Вернуться к О.В. Коммиссарова. «Вечные образы» в творчестве А.П. Чехова

§ 1. К постановке вопроса

Согласно мнению большинства исследователей, сюжет легенды о Дон Жуане оформился постепенно в течение XIV века, а затем на протяжении столетий служил источником самых разных литературных интерпретаций и оценок: от осуждения (Тирсо де Молина, Мольер) к реабилитации (Гофман) и даже рассмотрению Дон Жуана как абсурдного человека, живущего в мире, оставленном Богом, и ждущего, но так и не дождавшегося возмездия (А. Камю).

Дон Жуан — «вечный образ», широко представленный и в русской литературе XIX века. Для обыденного сознания имя Дон Жуана всегда являлось нарицательным обозначением страстного, ветреного, но удачливого любовника. В то же время уже в первой половине XIX века, знакомясь с «Маленькими трагедиями» А.С. Пушкина, образованный читатель узнал иную, более глубокую трактовку характера европейского героя — Дон Жуан становится философом, поэтом любви, нашедшим свой единственный идеал и заплатившим за это жизнью.

Яркая и необычная интерпретация образа Дон Жуана в русской литературе XIX века представлена в драматической поэме А.К. Толстого «Дон Жуан». По мысли Толстого, Дон Жуан — романтический герой, ищущий в земной женщине воплощение небесного идеала и обреченный на вечное разочарование. Яркий контраст между его независимыми устремлениями и ортодоксальной атмосферой средневекового города подчеркивает романтический ореол персонажа. Коснемся некоторых достаточно характерных для русской литературы особенностей разработки темы Дон Жуана или, шире, героя-обольстителя, используемых в произведении писателем.

Толстовский Дон Жуан, философ и бунтарь, ищет не просто идеальной любви, вместе с ней он жаждет обрести утраченную веру в Бога и созданный им мир. Своим бескомпромиссным поиском небесной гармонии на Земле, когда на карту ставится сама возможность примирения с Богом, персонаж Толстого напоминает другого вечного героя мировой литературы — Фауста. Оправданность сближения Фауста и Дон Жуана1 подтверждается и композицией драмы Толстого, разворачивающейся, подобно «Фаусту», в двух мирах (земном и небесном) и открывающейся прологом, в котором ангелы и дьявол спорят о душе Дон Жуана и смысле Божьего творения (своего рода «Пролог на небе»). Кстати, значимость такого оригинального и несколько тяжеловесного строения произведения для понимания авторского замысла подтверждает факт, что Толстой наотрез отказывался как-либо переделывать пьесу в этом направлении вопреки советам современников, например, Б.М. Маркевича2. Для русской литературы характерно и то, что именно неудержимым стремлением к идеалу покоряет Дон Жуан сердце Донны Анны. Уже после убийства командора, обращаясь к героине с пламенной речью, он венчает ее такими словами:

Когда б я мог, хоть издали, украдкой,
Ваш иногда услышать голос — О!
Тогда, быть может, был бы я спасен
И верить вновь тогда бы научился!3

В приведенных строках отчетливо слышится знакомый русской литературе мотив «спасения» героиней богато одаренного, но слабого, разочарованного или утратившего веру героя. К такому «спасению» и призывает толстовский Дон Жуан Донну Анну, тем самым соблазняя ее, что позволяет в какой-то степени сблизить созданного Толстым Дон Жуана с типом лишнего человека.

Итак, и Пушкин, и Толстой вслед за Тирсо де Молина, Мольером, Байроном каждый по-своему, в соответствии с взглядами и художественными принципами интерпретируют всем известный сюжет, создавая свой вариант образа Дон Жуана. Подобные произведения, ряд которых можно продолжить, не раз становились объектом исследования литературоведов4, но для нас интереснее более широкое использование имени Дон Жуана, иными словами, проекция этого вечного образа на характеры и поведение героев русской литературы XIX века.

Практически ни один роман прошлого столетия не обходится без любовной коллизии, а значит, закономерно возникновение героев, которых по аналогии с русскими Гамлетами, Дон Кихотами можно было бы назвать русскими Дон Жуанами, подразумевая особый сложившийся в русской литературе тип героя любовника, лишь в той или иной мере соотносящийся со знаменитым героем мировой литературы.

Здесь мы вновь вынуждены обратиться к творчеству Тургенева5. В повестях о любви нам встречается несколько героев, чье соотношение с Дон Жуаном подсказано самим автором и является ключом к более глубокому постижению их характеров.

Такова повесть «Затишье» (1854). Один из ее героев — Веретьев — являет собой широко распространенный в русской литературе тип богато одаренного, но слабого человека, так и не смогшего из-за лени и безволия реализовать себя хоть в чем-нибудь и в конечном итоге погубившего влюбленную в него серьезную вдумчивую девушку. Многие особенности характера и мировосприятия Веретьева легко укладываются в тот комплекс черт, который обычно связывается с именем Дон Жуана. Это и его чутко поэтическое, но подчеркнуто легкое отношение к жизни, сказывающееся, например, в том, как он видит и чувствует природу: «Посмотрите-ка вон на эту ласточку... Видите, как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит! Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите?» (IV, с. 415) Его подчеркнутое нежелание задумываться о дне завтрашнем, негативное отношение к философам и положительным людям, «кисляям» (там же), по определению Веретьева. Наконец, характерные высказывания: «...Город хороший, а по-моему, везде хорошо. Ей-богу. Были бы две-три женщины да, извините за откровенность, вино, и человеку, право, ничего не остается желать» (там же, с. 410). Во время свидания с Марией Павловной Веретьев напоминает ей «одну сцену из пушкинского Дон-Жуана» (там же, с. 418). Кстати отметим, что у Пушкина пьеса названа «Каменный гость», а главный герой — Дон Гуан, тургеневский же Дон Жуан намеренно забывает об этом, как бы сразу обращаясь к первоисточнику и игнорируя тему возмездия, платы за счастье, явственно звучащую в произведении Пушкина. Словами Лауры, своеобразного двойника Дон Гуана, отказывающейся загадывать о будущем, выражает он свое жизненное кредо: «Что загадывать о будущем? Оглянитесь, Маша, разве и здесь не прекрасно? Посмотрите, как все радуется жизни, как все молодо. И мы сами разве не молоды?» (там же, с. 418)

В финале повести, спустя семь лет после самоубийства Марии Павловны, не вынесшей предательства возлюбленного, бежавшего из уезда с цыганами, читатель вновь встречается с Веретьевым. Другой герой повести, Астахов, с трудом узнает его в прогуливавшемся около самого Пассажа «господине, в испанском плаще и фуражке, с лицом, уже порядком изношенным, крашеными усами и большими, слегка заплывшими глазами» (там же, с. 448). Сочетание испанского плаща и фуражки, покоробившей благовоспитанного Астахова и его знакомого, кажется весьма значимым и подготавливает финальный приговор автора: «Из Веретьевых никогда ничего не выходит» (там же, с. 450). Веретьев оказывается в чем-то подобен таким героям русской литературы, как «Гамлет Щигровского Уезда» или «Леди Макбет Мценского уезда»: не дотягивая до своего мирового прототипа, он так и остается русским, или даже провинциальным, уездным Дон Жуаном. Не случайно для достижения той самой духовной свободы, о которой с таким пафосом говорит Веретьев Маше, ему, скорее, нужно вино, чем женщины.

Несколько по-иному характер Дон Жуана раскрывается в повести Тургенева «Несчастная» (1868), которая своим настроением, особенностями проблематики и сюжетного построения заставляет читателя вспомнить о знаменитой «Асе» (1858). Об этом говорят обращение писателя к форме воспоминания, названия произведений, сразу акцентирующие внимание на образах главных героинь, и целый ряд сюжетных перекличек. Так, например, стоит вс помнить о похожем по своему характеру и мотивации бегстве и возвращении героев, терзаемых самыми жестокими и нелепыми подозрениями. Немаловажно и повторение в повести «Несчастная» следующего сюжетного хода «Аси»: оба героя, вначале оттолкнув от себя любимых, впоследствии искренне раскаиваются и стремятся объясниться, но роковым препятствием на пути к счастью становится... ночь. Благовоспитанные господин N и Фустов боятся выйти за границы приличия, возмутив ночной покой в доме возлюбленных, и потому, отложив объяснение до утра, отправляются спать, чтобы, проснувшись утром, убедиться в том, что они безнадежно, непоправимо опоздали.

Все же представляется, что характерный для русской литературы конфликт между слабым, испугавшимся в последнюю минуту своего чувства героем и сильной героиней в повести «Несчастная» заявлен более остро, чем в «Асе». Как известно, и Ася, и Сусанна — незаконнорожденные, что отчасти объясняет их двойственное, не всегда понятное поведение в обществе, подсознательно отталкивающее ординарных возлюбленных. Но в «Несчастной» Тургенев, стремясь увеличить дистанцию между Сусанной и Фустовым, делает ее существенно старше своего жениха (в отличие от Аси, которая моложе) и к тому же полукровкой (мать Сусанны — еврейка). Контрастны портреты героев. Фустов (первоначально его фамилия была Образцов) является своего рода эталоном ровности и приятности, в которых чувствуется легкий привкус равнодушия: «Все в нем было миловидно и привлекательно... Нрав Фустова отличался чрезвычайной ровностью и какою-то приятною, сдержанною приветливостью, он никогда не задумывался, всегда был всем доволен, зато ни от чего не приходил в восторг... И удивительные же глаза были у Фустова! Они постоянно выражали участие, благоволение и даже преданность. Я только впоследствии времени заметил, что выражение его глаз зависело единственно от особенного их склада, что оно не менялось и тогда, когда он кушал суп или закуривал сигарку» (VII, с. 63—64). О Сусанне же еще в первоначальном плане повести сказано, что в ней обращает на себя внимание «что-то трагическое и неловко-величественное» (там же, с. 391). Появление девушки в гостиной Ратчей заставляет рассказчика вспомнить шекспировскую фразу о «белом голубе в стае черных воронов» (там же, с. 69), а чуть позднее (и это тоже существенно) он сравнит Сусанну с пушкинской Татьяной: «...ее красивое, но уже отцветающее лицо носило отпечаток уныния, гордости и болезненности... Тоскливая тревога сказывалась во всем ее несомненно аристократическом существе... Чрезвычайно густые черные волосы без всякого блеска, впалые, тоже черные и тусклые, но прекрасные глаза, ...какая-то трагическая черта около тонких губ и в слегка углубленных щеках, что-то резкое и в то же время беспомощное в движениях...» (там же, с. 69—70) Трагические нотки, звучащие в приведенном фрагменте, сразу, с момента первого появления героини настраивают читателя на то, что счастливая развязка данной истории невозможна, и, действительно, словно эхом только что процитированным строкам служат размышления рассказчика в финале повести перед гробом Сусанны: «Маленькое, темное, почти коричневое, лицо Сусанны напоминало лики на старых-старых образах, и какое выражение было на этом лице! Такое выражение, как будто она собралась крикнуть отчаянным криком, да так и замерла, не произнеся звука... даже морщинка между бровями не изгладилась...» (там же, с. 125)

Итак, с одной стороны, глубоко мыслящая и чувствующая «тургеневская девушка», с другой — не менее характерный слабый, поверхностный, но милый молодой человек. Но именно с Фустовым входит в повесть тема Дон Жуана, правда, снова в оригинальном преломлении. Прозвище «скромный Дон Жуан» (там же, с. 64), данное приятелями Фустову, воспринимается как оксюморон: скромность, по меньшей мере, не донжуанское качество. Однако нельзя не отметить, что это, на первый взгляд, абсурдное определение столь же гармонично вписывается в мир тургеневских героев, как не раз упомянутые выше характеристики: «Гамлет Щигровского Уезда», «Степной король Лир» и др. Некоторая намеренная незавершенность, незначительность в сравнении со своим мировым прообразом, отчасти компенсируемая национальной самобытностью и типичностью, отличающая всех подобных героев Тургенева, в тургеневских Дон Жуанах чувствуется наиболее отчетливо. Законченности, цельности не хватает в Фустове и рассказчику. С юношеским максимализмом заявляет он, наблюдая плачущего друга в минуту горя: «Если бы Фустов остался совершенно спокоен, я, быть может, возненавидел бы его, возымел бы к нему отвращение, но он не упал бы в моем мнении... Престиж бы его сохранился, Дон-Жуан остался бы Дон-Жуаном!» (там же, с. 124)

Подведем итог нашему обзору. Дон Жуан — знакомый и легко угадываемый литературный образ для русского человека XIX века, хотя диапазон его прочтения отличается большим разнообразием: от Ловеласа до философа. Глубокая и самобытная традиция изображения русского Дон Жуана закладывается в трагедии Пушкина «Каменный гость», драматической поэме А.К. Толстого «Дон Жуан» и отчасти в тургеневских повестях о любви.

Любовь и смерть всегда осмыслялись как две неразрывные составляющие духовного облика Дон Жуана. Уже в начале века Ю. Айхенвальд писал по поводу героя трагедии «Каменный гость»: «Любовь и смерть давно уже сплетены между собою в неразлучном союзе... В жизни знал он (Дон Гуан) только любовь и смерть, но любовь сильнее смерти, и как вечный любовник, живет он в памяти и поэзии человечества» (2, с. 94). Пушкинский Дон Гуан, по словам Айхенвальда, «всецело себя принимает» (2, с. 89) и в рамках каждого своего увлечения, «в пределах влюбленного мгновения» (2, с. 90) умен, сосредоточен и патетичен, а потому смерть, страх смерти не является для него преградой. Но ни страстность, ни духовная свобода, свойственные пушкинскому Дон Жуану, не характерны для тургеневских героев, и для них подобный страх, который почти всегда сопровождает в художественном мире Тургенева тему любви, страсти, оказывается непреодолимым. «Всецело себя принимающего» пушкинского героя впервые сменяет Дон Жуан, представленный как один из вариантов типа лишнего человека, определяющей чертой которого становится слабость. Не случайно Тургенев наиболее последовательно разрабатывает традиционный для русского романа XIX века любовный конфликт, ведущая роль в котором принадлежит героине. Эта пресловутая слабость тургеневских Дон Жуанов сразу получила двоякое толковав не в критике. Во-первых, социологическое объяснение: герой слаб в силу социальной никчемности (см., например, статью Н.Г. Чернышевского «Русский человек на rendez-vous»), во-вторых, философское: слабость героя психологически и философски оправданна и является следствием столкновения человека с неподвластными ему жизненными силами, страстью (П.В. Анненков «О литературном типе слабого человека»). Вторая точка зрения, несомненно, ближе тургеневскому пониманию данного характера и отвечает его собственным философским воззрениям, хотя в художественном произведении писатель оставляет возможность для обоих вариантов прочтения.

Таким образом, в процессе функционирования в русской литературе образ Дон Жуана приобрел целый ряд новых смысловых оттенков, а такие хрестоматийные черты его облика, как ветреность и изменчивость, получили неожиданно глубокое толкование. Для Пушкина и Толстого они становятся отражением богатства человеческой натуры, ее неуклонного стремления к идеалу, для Тургенева — свидетельствуют о слабости человеческой личности, столкнувшейся с некими стихийными жизненными началами. Как соприкасается с указанной традицией Чехов?

Знакомство Чехова с сюжетом легенды о Дон Жуане, причем, по крайней мере, в нескольких ее интерпретациях, не вызывает сомнений. Помимо трагедии Пушкина, которую образованный человек просто не мог не знать, в письме И.П. Чехову от 16.07.89 находим упоминание о спектакле «Дон Жуан» по пьесе Мольера. Также Чехов, по просьбе Бежецкого-Маслова, хорошо знакомого ему по редакции «Нового времени», хлопочет о постановке его пьесы «Севильский обольститель» в театре Корша (ср. отзыв Чехова на названную пьесу в письме к И.П. Леонтьеву-Щеглову от 7.11.88: «Севильский обольститель» Бежецкого недурная пьеса. Она стоит того, чтобы ее поставили» (П. III, с. 60)). Спектакль в тот момент все же не был поставлен, и его премьера состоялась только 9 апреля 1890 года в Московском Малом театре. Чехов присутствовал на ней и даже участвовал в праздничном ужине, устроенном автором, об этом читаем в письме А.С. Суворину от 11.04.90.

В современном чеховедении существует несколько работ, посвященных анализу типа героя Дон Жуана в творчестве Чехова. В статье В.Б. Катаева «Дама с собачкой: чеховские Дон Жуаны» (45) исследователь называет целый ряд героев, так или иначе соотносимых с образом Дон Жуана в его «бытовом, нарицательном употреблении» (45, с. 108), и выделяет Гурова как единственного героя, который может быть поставлен в ряд с философским, вечным образом Дон Жуана и рассмотрен как «чеховский вариант этого образа». При этом, по мысли ученого, Чехов тяготеет к пушкинскому герою — Дон Жуану, нашедшему в любви счастье.

Сопоставление чеховского Платонова и Дон Гуана положено и в основу исследования В.В. Гульченко «Платонов и Дон Гуан (Проблема Дон Жуана в произведениях А.С. Пушкина «Каменный гость» и А.П. Чехова «Безотцовщина»)»: «...если Дон Гуан вынужден был подавить в себе Дон Жуана, то Платонов, напротив, так и не впустил его в себя... Он обещал быть, он приготовлялся быть и даже делал к этому какие-то первые шаги, но продолжения и развития начальные его усилия никогда не получали. Так что быть или не быть — вот в чем донжуанский вопрос Платонова» (128, с. 221).

Критик точно подметил особую «гамлетовскую» закваску первого чеховского Дон Жуана. Но мы уже убедились в том, что в такой трактовке характера и мировосприятия Дон Жуана Чехов следует за Тургеневым. А значит «Лже-Дон Жуана», «Дон Жуана-заочника» (128, с. 217) Платонова все же можно назвать Дон Жуаном, подразумевая особый, почти пародийный по отношению к своему прообразу тип героя, сложившийся в русской литературе во второй половине XIX века. В связи с этим можно возразить Гульченко, утверждающему, что героев-Дон Жуанов у Чехова практически нет. Да, счастливых, смелых, удачливых любовников, пользующихся популярностью у слабого пола, в творчестве писателя мы действительно не встретим, но своего рода «несостоявшихся Дон Жуанов», «Дон Жуанов-Гамлетов», отличительными чертами которых становятся слабость и невозможность воплотить в жизнь, реализовать до конца свои любовные порывы и устремления, в чеховских рассказах достаточно.

Среди персонажей Чехова, которых вслед за Катаевым можно было бы назвать «чеховскими Дон Жуанами», есть несколько героев, чье сопоставление с образом Дон Жуана подсказано самим текстом произведения. Это Платонов, которого называет Дон Жуаном героиня пьесы «Безотцовщина» Анна Петровна, герои рассказа «Драмы на охоте»: граф Карнеев, величающий слугу, поставляющего ему новых девочек из деревни, «Лепорелло», и следователь Камышев (ср. размышления героя о себе: «Даже ее шафер, известный всей губернии бонвиван и Дон-Жуан, может пощекотать ее гордость... На него заглядываются все гостьи... Он эффектен, как сорок тысяч шаферов...» С. III, с. 318). Но представляется, что названными произведениями донжуанская тематика в творчестве Чехова не исчерпывается.

Существует целая группа рассказов, герои которых в большей или меньшей степени наделены типологическим сходством с Дон Жуаном. В основе их сюжета лежит исследование темы адюльтера, измены, тайной любви. Причем, как правило, любовное переживание, испытываемое героем, осознается и самим персонажем, и автором как запретное или абсолютно невозможное: объектом его становится старшая кузина (рассказ «Володя»), замужняя женщина («Драма на охоте», «Огни», «Дама с собачкой»), жена друга («Страх», «О любви»), случайная попутчица («На пути», чеховский «Рудин» в своем страстном преклонении перед женщинами может быть отчасти сопоставлен с Дон Жуаном).

Немаловажно, что при раскрытии характеров героев названных произведений Чехов широко пользуется целым рядом традиционных для мировой литературы черт героя-обольстителя. Так, многие чеховские персонажи обладают уникальной, поистине донжуанской магнетической силой воздействия на женщин. Например, о Гурове сказано: «В его наружности, в характере, во всей его натуре было что-то привлекательное, неуловимое, что располагало к нему женщин, манило их, он знал об этом, и самого его тоже какая-то сила влекла к ним» (С. X, с. 129). В рассказе «На пути» мы не только становимся свидетелями чудесного преображения барышни Иловайской во время общения с Лихаревым, но из слов самого героя узнаем, что из монашенки он сделал нигилистку, стрелявшую в жандарма, что жена его, изнуренная бесшабашностью мужа, все же меняла веру параллельно тому, как сам Лихарев «менял свои увлечения» (С. V, с. 472). Даже мать героя, тайком посылающая ему деньги, данные ей на просфоры и молебны, и постоянно ропщущая дочь Саша, которая «не может и дня продышать без отца» (там же, с. 474), воспринимаются как своеобразные жертвы лихаревского обаяния, составляющие его достаточно странный «донжуанский список». Подобные списки также есть у Платонова, графа Карнеева, Камышева, Ананьева, Гурова.

Присущая некоторым из героев опытность в искусстве обольщения — еще одна донжуанская черта. Она проявляется в характерных высказываниях и проводимых героями сопоставлениях нового любовного приключения с предшествующими. Например, Ананьев, «не без нечистых мыслей» (С. VII, с. 115) наблюдая за прогуливающимися по аллее женщинами и вспоминая о «своей петербургской барыне», приходит к выводу: «Хорошо бы теперь от скуки дня на два сойтись тут с какой-нибудь женщиной!» (там же). А в сознании «наиболее классического» чеховского Дон Жуана Гурова в тот момент, когда он впервые оказался в номере у Анны Сергеевны, проходит знаменитый ряд картин, рисующих «беззаботных, добродушных женщин, веселых от любви, благодарных ему за счастье, хотя бы очень короткое», женщин, «которые любили без искренности, с излишними разговорами», и тех красавиц, «у которых вдруг промелькало на лице хищное выражение, упрямое желание взять, выхватить у жизни больше, чем она может дать» и чьи «кружева... на белье» казались охладевающему к ним Гурову «похожими на чешую» (С. X, с. 131—132).

Отличает чеховских героев и свойственная Дон Жуану психологическая чуткость, позволяющая покорять женские сердца, а также знание целого ряда своеобразных старинных секретов обольщения, хорошо знакомых читателю по традиционным любовным романам. Интересно, что Чехов нарочито заставляет своих героев руководствоваться ими, несмотря на то, что литературность их очевидна и легко угадываема. Тот же Ананьев «пошлым, заигрывающим тоном» расспрашивает Кисочку о причинах неверности мужьям столь многих барышень их городка, одновременно просчитывая в уме весьма традиционный план дальнейших действий: «Если бы в ответ мне Кисочка засмеялась, то я продолжал бы в таком роде: «О, смотрите, Кисочка, как бы вас здесь не похитил какой-нибудь офицер или актер!» Она опустила бы глазки и сказала: «Кому придет охота похищать меня такую? Есть помоложе и красивее...» А я бы ей: «Полноте, Кисочка, да я бы первый с наслаждением похитил вас» (С. VII, с. 121). С продуманной атаки на шпица начинает свой роман с Анной Сергеевной Гуров. Тонкий психологический расчет есть и в поступках рассказчика в «Страхе»: исподволь, но последовательно подготавливает он Марию Сергеевну к своему финальному заявлению: «Я не хочу спокойной ночи... Я прокляну эту ночь, если она будет спокойной» (С. VIII, с. 136).

Последним штрихом к традиционной донжуанской характеристике героев может послужить холодный прагматизм, с которым они иногда взвешивают свои шансы на успех и произведенное впечатление (Ананьев: «Но сойтись: ней, т. е. сделать ее героиней одного из тех экспромтных романов, до которых так падки туристы, было нелегко и едва ли возможно. Это почувствовал я, всмотревшись в ее лицо» (С. VII, с. 117)).

Безусловно, чеховские Дон Жуаны далеко не в равной мере наделены названными выше качествами. Для нас важно показать, что Чехов, создавая данный тип героя, внешне гораздо в большей степени, чем Тургенев, ориентируется на существующую традицию, используя самые обыденные, хрестоматийные черты, из которых складывается облик героя обольстителя, Дон Жуана в самом широком смысле. Однако именно в связи с творчеством Чехова и литературоведении и широких читательских кругах бытует мнение, что мужчин, «пользующихся повышенным спросом у прекрасного пола» (определение Гульченко), в его произведениях нет, и оно вовсе не лишено оснований. То, что для иного писателя могло стать единственной основой для раскрытия характера героя и его авторской оценки, у завершающего XIX и начинающего XX век Чехова растворяется в гамме самых разнообразных смысловых пластов. Сохраняя в своих Дон Жуанах все традиционные свойства героя обольстителя, Чехов нивелирует их значение, во-первых, уходя от прямой авторской оценки этой стороны облика героя, во-вторых, наделяя ими не сильного, цельного, сосредоточенного на достижении поставленной цели, а слабого, рефлектирующего, сомневающегося в себе и окружающих человека. В результате возникает своеобразное противоречие между жизнью героя, психологическим складом его личности и амплуа Дон Жуана.

Исследователь Гульченко, говоря о литературности поведения Платонова и стремясь как раз ответить на вопрос: «Чем он в реальности подтверждает свое амплуа Дон Жуана?» (128, с. 216) — приходит к выводу: «Да, в поведении Платонова много «литературы». Он ведь и в качестве Дон Жуана занят преимущественно разговорным жанром...» (128, с. 217). Ученый, несомненно, прав, добавим лишь, что сказанное характерно не только для «Безотцовщины», мы имеем дело с определенной, опирающейся на традиции классической русской литературы тенденцией в изображении подобного типа героя, суть ее заключается в парадоксальном сближении образа Дон Жуана и лишнего человека, причина которого в том, что чеховские герои вслед за тургеневскими наделены многими донжуанскими чертами, но все же лишены главнейшей — той самой законченности, цельности и патетичности «в пределах влюбленного мгновения», о которых в связи с пушкинским Дон Гуаном говорил Ю. Айхенвальд.

Примечания

1. Подобное сближение не является открытием Толстого. В мировой литературе, например, мы встречаем произведем с Х.-Д. фон Граббе «Дон Жуан и Фауст».

2. А.К. Толстой в письме к Маркевичу от 10.06.61: «Не могу согласиться с Вами, что сатана и ангелы — лица бездействующие и бесполезные, — они не герои драмы, но они составляют в ней хор». Цит. по: Толстой А.К. Полное собрание стихотворений в 2-х томах. Т. 2. Л., 1984. С. 666.

3. Толстой А.К. Указ. издание. С. 495.

4. Браун Е.Д. Литературная история типа Дон-Жуана. Историко-литературный этюд. СПб., 1889. Нусинов И.М. История литературного героя. М., 1958. Колобаева Л.А. Символ как хранитель и возмутитель классических традиций (Образ Дон-Жуана в русской литературе конца XIX — начала XX века) // Классика и современность. М., 1991.

5. Скрытое донжуанство многих тургеневских Гамлетов очевидно, ведь любовь, отношение к ней Тургенев провозгласил основой для раскрытия характера персонажа. Вспомним Рудина, почти против воли покорявшего женские сердца. Но донжуанство не есть главенствующая его черта, ибо, по мысли Тургенева, он во всем, в том числе и в взаимоотношениях с женщинами, выступает как русский Гамлет.