тысячу лет человек будет так же вздыхать: «ах, тяжко жить!» — и вместе с тем точно так же, как теперь, он будет бояться и не хотеть смерти» (13, 146).

7. «Не могу судить, много ли он знал, но он постоянно обнаруживал свои знания, так как хотел, чтобы и другие знали. <...> Видаясь с ним и прочитывая книги, какие он давал мне, я стал мало-помалу чувствовать потребность в знаниях, которые одухотворяли бы мой невеселый труд» (9, 231).

8. Катаев В.Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. М., 1979. С. 186.

9. Долженков П.Н. Чехов и позитивизм. М., 1998. С. 112.

10. «<Н>адо думать о великом иксе, который ожидает все человечество в отдаленном будущем» (9, 220); «иду и иду, не зная определенно, куда иду» (9, 220) и т. п.

11. В этом проявляется постоянное для Чехова стремление показать, что проповедник никогда не соответствует высоте своей проповеди. См. подробнее об этом в разделе 3.3.

12. На то, что Благово в своем представлении о прогрессе исключает моральную сторону, указывал А.П. Скафтымов (см.: Скафтымов А.П. О повестях А.П. Чехова «Палата № 6» и «Моя жизнь» // Скафтымов А.П. Нравственные искания русских писателей. М., 1972. С. 394—396.)

13. Чехов усиливает эту позицию, ведущую к презрению к людям, еще и знакомыми по «Огням» нотками пессимизма: люди «все равно помрут и сгниют, как ни спасайте их от рабства» (9, 221).

14. Авторское отношение к поступку Благово выражается в данном случае очень резко. После шутливых слов Благово «надо быть кому-то и в аду» (9, 274) следует сцена помрачения сознания у Мисаила — ему видятся бойни, мясник Прокофий, поход к губернатору, — и, таким образом, Благово становится частью «ада» всеобщей несправедливости, зла, охватившего мир.

15. См. об этом: Собенников А.С. Архетип праведника в повести А.П. Чехова «Моя жизнь» // Русская литература XIX века и христианство. М., 1997. С. 239—246; Живолупова Н.В. Концепция святости в сюжете повести А.П. Чехова «Моя жизнь» // Век после Чехова. Международная научная конференция. Тезисы докладов. М., 2004. С. 69—71.

16. Об обычном для Чехова «диссонансе между архитектурой и пейзажем» см.: Грачева И.В. А.П. Чехов и художественные искания конца XIX в. // Русская литература 1870—1890-х гг. Проблемы литературного процесса. Свердловск, 1985. С. 134—135.