Вернуться к О.В. Коммиссарова. «Вечные образы» в творчестве А.П. Чехова

§ 4. Гамлетовская тема в послесахалинском творчестве Чехова: повесть «Дуэль» (1891) и фельетон «В Москве» (1891)

Серьезный духовный кризис Чехова, имевший место в конце 80-х годов и, по мнению ряда исследователей, отразившийся в его творчестве, в частности, в безысходно мрачном мировосприятии Гамлета-Иванова из одноименной драмы, профессора из «Скучной истории», Соломона из неоконченной пьесы, подталкивает писателя к поездке на Сахалин. В 1891 г. после возвращения из сахалинского путешествия писатель вновь обращается к гамлетовской проблематике — появляются повесть «Дуэль» и чуть позднее фельетон «В Москве». Как ранее в рассказах сер. 80-х гг. и драме «Иванов», гамлетовское начало в этих произведениях заявлено открыто. Уже современная писателю критика видит в главном герое повести «Дуэль» либо прямого потомка тургеневских Гамлетов (А.В. Амфитеатров: «Лаевский, по собственным его словам и заметно настойчивому подчеркиванию автора, прямой потомок старых гамлетиков, заеденных рефлексией низшего разбора: лишнего человека Нежданова и других героев того же полета» (С. VII, с. 701)), либо неврастеника, типичного представителя поколения интеллигенции 80-х гг. (В.В. Билибин — А.П. Ежову, 1891: «Лаевский, в сущности, типичный представитель нашего времени, страдающий неврастенией» (там же, с. 702)). Многочисленны параллели между Лаевским и другими чеховскими героями с мировосприятием, близким к гамлетовскому: Лаевский — профессор, герой «Скучной истории» (П. Перцев и М.О. Меньшиков), Лаевский-Лихарев (А. Липовский), Лаевский — герои «Палаты № 6» (П.О. Меньшиков) и, наконец, Лаевский — Иванов (Посторонний, ст. «Герои отвлеченной морали», «Волжский вестник», 1892, № 15; Протопопов М., «Русская мысль», 1892, № 6, с. 114). Отмеченная уже современниками связь повести с драмой «Иванов» прослеживается не только на уровне близости антитезы Иванов-Львов и Лаевский-Фон-Корен и наличия в произведениях соотношения главного героя с Гамлетом, но и на уровне сходства целого ряда сюжетных ходов (взаимоотношения Иванова и Сарры и Лаевского и Надежды Федоровны: разрыв героинь с семьей, разочарование, болезнь; мотив самоубийства (Лаевский, рисуясь, в течение повести несколько раз говорит о возможности такого исхода его душевного состояния), мотив дуэли (в финале драмы Львов вызывает Иванова на дуэль), анонимные письма Львова и Фон-Корна), некоторых приемов раскрытия характера главного героя, например, наличие разных, часто полярных оценок поведения Лаевского и Иванова, а также текстологических совпадений (ср. спор Иванова и Львова о человеке как «простой и немудреной машине» (С. XII, с. 54) и заявление Фон-Корена: «Лаевский — довольно несложный организм. Вот его нравственный остов...» (С. VII, с. 137); Саша Иванову по поводу его отношения к Сарре: «...Человек не хозяин своим чувствам, ты не хотел разлюбить» (С. XII, с. 57) — Лаевский сам себе: «Обвинять человека в том, что он полюбил или разлюбил, это глупо...» (там же, с. 366). Однако в оценке поведения Иванова и Лаевского есть существенная разница, ибо, по точному замечанию современника Чехова М.Л. Гольдштейна («Впечатления и заметки», Киев, 1896 г., статья 1891 г.), «Лаевский — это Рудин наших дней... Это последний потомок Чайльд-Гарольда. Это полное банкротство целого типа... Предшественники говорили хорошее, но не делали ничего. Он уже делает дурное. Печальный процесс! Лаевский — это вырождающийся Иванов, Иванов, увиденный глазами Львова» (С. VII, с. 702).

Резкое снижение образа Гамлета, проступающее в повести и еще в большей мере в фельетоне, привело к тому, что в современном российском чеховедении ряд исследователей полностью отрицает в Лаевском и Московском Гамлете наличие истинного гамлетовского начала. Т.К. Шах-Азизова: «В его (Лаевского) личности, духовном строе нет истинного драматизма и глубины, и ему не дано ни одного поступка, если не возвышающего до Гамлета, то хотя бы приближающего к нему» (134, с. 242). Другие же, напротив, в фельетоне «В Москве» видят единственно подлинный ответ писателя на вопрос о его отношении к гамлетизму (М. Смолкин). Нам подобные утверждения представляются спорными. Двойственность — одна из наиболее важных отличительных черт осмысления в нашей литературе типа русского Гамлета. Чехов, подчиняясь этому принципу, всегда оставлял наряду с оправданием возможность негативной оценки гамлетизма героев и объяснения их поведения и настроения сугубо конкретными и легко устранимыми причинами. В повести «Дуэль» и фельетоне «В Москве» эта возможность доминирует, что, быть может, связано с попыткой Чехова обобщить и тем самым отделить от себя близкий, отчасти автобиографический тип персонажа. Причины такого стремления кроются, скорее всего, в поездке на Сахалин, которая несколько обострила гуманистические убеждения писателя.

Раньше гамлетовское мировосприятие, как правило, разрушало рационально-гуманистические идеалы героев. В произведениях же 1891 г. — наоборот: гамлетизм судится с их позиции. «Самолюбование и самомнение у нас европейские, а развитие и поступки азиатские» (С. XVII, с. 87), — читаем в одной из записных книжек Чехова. Данная формулировка становится исходным пунктом оценки характера и поведения героев, их гамлетизм — внутреннее душевное неблагополучие, которое отражается и в чисто внешней области: в окружающем персонажей «азиатском» быте. Нечистоплотность, «черные от мух» тарелки и блюдечки, «на окнах и на столах... пыль, дохлые мухи, стаканы» (С. VII, с. 403) — все это черты жизни героев повести «Дуэль». А в квартире Московского Гамлета есть стол с инкрустациями, но «печная отдушина заткнута женской кофтой» (С. VII, с. 502) и нет плевательницы, герой вместе со своими гостями плюет на ковер. То же самое и в доме его идейной возлюбленной: «В кухне у нее тараканы, грязные мочалки, вонь, и кухарка, когда печет пирог, прежде чем посадить его в печь, вынимает из своей головы гребенку и проводит ею борозды на верхней корке, она же, делая пирожные, слюнит изюминки, чтобы крепче сидели в тесте» (там же, с. 505). Бытовое унижение героев, в котором, как мы видим, Чехов даже доходит до описания грубых физиологических деталей, переносится на всю их жизнь (Московского Гамлета, «сжавшегося на извозчичьих санках «как кикимора», извозчик хлещет... кнутом через голову» (там же, с. 502)).

С сахалинским путешествием, думается, связана и другая важная черта в осмыслении проблемы гамлетизма писателем: изменение взгляда автора на масштаб и характер духовной трагедии героя. В середине повести «Дуэль» дьякон, отягощенный воспоминаниями страшного и жестокого детства, размышляет об абсолютной бессмысленности вражды Фон-Корена и Лаевского: «Вместо того, чтобы со скуки и по какому-то недоразумению, искать друг в друге вырождения, вымирания, наследственности и проч. ...не лучше ли им спуститься пониже и направить ненависть и гнев туда, где стоном гудят целые улицы от грубого невежества, алчности, попреков, нечистот, ругани, женского визга...» (С. VII, с. 442). Позиция персонажа (отчасти автобиографического) близка точке зрения писателя. После сахалинских переживаний (а описанные дьяконом ужасы, представляется, могут иметь под собой сахалинскую почву), ранее интересовавшее писателя столкновение донкихотского и гамлетовского мировосприятия на время утратило свое глобальное значение и фатальный характер, и гамлетизм героя получает конкретно-психологическое объяснение.

В раскрытии сущности душевных терзаний Лаевского и Московского Гамлета почти полностью отсутствует то, что выше мы назвали, в противовес тургеневской, шекспировской традицией осмысления гамлетизма. Оговоримся: под тургеневской традицией, естественно, подразумевается не конкретное влияние творчества Тургенева и созданных им героев-Гамлетов на писателя, которое само по себе не несет отрицательной оценки, а вся традиция русского гамлетизма в том виде, в каком она дошла до Чехова.

Гамлетизм чеховских героев 80-х гг. порождается глобальным течением жизни, конкретные психологические черты его: душевное бессилие, эгоизм, бесплодная рефлексия — следствие новых взглядов персонажей на жизнь. Для Лаевского и Московского Гамлета первопричиной возникновения гамлетизма оказывается всего лишь их психическое состояние, и само стремление сопоставить себя с Гамлетом, возникающее у героев, связано с желанием приукрасить свой неприглядный душевный мир. Это замечание в наибольшей мере применимо к герою фельетона: он сам называет основные душевные качества, прикрытием которых служит его гамлетизм: незнание, равнодушие, бескультурье, зависть.

В то же время ни Лаевскому, ни Московскому Гамлету не свойственно отмечаемое прежде резкое чередование душевных состояний, близких то к гамлетовскому, то к донкихотскому мировосприятию. Гамлетизм этих героев не определяется разочарованием в дон-кихотстве. Лаевский, впрочем, пытается связать свою апатию с пребыванием на Кавказе, возвращение в Петербург сулит ему возрождение, подобные мысли посещают и Надежду Федоровну, но это лишь самообман. В душе главный герой повести сознает, что разница между этапами его жизни чисто внешняя: прежние донкихотские мечтания о деятельной жизни на Кавказе, сегодняшнее кавказское разочарование, возможное спасение в России — ложь и рисовка перед собой и окружающими. Упрощается и оппозиция Лаевский-Фон-Корен: в драме герои-антагонисты были не только противопоставлены, но и слиты между собой: Львов символизирует прошлое Иванова, а Иванов, может быть, будущее Львова, в повести Лаевский и Фон-Корен однозначно разведены и олицетворяют два равно неприемлемых в своей крайности начала русской интеллигенции, истина же, как и в тургеневской антитезе героя Гамлета и героя Дон-Кихота, находится где-то на пересечении этих двух характеров.

Из-за отсутствия в духовной драме персонажей резкого и беспричинного перехода от донкихотства к гамлетизму снимается и чувство невольной вины героев. И Московский Гамлет, и, в особенности, Лаевский и Надежда Федоровна чувствуют себя повинными в своем нынешнем положении. Мотив вины в повести «Дуэль» разработан очень подробно: эпитет «виноватый» (взгляд, глаза, голос) — один из самых распространенных в повести. При этом Чехов заставляет Лаевского и Надежду Федоровну произнести своеобразные исповеди с точным указанием тех проступков, в которых они считают себя виновными (начало 2 главы — исповедь Лаевского: «Ему казалось, что он виноват...» (С. VII, с. 362), начало 5 главы — исповедь Надежды Федоровны: «Ей казалось, что она виновата...» (там же, с. 378)). И все же чувство вины, испытываемое Лаевским и Надеждой Федоровной, отличается от того чувства, которое мучает Лихарева, Огнева, Иванова. Герои повести «Дуэль» совершенно четко знают, в чем они виновны перед людьми и собой, их исповеди представляют собой реестр конкретных поступков, а исповедь Надежды Федоровны даже пронумерована. («Она виновата в том, во-первых, что не сочувствовала его (Лаевского) мечтам о трудовой жизни... во-вторых, она без его ведома за эти 2 года набрала в магазине Ачмианова разных пустяков руб. на 300... в-третьих, она уже два раза в отсутствии Лаевского принимала у себя Кириллина...» (там же, с. 378)). Повторяющаяся во многих произведениях неопределенная формулировка «болит совесть» в повести предельно уточняется: «что-то в самой глубине... шептало ей, что она мелкая, пошлая, дрянная, ничтожная женщина» (там же, с. 382).

Итак, основное направление переосмысления гамлетовских черт в характере Лаевского и Московского Гамлета определяется снятием фатальности и неразрешимости духовного кризиса героев в связи с упрощением причин, его вызывающих, что открывает возможность нравственному перерождению: обретение старой (или открытие новой) гармонии для Иванова и многих других чеховских Гамлетов невозможно — Лаевскому для этого надо преодолеть накопившуюся в его душе ложь.

Разумеется, говоря о просветленности финала повести «Дуэль», мы помним о тех неоднократно отмечаемых исследователями нюансах, которые сопровождают проведение жизнеутверждающей темы в произведении (В.Б. Катаев: «Апофеоза «нового Лаевского нет, выглядит он в финале весьма жалко...» (43, с. 125)), но нам важна главная доминанта повести: большая по сравнению с последующими сочинениями, уверенность в возможности постижения настоящей правды и обретение главным героем чувства единения с людьми и миром. Идеи всеобщего человеческого, можно сказать, христианского сближения пронизывают последние главы произведения. Соответственно меняется сам характер мировосприятия: мрачному чувству оторванности от мира, катастрофического одиночества в нем противопоставляются светлое примирение всех со всеми и детский восторг от осознания своей сопричастности радости, разлитой в добром и понятном мире («Он (Лаевский), как выпущенный из тюрьмы или больницы всматривался в давно знакомые предметы и удивлялся, что столы, окна, стулья, свет и море возбуждают в нем живую, детскую радость, какой он давно-давно уже не испытывал» (С. VII, с. 450)). Еще более простую возможность преодоления гамлетизма писатель намечает в фельетоне: «А между тем, ведь я мог бы учиться и знать все, если бы я совлек с себя азиата, то мог бы изучить и полюбить европейскую культуру... Я мог бы строить в Москве отличные мостовые, торговать с Китаем и Персией, уменьшить процент смертности... Я бы мог быть скромным, приветливым, веселым, радушным; я бы мог искренно радоваться всякому чужому успеху, т. к. всякий, даже маленький, успех есть уже шаг к счастью и к правде» (С. VII, с. 506—507).

Таким образом, вопреки мнению многих критиков, до сих пор доказывающих необоснованность финала «Дуэли», подобный конец повести вовсе не случаен и не является досадной ошибкой художника: конкретно-психологическое объяснение причин гамлетизма открывает возможность выхода из ранее не разрешимой трагической ситуации. Интересно, что один из первых рецензентов чеховской «Дуэли» (Р-ий, ст. «Смелый талант», 1892) в связи с этим упрекает автора в донкихотстве: «Я не хочу умалять таланта г. Чехова, но, право же, его последние творения пахнуть литературным донкихотством...» (С. VII, с. 700). Действительно, подход к решению проблемы гамлетизма, основанный на гуманистической вере в силу и могущество человека (человек может сам изменить себя), который представлен в повести «Дуэль» и фельетоне «В Москве», ближе донкихотскому, чем гамлетовскому мировосприятию.

Светлый «донкихотский» период, возникающий в творчестве Чехова после сахалинского путешествия, длится недолго. Минорные ноты сомнения, звучащие уже в радостном финале «Дуэли» («Быть может, доплывут до настоящей правды...» (С. VII, с. 455)), предсказывают его скорое завершение. Чем же определяется тогда значение этих, в общем-то не характерных для близкого к гамлетовскому мировосприятию позднего Чехова, произведений? Какова их роль в развитии концепции гамлетизма в творчестве писателя?

В поисках ответа на поставленные вопросы представляется уместным вспомнить, что, с точки зрения ряда чеховедов (З. Паперный, В. Лакшин), финал повести «Дуэль», пьеса «Леший» и некоторые другие произведения того же периода несут на себе следы короткого увлечения Чеховым толстовством. Толстовство же — литературно-философское учение, являющее собой квинтэссенцию всех основных черт русской реалистической литературы XIX в (прежде всего, ее крупных эпических форм), в которой функция воспитательного воздействия на читателя всегда считалась одной из главных. Та или иная положительная развязка была практически обязательна в реалистической литературе. В связи с чем проблема положительного героя и финала литературного произведения оказывается едва ли не самой актуальной для русской литературы XIX века. Глобальной постановке вопроса не отвечает конкретность ответа: максималистские духовно-нравственные искания Раскольникова, Пьера, Левина не укладываются в их однозначный и простой итог. Упреки, подобные упрекам в адрес Чехова — автора «Дуэли», получали Л. Толстой (за финал «Войны и мира» и «Анны Карениной»), Ф.М. Достоевский (эпилог романа «Преступление и наказание»), И.А. Гончаров (эволюция Ольги и Штольца в последней части романа «Обломов»).

Чеховская постановка и решение проблемы лишнего человека, воплотившаяся в не удовлетворившем критику финале «Дуэли», оказывается, таким образом, вполне традиционной, но уже в фельетоне «В Москве» эта традиционность оборачивается пародией — завершающей стадией развития того или иного литературного явления. Тем не менее нельзя согласиться с мнением Ю. Левина, утверждающего, что фельетон «В Москве» символизирует «исторический конец гамлетизма». (56, с. 183) Лаевский и Московский Гамлет — последние представители традиционного поколения лишних людей, но они представляют лишь одну возможную вариацию типа героя-Гамлета в творчестве Чехова. Исчерпана линия, идущая от тургеневских Гамлетов к Огневу, Лихареву, Иванову (героям-Гамлетам в узком, конкретном, традиционном смысле слова), проблема же гамлетовского и донкихотского в отношении человека к миру — одна из ключевых антитез чеховского миропонимания — остается актуальной для творчества Чехова.