В течение 1886—88 годов Чехов создает целый ряд произведений («На пути» (1886), «Рассказ без конца» (1886), «Верочка» (1887)), общая черта которых — подчеркнутая, почти нарочитая ориентация на традиционные темы. Именно в них впервые, как это уже было показано выше, начинает складываться чеховский вариант хорошо знакомого в нашей литературе типа лишнего человека или русского неудачника, который интересен для нас в силу того, что в русской традиции он соотносится как с Гамлетом, так и с Фаустом.
Наиболее отчетливо синтез гамлетовских и фаустовских черт просматривается в характере Лихарева, героя рассказа «На пути». Характерно, что часть современной писателю критики увидела в образе главного героя рассказа «русского Фауста» (точка зрения Д.С. Мережковского), другая же сопоставляла его с Рудиным, т. е. русским Гамлетом. Как же соотносится гамлетовское и фаустовское начало в мировосприятии этого и других героев Чехова? Для ответа на поставленный вопрос необходимо сначала еще раз повторить выводы, к которым мы пришли в первой главе работы, говоря о том, что нового внесло творчество Чехова в понимание такого специфического явления культурной жизни России XIX века, как гамлетизм, и трактовку образа русского Гамлета.
Трагедия шекспировского Гамлета — трагедия мирового масштаба, трагедия времени, «вывихнутого века» и человека, видящего и осознающего эту трагедию, но лишенного возможности что-либо изменить. В русской традиции гамлетизм, хотя и является чертой преимущественно кризисных эпох, все-таки прежде всего рассматривается как чисто психологический комплекс, либо изначально присущий природе русского человека, либо порождаемый абсолютно конкретными социальными причинами.
Только у Чехова время и миропорядок не столько в социальном, сколько в философском смысле играют решающую роль для развития в герое гамлетовского начала. Чеховское понимание образа Гамлета в какой-то мере возвращает этому герою заложенное Шекспиром, но отчасти утраченное в русском толковании философское наполнение.
Трагическая попытка проникновения в сущность глобальных законов жизни, постижения мировой гармонии, столь важная для чеховских Гамлетов, едва ли не в большей степени присуща мировосприятию Фауста. А тогда персонажи, слепой верой обеспечивающие себе ясность и понимание смысла жизни в рамках своего выдуманного и замкнутого мирка, окажутся не только чеховскими Дон-Кихотами, как мы их определили в предшествующей главе, но одновременно и чеховскими Вагнерами. Оппозиция Фауст — Вагнер почти полностью заменяет оппозицию Гамлет — Дон-Кихот в тех произведениях Чехова, где на первое место выходит проблема трагического, в силу своей ограниченности и неуниверсальности, познания человеком мира посредством науки или религии. Однако при этом даже в героях с максимально развитым фаустовским мировосприятием Чехов сохраняет внешние черты русского Гамлета или «лишнего человека» в их рационально-гуманистическом понимании, столь прочно закрепившемся к тому времени в русской литературе, тем самым обеспечивая двойственность оценки указанного типа персонажа и оставляя для себя возможность более простого, рационального объяснения трагедии героя посредством его характера, воспитания, социальной среды или даже болезни.
Итак, определив в общих чертах суть взаимодействия фаустовского и гамлетовского начала как двух возможных ключей к раскрытию мировосприятия ряда чеховских персонажей, попробуем взглянуть с этой позиции на характер главного героя рассказа «На пути».
Лихорадочность поиска истины героем рассказа «На пути», само название которого говорит о чем-то зыбком, временном, неустойчивом, дает возможность усомниться в его искренности, как это делает, к примеру, Д.С. Мережковский, анализируя характер Лихарева. В своей статье «Старый вопрос по поводу нового таланта» он замечает: «Даже мифическому Фаусту для того, чтобы исполнить самую ничтожную программу русского неудачника — познать тщету наук, надо было 80 лет...» (66, с. 37) Но, видимо, разница между мифическим и чеховским Фаустом как раз и заключается в быстроте смены верований и разочарований, что, впрочем, не делает этот процесс менее мучительным. Не слишком убедительной представляется и такая, выдвинутая уже современным литературоведом В.Я. Линковым версия, касающаяся объяснения причин духовных метаний Лихарева: «Лихареву в высшей степени присуща способность веры, но у него совершенно отсутствует другая особенность духа, также необходимая человеку и обществу, — скепсис, отрицание, сомнение... «Веры» превращаются в демонические злые силы, неподконтрольные человеку, разрушающие его намерения, если он не сознает относительного характера их истинности» (59, с. 12). Отсутствие скепсиса может рассматриваться как первопричина душевных переживаний Лихарева лишь применительно к моменту его увлечения тем или иным верованием, но оно не дает ключа к пониманию состояния героя в период кризиса веры, не объясняет нам причин неизбежного и мучительного для чеховского персонажа перехода от одного идейного увлечения к другому.
Представляется, что оба исследователя пытаются прочесть произведение писателя исключительно в русле идей и понятий реалистической гуманистической литературы XIX века, что не совсем верно. При анализе духовных исканий Андрея Болконского или Пьера Безухова, нам, действительно, важно понять, чем обусловлен переход персонажа от одного убеждения к другому и насколько герой искренен в каждом своем начинании, т. к. все его верования и увлечения — звенья единой цепи, которую выстраивает Толстой, ведя героя, а вслед за ним и читателя к определенному важному для самого писателя выводу. Показанная же Чеховым бесконечная цепь верований и разочарований Лихарева не ведет никуда. Намечающаяся вроде бы эволюция героя — Лихарев последовательно перерастает все свои убеждения (вера в суп и сказки, романтическое увлечение разбойниками, попытка бегства в Америку, вера в гимназические истины, переходящая в глубокое изучение всех наук, увлечение популярными идейными течениями своего времени: нигилизм, хождение в народ, славянофильство) — носит сугубо внешний характер. Задача Чехова не проиллюстрировать духовное развитие своего героя, а раскрыть сущность самого феномена веры, веры, которая в чеховском мире неизбежно оборачивается разочарованием. Сказанное делает очевидным тот факт, что Лихарев — не единственный персонаж Чехова, чья духовная жизнь постоянно колеблется между двумя полюсами: слепой верой и крайней степенью отчаяния. В том же 1886 году появляется рассказ, главная героиня которого, стоящая, несомненно, ниже Лихарева по духовным и интеллектуальным запросам, испытывает сходный с героем рассказа «На пути» комплекс переживаний, — это рассказ «Скука жизни».
Если в случае с Лихаревым Чехов создает хотя бы видимость эволюции увлечений героя, то, говоря о душевном состоянии полковницы А.М. Лебедевой, писатель, напротив, всячески подчеркивает неотобранность и хаотичность ее верований (церковные пожертвования и обеты, гурманство и опять возвращение к религии, т. е. пожертвованиям и обетам). Однако дело не только в этом, рассказ «Скука жизни» — одно из немногих произведений, где Чехов с несвойственной ему в дальнейшем прямолинейностью говорит о причинах возникновения анализируемого состояния. Произведение начинается и заканчивается описанием смерти. Наиболее значима в силу своей абсолютной алогичности первая, открывающая рассказ смерть — умирает дочь полковницы, девушка — невеста. Потеря дочери разрушает в сознании ее матери привычные представления о мире. Стремясь защитить себя от неожиданно открывающейся бессмыслицы жизни и порождаемого ею страха, героиня бросается от одного традиционного (т. е. обязательно идейного) средства спасения к другому, но процесс этот обречен изначально: «Раз в сознании человека, в какой бы то ни было форме, поднимается запрос о целях существования и является живая потребность заглянуть по ту сторону гроба, то уж тут не удовлетворят ни жертва, ни пост, ни мыканье с места на место» (С. V, с. 164). Завершающая рассказ вторая смерть, смерть мужа, окончательно отнимает у Анны Михайловны возможность «зацепиться» за что-либо разумное в этом мире, и в финальных репликах героини звучит совсем не реалистический мотив предчувствия какой-то глобальной вселенской катастрофы и хаоса («— В монастырь! — шептала она, прижимаясь от страха к старухе-горничной. — В монастырь!» (С. V, с. 178)).
Мы видим, что верования героини рассматриваются вовсе не с точки зрения их истинности-ложности или общественной пользы, а лишь как средство «защиты» от страшного и непонятного мира. В рассказе «На пути» столь прямого объяснения причин духовных мытарств Лихарева нет, но тождественность описываемых ситуаций делает возможным соответствующее предположение. Правда, повествуя о жизни Лихарева, Чехов не выделяет некоего, подобного по своей функции смерти дочери в «Скуке жизни», переломного события, кардинально меняющего взгляд героя на мир и порождающего страх, который и становится источником все новых и новых идейных увлечений персонажа. Стремление веровать присуще душевной природе героя рассказа «На пути» изначально. Это, а также выше упомянутое бесспорное интеллектуальное превосходство Лихарева позволяет нам увидеть в череде его верований и разочарований еще один немаловажный смысловой пласт. Вера для этого героя Чехова выступает не только как своеобразная защита от окружающего жизненного хаоса, но и как каждый раз новый способ познания мира. Можно сказать, что в любой своей вере Лихарев ищет такую позицию, с точки зрения которой мир представлялся бы логичным и понятным. Мальчиком Лихарев верит в силу и могущество супа, суп становится для него главным в жизни, и он ест его постоянно. Точно так же взрослый Лихарев будет верить в науку, русский народ, нигилизм. Содержание верований меняется, усложняясь, но сам подход к ним остается неизменным, а потому существенной разницы между верой в суп и серьезным увлечением наукой или славянофильством нет. В этом можно усмотреть первые подходы к разработке той ситуации, которую мы выше определили как «фаустовская», — ситуации, связанной с трагедией познания: постижение законов устройства мира неожиданно оборачивается абсолютной потерянностью в нем. Остроту ее пока смягчает бесконечность чередования оптимистических и пессимистических этапов в жизни героя, но вскоре Чехов разрушит эту прежде бесконечную цепь и сосредоточит свое внимание лишь на одном ее звене — движении персонажа от обладания верованием к его утрате, разочарование станет неизбежным итогом духовных исканий чеховских Гамлетов и Фаустов.
Одним из первых таких безнадежно разочаровавшихся героев станет Иванов, персонаж одноименной пьесы, гамлетовский подтекст трагедии которого рассматривался в первой главе. А за ним тянется целая вереница произведений Чехова, героями которых являются непоправимо утомленные, «надорвавшиеся» люди. Особый интерес для нашего исследования представляют те из них, чье разочарование так или иначе связано с наукой, как уже неоднократно говорилось, именно их мировосприятие в творческом мире Чехова в наибольшей степени может быть соотнесено с фаустовским. В рассказе «На пути» и пыхе «Иванов» наука выступает лишь как одно из возможных увлечений героя, ничем по своему значению не отличающееся от других, но уже в рассказе «Пари» (1888, 1901) разочарование и равнодушие к жизни, испытываемое персонажем, напрямую связано с попыткой глубокого научного проникновения в суть мировых законов.
Спор о преимуществах и недостатках таких форм уголовного наказания, как смертная казнь и пожизненное заключение, который ведут между собой герои рассказа «Пари», преуспевающий банкир и молодой юрист, имеет под собой более глубокую и важную для спорщиков подоплеку, чем праздные словесные упражнения в юридических тонкостях. С точки зрения банкира, пожизненное заключение — лишь вариант смертной казни, медленная смерть, при отсутствии внешней свободы, в отрыве от земных благ жизнь для него утраивает всякий смысл. Для юриста же «жить как-нибудь лучше, чем никак» (С. VII, с. 229). В соответствии с этим для банкира два миллиона — всего лишь определенная денежная сумма, существенность или несущественность которой определяется для человека его материальным достатком, а для его оппонента деньги — ключ к обладанию многими земными благами, шире, к более глубокому и интересному проведению жизни, которую он столь ценит. Ставя против миллионов банкира свою личную свободу, юрист берется доказать самоценность и преимущество любой, пусть даже самой ограниченной в возможностях жизни перед небытием.
Но вот, по собственному признанию героя, он, не видя ни земли, ни людей, пятнадцать лет посвящает изучению сути земной жизни, глубокая вера в силу которой позволила ему решиться на добровольное заточение. Процесс познания героем мира развивается по традиционной для Чехова схеме: взлет, на вершине которого персонаж чувствует себя входящим (как часть в целое) в светлый, разумный, гармоничный мир (из письма на шести языках: «Гении всех веков и стран говорят на различных языках, но горит во всех их одно и то же пламя. О, если бы вы знали, какое неземное счастье испытывает теперь моя душа оттого, что я умею понимать их!» (там же, с. 231—232)), и резкий в своей неожиданности срыв, порождающий чувство потерянности во вдруг становящемся страшным, дисгармоничным мире (ср. с бесконечным чередованием верований и разочарований Лихарева: «Его чтение было похоже на то, как будто он плавал в море среди обломков корабля и, желая спасти себе жизнь, жадно хватался то за один обломок, то за другой!» (там же, с. 232)).
Итак, юрист проиграл пари не только из-за того, что вышел из заточения за несколько часов до окончания срока, он разуверился в том убеждении, которое сам стремился доказать и которое должно было дать ему силы на то, чтобы выдержать пятнадцатилетнее добровольное затворничество. Если раньше любая, пусть самая ничтожная жизнь казалась ему значимой, выигрывала перед самим фактом небытия, то теперь, напротив, смерть, небытие обессмысливает даже самую красивую, прекрасную, достойную жизнь.
В своем стремлении познать мир и овладеть всей суммой человеческой мудрости герой доходит до некоей точки, после достижения которой в его сознании начинается обратный процесс: вера и интерес к жизни, до этого служившие стимулом ко все более глубокому изучению законов бытия, оборачиваются разочарованием и равнодушием. Желание максимально проникнуть в суть мировой гармонии и неизбежно вытекающее из него полное разочарование — вот тот, условно говоря, «фаустовский» нерв мировосприятия героя рассказа «Пари», который позволил нам выделить это произведение как следующую после рассказа «На пути» ступень в чеховском освоении фаустовской проблематики.
Обратим внимание и на еще один немаловажный момент, без упоминания о котором анализ рассказа «Пари» и его роли в развитии фаустовской темы в творчестве Чехова представляется неполным. Рассказ существует в двух, кардинально отличных друг от друга редакциях: 1888 и 1901 годов. В первоначальном варианте произведение не заканчивается пессимистическим открытием персонажа, и в завершающей главе юрист, подобно Лихареву, с новой силой возвращается к прежним убеждениям: «Я так ошибался! Не смеет судить о жизни тот, кто не видит ее, или не имеет силы пользоваться ее благами. Солнце так ярко светит! Женщины так обаятельно хороши! Вино так вкусно! Деревья прекрасны! Книги — эта слабая тень жизни, и эта тень меня обокрала!» (С. VII, с. 565) Мысли героя, к которым он приходит в конце своего заточения, таким образом можно рассмотреть не только как духовное прозрение, но и как заблуждение или даже следствие временного помутнения рассудка. В такой форме рассказ по идейной проблематике оказывается наиболее близок рассказам Чехова 80-х годов, в частности, «На пути» и «Рассказу без конца». Окончательный же вариант текста, в котором писатель снимает заключительную главу, делая тем самым произошедший в душе героя духовный переворот непоправимым, заставляет нас вспомнить о Чехове — авторе «Скучной истории», «Страха», «Скрипки Ротшильда» — произведений, в которых указанный комплекс носит открытый и безоговорочный характер.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |