Не менее отчетливо «фаустовская» смысловая схема просматривается в повести «Черный монах» (1894). Смена королевского и рабского самоощущения в духовной эволюции героя — Фауста представлена в ней предельно наглядно и конкретно, чему немало способствует строгая композиция произведения.
Части, повествующие о двух диаметрально противоположных периодах в жизни Коврина, взаимоотражаются. Второе лето, проведенное им в усадьбе Песоцких, полностью повторяет первое, но сам Коврин как бы утрачивает ключ к осмысленному восприятию событий, вследствие чего все в мире меняет для него свой знак на противоположный (ср. мотивировку приезда в деревню: «Он не лечился, но как-то вскользь, за бутылкой вина, поговорил с приятелем доктором, и тот посоветовал ему провести весну и лето в деревне» (С. VIII, с. 226) — «Опять наступило лето, и доктор приказал ехать в деревню» (С. VIII, с. 250); описание образа жизни героя: «Он много читал и писал, учился итальянскому языку и, когда гулял, с удовольствием думал о том, что скоро опять сядет за работу... Он много говорил, пил вино и курил дорогие сигары» (С. VIII, с. 232). — «Живя у тестя в деревне, он пил много молока, работал только два часа в сутки, не пил вина и не курил» (С. VIII, с. 250); характеристики его отношения к людям: «Но что больше всего веселило в саду и придавало ему оживленный вид, так это постоянное движение. От раннего утра до вечера около деревьев, кустов, на аллеях и клумбах, как муравьи, копошились люди с тачками, мотыгами, лейками» (С. VIII, с. 227) — «Присутствие людей, особенно Егора Семеновича, теперь уже раздражало Коврина» (С. VIII, с. 251)). Ключевые слова первой части: радость, красота, наименование различных ярких оттенков цветов (цветовая гамма тюльпанов сада Песоцкого колеблется от «ярко-белого» до «черного, как сажа» (С. VIII, с. 226)) сменяются во второй части такими понятиями как скука, вялость, сумрак.
Обращает на себя внимание близость характера душевных переживаний магистра Коврина и профессора Николая Степановича. Кроме хрестоматийно известных примеров, иллюстрирующих изменение взаимоотношений персонажей с близкими, можно вспомнить и о сходстве самоощущения Коврина и Николая Степановича в докризисный период: «...этого уже совершенно достаточно, чтобы чувство счастья вдруг наполнило не только грудь, но даже живот, ноги, руки...» (С. VII, с. 283) («Скучная история») — «ему казалось, что в нем каждая жилочка дрожит и играет от удовольствия» (С. VIII, с. 232) («Черный монах»), а также о почти буквальном совпадении размышлений героев о значении собственного знаменитого ученого имени, ср. с упомянутыми выше упреками, которые выдвигает профессор против своего имени, следующие, не вызывающие возражения Коврина слова Черного монаха: «Что лестного, или забавного, или поучительного в том, что твое имя вырежут на могильном памятнике и потом время сотрет эту надпись вместе с позолотой?» (С. VIII, с. 248)
Все сказанное нами имело цель доказать, что стоящая на первый взгляд особняком и часто рассматриваемая в чеховедении вне контекста творчества писателя повесть на самом деле множеством тонких нитей связана с теми произведениями Чехова, основу которых составляет анализ так называемого «фаустовского» комплекса. Однако в преломлении «фаустовской» ситуации в «Черном монахе» присутствует целый ряд дотоле нам не встречавшихся особенностей, порожденных неожиданным романтико-фантастическим ореолом произведения.
Являющийся Коврину таинственный образ Черного монаха многопланов и включает в себя целый ряд порой противоположных ипостасей: мудрец, колдун, предок, призрак... Признание то одного, то другого его лика основным ведет к появлению самых разнообразных, иногда взаимоисключающих вариантов прочтения повести. Главную мысль произведения видят то в идеализации честной жизни простого человека — труженика (З. Паперный, В. Ермилов, Р. Назиров), то, напротив, в отрицании жизни, не освященной высшими метафизическими целями (В.Я. Линков). Мы в соответствии с заявленной темой попытаемся увидеть в образе таинственного собеседника Коврина один из вариантов образа Мефистофеля в надежде, что неоднозначность выбранного нами «прототипа» Черного монаха позволит, в свою очередь, избежать излишней однозначности в подходе к произведению в целом. Подтверждения допустимости и оправданности такого прочтения персонажа можно найти в тексте повести, начиная с такой мелкой детали, как изначальное неприятие рассказанной Ковриным легенды простой душой Тани Песоцкой (ср. с интуитивной неприязнью, испытываемой Маргаритой по отношению к Мефистофелю) и заканчивая целым рядом сущностных особенностей образа Черного монаха. Здесь на первый план выступает двойственность характера являющегося Коврину призрака. Она сказывается в его имени: монах — апологет веры, религии, черный — цвет траура, смерти; внешнем облике: знаменитая приветливая и лукавая улыбка монаха, кстати, лукавый — одно из традиционных наименований дьявола в народной культуре, наконец, роли монаха в судьбе героя.
И.Н. Сухих, анализируя разговоры Коврина с Черным монахом, говорит о наличии в размышлениях последнего неких библейских аллюзий, в частности, литературный источник мотива возвращения через тысячи лет он видит в «Откровении Иоанна Богослова», сюда же, по его мнению, восходит и мотив неизбежно грядущего конца истории. В таком контексте монах обозначает высокие притязания героя, его своего рода «интеллектуальное апостольство» (105, с. 109), но, «обещая вечную жизнь и вечное блаженство, монах разрушает и отнимаем — единственную! — жизнь магистра» (105, с. 110), — иными словами, «очень старое, умное и в высшей степени выразительное лицо» (С. VIII, с. 241) оказывается «мертвым», божий избранник превращается в несущий смерть призрак, а в целом подобные метаморфозы лишь подчеркивают дьявольскую природу Черного монаха.
Вариант общения героя — идеолога с нечистой силой уже был представлен в русской дочеховской литературе разговором Ивана Карамазова с чертом, напомним: именно этот персонаж Достоевского традиционно считается одним из классических русских Фаустов. И в повести «Черный монах», и в романе «Братья Карамазовы» дьявол, выступая как мираж, фантом, плод больного воображения героя, становится как бы его двойником. Но, если, по признанию Ивана, черт — воплощение одной, худшей его стороны, то Черный монах, наоборот, говорит только о лучших чертах облика Коврина.
Чеховеды, которые главную мысль повести видят в утверждении значимости обыденной человеческой жизни, часто упрекают магистра за то, что он поддался льстивым речам Черного монаха, видя в этом один из источников его трагедии. Но похвалы призрака и не воспринимаются героем как лесть, так как Черный монах лишь развивает, доводит до предела то, что изначально заложено в радостном самоощущении Коврина начала повести. Не случайно после первого разговора с призраком в памяти магистра пронеслось «его прошлое, чистое, целомудренное, полное труда, и он вспомнил то, чему учился и чему сам учил других, и решил, что в словах монаха не было преувеличения» (С. VIII, с. 243). Приведенные слова Коврина о себе, во-первых, никак не опровергаются текстом первой части повести, где даже гости Тани иногда находят, что «у него (Коврина) лицо какое-то особенное, лучезарное, вдохновенное и что он очень интересен» (С. VIII, с. 235), а во-вторых, они поразительно схожи с размышлениями о себе Николая Степановича: «Я получил больше, чем смел мечтать. Тридцать лет я был любимым профессором, имел превосходных товарищей, пользовался почетною известностью» (С. VI, с. 284). Мы уже говорили о том, что профессор стремится, но не может найти в своем прекрасном прошлом нечто предосудительное, расплатой за которое служили бы новые «аракчеевские» мысли. То же самое происходит и в «Черном монахе», и несоответствие мнения Коврина о себе действительности не может быть признано истинной причиной трагедии. Но тогда где исток духовной драмы Коврина?
В поисках ответа на поставленный вопрос обратим внимание на эпизод, непосредственно предшествующий первому появлению в повести Черного монаха. Коврин, наблюдая за закатом солнца, размышляет: «Как здесь просторно, свободно, тихо!... И кажется, весь мир смотрит на меня, притаился и ждет, чтобы я понял его...» (С. VIII, с. 234) Эта фраза сразу вызывает в памяти внимательного читателя уже цитировавшееся выше признание другого чеховского Фауста, профессора из «Скучной истории», сделанное им в «воробьиную ночь»: «Мне кажется, что все смотрит на меня и прислушивается, как я буду умирать...» (С. VII, с. 301) Удивительное сходство высказываний наводит на мысль, что Чехов осознанно сталкивает два принципиально отличных, но сближающихся в своей крайности миропонимания: мрачный, непостижимый мир, в котором все грозит человеку смертью, с одной стороны, и светлый, доступный, открытый человеческому познанию, с другой. Радостно-осмысленное приятие жизни, отличающее Коврина первой части и наиболее ярко отразившееся в указанной фразе, не получает в произведении прямого осуждения, но можно предположить, что в ходе развития повести именно оно становится источником трагедии героя. Слова: «Я доволен, я счастлив», — лейтмотив самоощущения Коврина до кризиса. Но магистр не единственный «счастливый» персонаж, ведь счастливыми чувствуют себе княгиня, героиня одноименного рассказа («Стараясь походить на птичку, княгиня порхнула в экипаж... На душе у нее было весело, ясно и тепло... — Как я счастлива! — шептала она, закрывая глаза. — Как я счастлива!» (С. VII, с. 247)) и помещик Чимша — Гималайский из рассказа «Крыжовник», а фразу: «Я доволен», — постоянно, как заученный раз и навсегда урок повторяет учитель Кулыгин в пьесе «Три сестры». Несложно заметить, что Коврин не вписывается в этот ряд либо безнадежно опошлившихся (княгиня), либо окончательно поглощенных обыденной жизнью (Кулыгин) людей. Вот почему к счастью, вроде полностью захватившему Коврина, всегда примешивается чувство сомнения в естественности и дозволенности происходящего и, как следствие, страх.
В последнем до болезни разговоре с Черным монахом Коврин как раз и рассуждает о своем счастье, которое столь велико, что начинает «немножко беспокоить» (С. VIII, с. 248) его. Как это часто бывает в творческом мире Чехова, неопределенные опасения героя тотчас реализуются предельно конкретно: магистре объявляют сумасшедшим и начинают лечить.
Обвиняя близких в причастности к произошедшей в нем перемене, Коврин заявляет: «Как счастливы Будда и Магомет или Шекспир, что добрые родственники и доктора не лечили их от экстаза и вдохновения!» (С. VIII, с. 251) Эта реплика героя также получила существенное развитие в творчестве Чехова: вспомним уже цитировавшиеся выше обвинения среде, выдвигаемые Лаевским и дядей Ваней (см. с. 84). Во всех указанных произведениях в момент своей «наполеоновской вспышки» герои находятся в состоянии аффекта, а потому патетика приведенных высказываний сглаживается авторской иронией, направленной в том числе и на неадекватность притязаний и возможностей персонажей, но доминирующее значение иронии от повести «Дуэль» к пьесе «Дядя Ваня» постепенно сходит на «нет», и на первый план все-таки выступает серьезный аспект: трагедия нереализованного, загубленного жизнью духовного потенциала человека.
Итак, исходной точкой, положившей начало развитию «счастливой» мании величия Коврина, оказывается брошенная им фраза о понятности и открытости мира, возникновение же духовного кризиса сопряжено с признанием героем своего абсолютного счастья. То есть мы сталкиваемся с уже знакомой нам схемой: персонаж, с открытой душой вступающий с мир, в своем духовном развитии и познании этого мира доходит до некоего высшего пункта, достижение которого вдруг оборачивается полным разочарованием в жизни, непониманием и неприятием ее законов (ср.: «Он думал о том, как много берет жизнь за те ничтожные или весьма обыкновенные блага, какие она может дать человек)» (С. VIII, с. 256)). В результате намеченная в «Черном монахе» попытка разумного восприятия мира, создания гармонично-светлого самоощущения практически неизбежно должна приобрести вид мании величия — своеобразной болезненной формы утверждения «королевского» мировосприятия в абсолютно алогичном, хаотичном, давящем человеческие способности мире.
Мотив болезни получает в повести большее по сравнению с другими произведениями развитие. В «Скучной истории», как известно, плодом болезни оказываются новые «аракчеевские» мысли профессора, пришедшие к нему в последние несколько месяцев жизни и полностью перевернувшие его прежде здоровое гармонично — радостное мировосприятие. Мнение Николая Степановича о себе самом в данном случае полностью совпадает с мнением о нем окружающих и предельно резко формулируется Гнеккером: «Спятил, мол, старик» (С. VII, с. 296). В «Черном монахе» ситуация несколько иная, тема болезни внешне получает традиционно — романтическое толкование: представление различных персонажей о болезни и норме не совпадают, и в глазах Песоцких радостно — счастливое состояние Коврина — порождение недуга, в то время как благополучное выздоровление — трагедия для него самого. Однако в отличие от подлинно романтического произведения главный смысловой акцент ставится не на антитезе восприятия мира филистерами и исключительным героем, а на столкновении в повести двух противоположных представлений о сути и смысле жизни.
Так, Черный монах утверждает, что смысл человеческой жизни заключается в радости и счастье, и доказывает Коврину свою точку зрения, привлекая самые различные источники от древнегреческой философии до Библии: «Чем выше человек по умственному и нравственному развитию, чем он свободнее, тем большее удовольствие доставляет ему жизнь. Сократ, Диоген и Марк Аврелий испытывали радость, а не печаль. И апостол говорит: постоянно радуйтеся» (С. VIII, с. 248). Близость подобной позиции авторской доказывает хотя бы такая деталь, как использование Черным монахом для аргументации своего суждения имени Марка Аврелия — римского императора — философа, изучением сочинения которого «Размышления наедине с собой» Чехов занимался в конце 80-х годов1.
Оппонентом призрака выступает Коврин, который, как мы помним, боится своего счастья, и его опасения полностью подтверждаются ходом повести: радость и счастье возможны лишь как симптомы душевной болезни — эта точка зрения тоже может быть оценена как авторская. Колебание Чехова между двумя охарактеризованными позициями отражается и в финале повести, который, как и во многих других произведениях данной тематики, представляет собой вариант кругового движения.
Излечение героя от духовной болезни, утрата им «королевского» мировосприятия сразу ведет к развитию физического недуга, в конце концов завершающегося смертью. Повторное появление у умирающего Коврина признаков мании величия, его предсмертное обращение к Тане, символизирует в какой-то мере признание правды Черного монаха. Так трактует, например, итог повести исследователь В.Я. Линков: «В последней главе, движение которой подчинено не логике событий, а выявлению закономерностей глубинной внутренней жизни человека, Чехов утверждает, что подлинная жизнь души человека в радости» (59, с. 75). Но духовное возрождение магистра происходит на фоне неуклонного физического угасания, описанного со всеми натуралистическими подробностями, что делает оправданной и другую точку зрения, наиболее резко сформулированную Р.Г. Назировым: «Здесь сладостная иллюзия обнаженно — и даже фразеологически — противопоставлена жестоким подробностям умирания... Жизнь и труд — нравственный долг; субъективное наслаждение высоким безумием — самообман, распад личности» (72, с. 110). Истина, представляется, находится где-то между этими двумя непримиримыми полюсами. Для двойственной позиции Чехова — мыслителя как раз важно это наложение, точнее, взаимопроникновение двух смысловых пластов: духовный экстаз, возвеличивание человека, с одной, и беспощадный показ его физического угасания, с другой стороны. Счастье не только оправдано, но и возможно, радость — естественная реакция человека на окружающий мир — такова норма гармоничного человеческого существования, но ее безоговорочное утверждение в творческом мире Чехова сталкивается со множеством препятствий. А если радость становится симптомом болезни, то и финальное обращение героя есть не что иное, как стремление вернуться в радостно — счастливую болезнь, которая в конечном итоге опять обернется разочарованием и равнодушием, лишь неожиданная смерть Коврина мешает кругу замкнуться. Блаженная улыбка, застывшая на лице мертвого Коврина, чем-то сродни странной лукавой улыбке монаха, она, безусловно, символизирует примирение, но одновременно являет собой и издевку над этим примирением, ср. более явное трагически-ироническое звучание того же мотива в рассказе «Человек в футляре»: «Теперь, когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, даже веселое, точно он был рад, что наконец его положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала!» (С. X, с. 52)
Сделаем некоторые выводы. В «Черном монахе» помимо целого ряда уже знакомых нам по «Скучной истории» и близким к ней произведениям черт, характеризующих так называемую «фаустовскую» ситуацию, мы столкнулись и с новыми интересными для нас особенностями. Во-первых, это появление у «Фауста» — Коврина таинственного собеседника, подобного по своей функции гетевскому Мефистофелю. Выступая как двойник героя, то сливаясь, то отталкиваясь от него, Черный монах выявляет тайные изгибы и противоречия души магистра, договаривает его сокровенные мысли. Во-вторых, существенно видоизменяется в повести тема болезни: «королевское» радостно — осмысленное восприятие мира, ранее выступавшее как норма, теперь оценивается как порождение недуга. В-третьих, «Черный монах» — единственное пока из проанализированных нами произведений, которое заканчивается реальной физической смертью героя, хотя как это ни парадоксально, именно в этой повести намечается попытка примирения героя с миром, выхода из трагического безнадежного тупика, в который неизменно попадают чеховские Фаусты: возвращающаяся на пороге смерти к Коврину вера в радость и осмысленность существования носит призрачный характер, так как в течение всей повести развитие подобного мировосприятия было неразрывно связано с духовной болезнью героя, и все же само появление светлого, пусть почти тотчас погасшего лучика надежды знаменательно.
Примечания
1. Помимо повести «Черный монах» имя знаменитого римского философа мы находим в «Скучной истории». Следы влияния идей позднего стоицизма сказываются и в монологе царя Соломона.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |